Текст книги "История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек"
Автор книги: Екатерина Матвеева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)
– Вы кого-то ждете? – спросила дама сочным, низким голосом.
– Нет. Я пришла поступать, то есть учиться петь, – путаясь и заливаясь краской, пролепетала Надя.
– У нас сейчас каникулы, прием заявлений с первого августа.
– А сегодня нельзя?
– С первого августа, – терпеливо повторила дама. Но Надя не ушла, она продолжала стоять.
– Что еще?
– Еще …дело в том, что я очень хочу учиться петь и…
Ей хотелось сказать, что она должна знать наверное, возьмут ее или нет, но от волнения толком ничего не могла объяснить.
Та, другая, поменьше ростом, «маркиза», обернулась и неприязненно спросила:
– Девушка, а почему вы думаете, что у вас хороший голос и вам надо учиться петь?
«И правда, почему я думаю, что у меня хороший голос? Может, и не хороший вовсе?» – испугалась Надя. Но отступать невозможно, и она бойко ответила:
– Все так говорят, – и, застеснявшись, робко добавила: – Я очень хочу учиться петь…
– Потрясающе! – засмеялась «маркиза». – «Откуда ты, прелестное дитя?».
Надя не знала, что это фраза из оперы Даргомыжского «Русалка», и потому вполне серьезно ответила – Я из Малаховки.
– А-а-а… – понимающе переглянулись обе. Им, видимо, надоело забавляться, и уже нахмурясь, высокая сказала:
– Видишь ли, девушка, для того чтобы стать певицей, нужен не просто хороший, как тебе «все» говорят, а профессиональный, то есть отличный голос плюс музыкальность и большое трудолюбие.
Надя порывалась было сказать ей, что это ее не страшит, что учиться будет до упаду, лишь бы взяли! Но высокая еще не закончила:
– Государство тратит огромные средства на ваше образование, и мы, педагоги, обязаны выпускать из стен нашего училища только высокопрофессиональных музыкантов и певцов, а не просто любителей. Понимаешь?
– Да, да! Понимаю, – согласилась Надя. Но отчего-то голос ее предательски дрогнул, она вдруг перестала видеть этих двух, их стало четыре, каждой по две, они расплылись. Она изо всех сил закусила губы! «Только не реветь».
– Этого еще недоставало! Да будет тебе известно, слезы плохо влияют на голосовые связки. Как же ты думаешь петь?
Видимо, им жалко эту тщедушную девушку, с таким упорством ломящуюся в искусство, а быть может, нужно поставить ее на место, чтоб, пока не поздно, выбирала себе другой путь в жизни. Или просто обе были в хорошем настроении. Так тоже случается.
– Вера Владимировна! – обратилась та, что с пучком, к той, что пониже ростом, к «маркизе», как окрестила ее про себя Надя.
– Если вас не очень затруднит, давайте послушаем, как поют малаховские!
– Пожалуй! – улыбаясь, согласилась Вера Владимировна.
Они прошли вперед, и Надя, не чуя под собой ног от страха и волнения, последовала за ними.
В большом зале с блестящим паркетом, с высокими округлыми окнами, не было никакой мебели, кроме огромного хвостатого рояля и стульев, расставленных вдоль стены.
– Так я поняла, что ты хочешь стать певицей, верно? – чуть насмешливо спросила высокая.
– Да!
– Так вот! Артистка должна уметь владеть собой. Соберись! «Маркиза» уже села за рояль и пробежала двумя руками по клавишам, быстро-быстро. Красиво!
– Здорово расстроен, – обратилась она к высокой. – Надо вызывать настройщика.
– Обязательно! Напомните мне, пожалуйста. Ну, так что ты нам споешь? – Это Наде.
– «Катюшу» можно или «Чайку»…
– Уж это ты решай сама. И, во-первых, встань правильно. Вот здесь, видишь, выемка между клавиатурой и хвостом. Как я догадываюсь, музыке ты не училась?
– Не-е, – не поднимая головы, промычала Надя. Ей совестно, что ничего-то она не умеет, и музыке не училась, и стоять у рояля толком не знает где, а приперлась!
– Так что ты нам исполнишь?
– «Чайку», музыка Блантера, слова… забыла!
– Хорошо, хорошо! – остановила ее Вера Александровна.
– Пожалуйста, Вера Владимировна, подыграйте ей.
С первых же нот Надя своего голоса не узнала: «Батюшки, как в кадушку дую,» – испугалась она.
– Стоп, стоп, Вера Владимировна! Ей высоко, возьмите на тон ниже.
«Маркиза» теперь уже уверенно проиграла вступление и кивнула Наде головой:
– Вступай!
На этот раз Надя не растерялась. Она музыкальна и чувствовала, когда ей надо было вступать.
Первый такт, как первый блин, – комом. Но дальше – лучше. Высокая покачивала в такт головой и одобрительно улыбалась.
«Получается, получается! Только в конце не сорваться бы, петуха не пустить!».
Но все было пропето благополучно, петух не пущен, и даже наоборот… В пустом зале голос казался сильным и звонким.
– Вера Владимировна! Попробуйте дать ей арпеджио с «ля». Обе слушали очень внимательно, как Надя пропела все, что ей было предложено. Лица у обеих стали строгими, почти сердитыми.
«Не нравлюсь, наверное, не нравлюсь!» – огорчилась Надя. И совсем уже неожиданно для себя услышала:
– Ну что ж, голос у тебя несомненно есть, и неплохой. Мы примем тебя, только не в этом году. Сколько тебе лет?
– Скоро семнадцать, – не моргнув глазом соврала Надя. Ей недавно минуло шестнадцать.
– Вот видишь, рановато! Надо год подождать. Ты в десятый перешла? Голосок окрепнет, и школу надо закончить. Тебе придется заниматься музыкой. Певица должна уметь играть, хоть немного… это очень важно. Кроме того, у тебя будут предметы, которые потребуют много сил: итальянский язык, сольфеджио, гармония и контрапункт. Словом, полно всего. Так что приходи на будущий год, в августе.
Надя уже оправилась от огорчения и теперь старалась понять, что ей втолковывала высокая дама с узлом волос.
– На экзамене нужно будет пропеть две-три серьезные вещи. Не теряй зря времени, попробуй найди у себя в Малаховке учительницу музыки и постарайся хорошенько разучить с ней две-три вещи.
– Кстати, – вмешалась «маркиза», – у вас в Малаховке жил, да, вероятно, и сейчас живет, художник Крылов. Его жена, Дина Васильевна, когда-то сама была отменной певицей. Попробуй-ка разыщи ее, возможно, она все еще живет там и, на твое счастье, согласится тебе помочь.
– Вот и прекрасно! Приходи на будущий год, спросишь Вербову Веру Александровну – это я или Веру Владимировну Люце. Теперь ступай. До свидания!
– «Счастье – это так просто! Счастье – это так огромно», – пропела Надя, перескакивая через ступеньки вниз, опьяненная такой неожиданной удачей.
Дома мать молча, без особого восторга выслушала, как Надя, захлебываясь и путаясь, рассказывала ей о своем походе. В слепом эгоизме молодости она не сразу обратила внимание на полное безучастие матери, а заметив, замолчала и надулась, обиделась.
«Как чужая, – чужие и те порадовались бы», – подумала и тотчас раскаялась. Сколько раз потом, когда матери уже не было в живых, вспоминала она этот случай, и горечь раскаяния надолго отравляла ей настроение.
По щекам матери быстро, одна за другой, катились прозрачные бисеринки слез. Она не вытирала их, они капали ей на грудь и дальше на колени.
– Ма-а, что случилось? Что еще?
– Ничего, дочушка, осиротели мы…
– Мам, не плачь, жив Алешка, жив. Похоронка ведь не пришла … Может, ранен где, на излечении?..
– Нет, нет Алеши, – как безумная твердила мать. – Дал бы весточку, хоть откуда. Нету его в живых… и отца потеряли. – Она скрыла от Нади, что на оба запроса, где ее сын, было получено два почти одинаковых ответа. Первый испугал до полусмерти. На небольшом листочке значилось:
«Извещение»
На ваш запрос отвечаем.
Ваш сын, Алексей Николаевич Михайлов, 1925 года рождения, уроженец Московской обл., Ухтомского р-на, пос. Малаховка, находясь на 1-м Украинском фронте, пропал без вести в апреле 1945 г. В списках убитых и раненых не числится.
Воен. комиссар Шагин.
Второй ответ мало чем отличался: «Место пребывания не установлено. Капитан Скрябин».
И все…
Деньги по аттестату шли, а сведений об Алешке не было. Ходила мать к гадалке, что жила у кладбища на Кореневском шоссе. Вернулась чуть повеселевшая, гадалка сказала: «Жив, жив, жди, он среди своих».
– А где среди своих? В госпитале? Не в плену же?
– Да мало ли где!
Больше карты ничего не знали. Гадалка денег не брала, только продуктами. У забора стояли желающие узнать свою судьбу.
Осиротел не только Надин дом. Из школы не вернулись многие старшеклассники. В редком доме не оплакивали погибших. Тяжко было возвращаться к себе, видеть, как тает на глазах мать, убиваясь в тоске, слышать ее надрывный плач.
Однажды поздним вечером, когда Надя уже водрузилась на свой скрежещущий диван, мать подошла и присела на край в ногах у нее.
Помолчав недолго, она, как бы вспоминая что-то из далекого, задумчиво сказала:
– Знаешь, а я их тогда видела…
– Кого мам? – насторожилась Надя, ожидая, что ей опять мать расскажет какой-нибудь «вещий» сон.
– Немцев, убийцев моего мужа и сына, – совсем просто и беззлобно сказала Зинаида Федоровна.
Надя испуганно отшатнулась, внимательно всматриваясь в ее лицо, – ей показалось неладное. «Час от часу не легче!»
– Ты что так смотришь? Думаешь, я… Нет, правда!
Не зная, что и подумать, Надя промолчала.
– Помнишь, два года назад, как раз в эту пору, немцев по Москве гнали?
– Помню! Ну и?..
– Я тебе тогда не сказала, что смотреть их ездила. Думала, отведу душу, прорвусь и плюну в морду мерзавцам. От вокзала дошла до Садовой, смотрю, толпится народ. Спрашиваю: что, немцы? Вот ждем, говорят. Ну и я встала на углу, где часы на башне, в аккурат против метро «Красные ворота». Ждали долго, а народ все подходит. Вдруг зашумели все разом: «Ведут, ведут!» И правда, показалась их туча, видимо-невидимо. Строем идут, медленно, только слышно, как подошвы по асфальту шаркают, по краям наши красноармейцы с автоматами, с собаками. Испугалась я тогда. Ну, думаю, разъярится толпа, несдобровать им, и автоматы не спасут. Ан, не тут-то было. Идут они, как собаки побитые, и, чудится мне, что стыдно им, превратили их в скотину, стадом гонят. Совсем молоденькие есть, мальчишки, есть и пожилые, отцы. Не выдержала я, крикнула: «Что же вы, проклятые, наделали? Себя сгубили и нам столько горя принесли!» Мужчина, рядом со мной тоже крикнул: «Кровопиец Гитлер заварил кашу, гад! А эти что? Пушечное мясо, погнали, как баранов, на бойню». И веришь ли, как услышала я такое, так вроде и жаль мне их стало: хоть дрянь, но ведь люди… Оглянулась на толпу, ни в ком злобы не вижу. Стоят сердитые, насупились, молчат. Кабы самого главного вели, тут уж его толпа в клочья разорвала бы. А эти! Что с них взять? Смотрела я, смотрела, который же из этих душегубов нас с тобой осиротил, да так всю колонну и пропустила. Вот я все и думаю, как же так можно допустить, чтоб один выродок рода человеческого столько людей обездолил? Неужто не нашлось доброй души голову ему оторвать?
– Значит, не нашлось, – позевывая, ответила Надя, для нее эти проблемы уже не представляли интереса, она жила будущим. Жизнь сулила ей только счастье. Счастье учиться петь! И думать о том, как лучше, как красивее петь, чтоб иметь успех, чтоб нравиться людям и чтоб люди любили тебя и хотели слушать. А что может быть радостнее? Все огорчения и беды – все это пустяки, нужно только скорее окончить школу. А школа платила за невнимание черной неблагодарностью. Училась Надя из рук вон плохо. Учителя не беспокоили мать, зная и сочувствуя ее горю. И Надя не училась, а кое-как волокла учебу. С отсутствующим видом сидела она на уроках, мысли ее витали совсем не в пределах школьной программы.
– Михайлова! О чем я говорю? – спрашивает внезапно учитель истории Петр Алексеевич, добрейший человек, с юношеской пылкостью влюбленный в свой предмет.
Михайлова не слышит: перед ней ноты «Жаворонка» Глинки.
Она усердно учит текст, губы ее шепчут: «Не слыхать певца полей… что поет…»
– Проснитесь, Михайлова! – Петр Алексеевич всех девушек 9—10 классов величает на «вы» или «барышни».
Толчок в бок соседкой по парте, и Надя, очнувшись, озирается…
– Что? Чего?
– Встаньте, барышня, и скажите, о чем я рассказываю, – не теряя самообладания, спокойно спрашивает Петр Алексеевич.
– О Кронштадтском мятеже, – участливо шепчет Тося Фролова, соседка.
– О Кронштадтском мятеже, – повторяет Надя.
– Верно! Так вот скажите нам, когда и где он произошел, причины?
Михайлова стоит столбом, класс хихикает, подсказки несутся со всех сторон, а потому уловить их нет никакой возможности.
– В августе месяце… – под громовое ржание начинает Надя.
В класс просовывается чья-то голова. Интересно ведь, почему такой хохот?
– Т-а-а-к… в августе… хорошо… – злорадно тянет Петр Алексеевич. – А скажите, Михайлова, вы такие стихи Багрицкого помните?
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед…
– Помню, – врет, не смущаясь, Надя.
– Так как же подавлялся мятеж? Видимо, вплавь, с пулеметами и винтовками, а?
– Нет!
– А как же тогда?
– Как же, как же, – грубит Надя, ей стыдно и зло берет: зачем ей знать о каком-то мятеже в Кронштадте… – Откуда я знаю – как!
– Слушать надобно, Михайлова, уши-то вам на что даны? Шапку держать, чтоб на глаза не съехала, а? Дремлете, барышня, на уроках, – выговаривает Петр Алексеевич скрипучим старческим голосом.
Обидно! Ведь она не дремала вовсе. Она пела и слушала хрустальный аккомпанемент чудесной мелодии…
Все дело в том, что Надя уже второй раз ходила заниматься пением. Сложилось так удачно, просто удивительно.
В ту пору жила в Малаховке жена известного художника Крылова, Дина Васильевна, в прошлом сама «отменная певица», как сказала «маркиза», но с возрастом ушла со сцены и тихо доживала свой век в обществе старой женщины, не то служанки, не то родственницы. К ней-то и направилась, набравшись смелости, Надя. Сначала Дина Васильевна встретила ее с прохладцей.
В дом не пригласила. Говорили в саду. Потом, узнав, в чем дело, заметно оттаяла. Когда же Надя рассказала, как ее слушали у Гнесиных, и назвала Веру Владимировну Люце, хозяйка всплеснула руками:
– Верочка Люце! Ах, силы небесные, да ведь мы с ней у Зимина одни партии пели. Ах, какой голос был! Легкий, подвижный, и собой как хороша!
Оживленно блестя помолодевшими глазами, Дина Васильевна еще долго выспрашивала Надю об училище Гнесиных и многое другое.
– Вот в чем дело, – сказала она, наконец, переходя на деловой тон, – денег ты мне платить не сможешь, верно? Да я и не возьму никогда, мне не нужно. А вот кое-что по дому помочь мне необходимо. Нюра, моя помощница, руку обварила, очень сильно! Теперь надолго. Вот хорошо бы белье постирать… Мыло я дам…
– Конечно, пожалуйста, и полы могу помыть, и что другое… Я могу.
– Можешь, можешь, верю, – улыбаясь, сказала Дина Васильевна и пошла в дом за бельем.
Так начались для Нади счастливейшие дни ее жизни.
Белье было откипячено, выстирано и наглажено. Мать сама из картофельной кожуры сделала крахмал, и, когда Надя принесла стопку чистого, накрахмаленного и подсиненного белья, Дина Васильевна ахнула:
– Батюшки! Как в лучшие времена! – И пригласила Надю к роялю.
Дом художника был полон удивительных вещей, но Надя не смотрела по сторонам, хотя очень хотелось.
Тетя Маня, главный советчик и почти член осиротевшей семьи, тоже приняла бурное участие в стирке и глажке белья.
– Ишь, сколь наворотили! Будто век не стирано, – приговаривала она.
Провожая Надю на первое занятие, не переставая учила и напутствовала:
– Рот-то не больно разевай, нехорошо это, когда глазами шарят по сторонам. За стол пригласят – не садись, скажи: «спасибо», мол, «сыта». Теперь ни у кого лишнего нет. Поняла? – И, напоследок, между прочим, добавила: – Все ж головой-то бы лучше кусок зарабатывать, чем глоткой. Надежнее…
Памятуя наказ тети Мани, Надя старалась не крутить по сторонам головой, и чуть было не сшибла в прихожей трехногий столик с цветами. Вдобавок ко всему споткнулась о ковер и едва не растянулась во весь рост. Дина Васильевна, не ожидая ничего путного из этой затеи, решила про себя, что неуклюжая девица здесь в первый и последний раз. Но как только Надя встала у рояля, там именно, где ее научили у Гнесиных, и пропела несколько нот, она насторожилась, уловив профессиональным чутьем необычную одаренность этой неуклюжей девицы. Внимательно вслушиваясь в звуки ее голоса, она старалась найти в нем недостатки или хотя бы малейшую нечистую интонацию – и не могла. Тембр голоса редкой красоты, теплый, бархатный, ровный на низах и середине, так же легко переходил в льющиеся серебристые верха.
«От природы поставлен голос. Настоящее меццо … а диапазон – море!» – не переставала дивиться Дина Васильевна. Однако, не желая преждевременно хвалить Надю, на всякий случай выговаривала ей:
– Потише, пожалуйста: петь надо, а не кричать, мягче, легче…
После урока, длинного и обстоятельного, Дина Васильевна отыскала пластинку и долго крутила ручку патефона.
– Послушай, как поет великая итальянская певица Амелита Галли Курчи.
Наде не понравилась знаменитая итальянка. То ли пластинка была заезжена, то ли Надя еще не была готова слушать великих певцов, пенье ей показалось не сильнее мышиного писка.
– Обрати внимание, какая кантилена, а легкость? Это итальянская школа, милочка. Потрясающее бельканто, на одном дыхании!
Ровным счетом ничего не понимая, Надя из вежливости утвердительно кивала головой.
Отныне жизнь ее распалась на два мира. Один скучный, с ненужными, как ей казалось, предметами, – школа и дом с вечно заплаканной, больной матерью. Другой – бесконечно интересный, удивительный дом художника, где царил возвышенный дух искусства.
Была ли Дина Васильевна «отменной певицей», Наде не пришлось узнать, но то, что она была отменной преподавательницей, – несомненно. Упорно, но неназойливо старалась она привить своей ученице вкус к классической музыке, только ее считая вершиной человеческого творчества.
– Романс, дорогая девочка, – говорила она, – это высшая форма творческого содружества между композитором и поэтом. Не случайно, например, все лучшие стихотворения великого Пушкина положены на музыку. И обрати внимание! Музыка романсов пишется на самые прекрасные, самые избранные стихи. Вот вслушайся в этот романс:
На холмах Грузии лежит ночная мгла…
Шумит Арагва предо мной.
Мне грустно и легко…
Печаль моя светла…
– «Печаль моя светла», – повторила она. – Поразительно! – От избытка чувств Дина Васильевна с шумом захлопнула крышку рояля.
– Ты чувствуешь, как это красиво? Когда-нибудь ты поедешь в Грузию, увидишь, как прекрасна эта страна. Там живут необыкновенно гостеприимные люди… они удивительно музыкальны. Да, да! Простые люди, собравшись за столом, поют на четыре голоса!
Надя, желая поддержать разговор, улучив момент, вставила:
– Товарищ Сталин тоже из Грузии.
Дина Васильевна резко откинулась на спинку стула:
– О музыкальных способностях Сталина я не знаю, не слышала, зато о других его талантах наслышана предостаточно – сверх меры.
Надя с изумлением посмотрела на посеревшее лицо Дины Васильевны, не вполне понимая, шутит ли она. Но, уже овладев собой, она продолжала в прежнем тоне:
– И знаешь, детка, певец, только певец, без актерского таланта, не будет понят народом. Да, я не ошиблась, именно народом, ибо задача его – просвещать людей, а не в салонах выводить бельканто для избранных. В молодости своей я много слушала Шаляпина, и всегда он поражал меня вот этим сочетанием певца и актера: два гения в одном. Отсюда его несравненный успех. Особенно он изумлял в «Русалке»: таких «Мельников» земля наша не скоро народит. А жаль!
Потом, как бы спохватившись, гневно заставляла повторять Надю по много раз одну и ту же фразу и переставала сердиться только после того, как добивалась от нее нужного звучания.
Удивительная женщина была Дина Васильевна: то вдруг грозная и гневная, надменная до высокомерия, то проста, добра, отзывчива, способна прослезиться от чужих невзгод, отдать последнее. Веселая и остроумная, а подчас строгая до придирчивости. И весь внешний облик ее такой же изменчивый. Стоило ей улыбнуться – и все в ней ликовало: и карие глаза, и губы, и даже седые пряди вьющихся волос над моложавым лбом. Но сердиться ей не шло: она старела от гнева. Много мудрых и умных мыслей заронила она в душу любознательной Нади, и, к счастью, не все ушло в песок, многое закрепилось навсегда. Надя любила ее и боялась больше всего на свете.
– Старайся, дорогая, старайся! Постигая величайшее из искусств – музыку, жизнь свою превратишь в праздник, ибо только в творчестве, в созидании, человек может быть по-настоящему и полно счастлив.
Надя слушала и старалась изо всех сил понять смысл услышанного, в душе не всегда соглашаясь со своей наставницей. Ей казалось, что можно быть счастливой гораздо проще. Например, когда нет войны, не приходят похоронки, нет продуктовых карточек и лимита на электричество. Не продают яичного порошка и овсяного суфле, и, наконец, нет очередей за керосином – в общем; все как до войны.
Еще запомнилось ей, как однажды она пришла в назначенный час, но уже далеко за калиткой услышала: кто-то играл на рояле, и это была не Дина Васильевна, а другой, настоящий пианист. Она остановилась в замешательстве перед калиткой, раздумывая, стоит ли ей зайти или лучше вернуться обратно. Вечер был на редкость теплым. Май в тот год буйно одарил землю цветами. Цвело все: черемуха, сирень, сады, леса и луга, и казалось: воткни ты в землю лопату – черенок тут же зацветет. По дороге, забежав на платформу, Надя купила у старушки за 20 копеек букетик ландышей, любимых цветов Дины Васильевны, и теперь вертела их в руке, не зная, что предпринять. Из раскрытого окна выглянула хозяйка.
– Чего же ты там стоишь? Иди скорее, мы ждем!
«Она сказала «мы», – значит, у нее гости», – слегка досадуя, подумала Надя и на ходу пригладила волосы.
У рояля сидела молодая, как показалось Наде, женщина. На ее миловидном лице большие блестящие глаза смотрели на нее дружелюбно и весело.
«Это она так хорошо играла! Сколько же ей лет? Чуть, может быть, старше меня», – и невольно улыбнулась ей в ответ.
– Вот, Катенька, это и есть та самая Надежда, прошу любить да жаловать.
– Рада познакомиться, – сказала Катенька и сильно тряхнула крепкой маленькой ручкой Надину руку.
– А это Екатерина Александровна Соколова, учительница музыки и самая прелестная женщина на свете. Она любезно согласилась пройти с тобой твои вещи. Будешь петь с настоящей пианисткой, не то что я.
Надя сразу же почувствовала, как много значит хороший аккомпанемент, он как бы придает тебе крылья, и вот ты уже не только идешь, а летишь, поддерживаемая потоком звуков.
Екатерина Александровна очень сдержанно похвалила Надин голос, сделав кое-какие незначительные замечания, и, задумавшись на некоторое время, сказала:
– Знаете что? – Мне кажется, «Жаворонок» – это для более легкого голоса. Очень он у тебя могучий получается, прямо-таки орел! Кроме того, эта кажущаяся простота очень обманчива. Вообще, романсы Глинки требуют большого исполнительского мастерства, а у тебя его пока еще мало. Ты поешь, как птица, закрыв глаза, сама себя слушаешь! Давайте посмотрим Чайковского – «Я ли в поле да не травушка была». Тоже вещь отнюдь не легкая, но мне думается, она тебе по голосу подойдет.
Не прошло и получаса, как Надя вчерне уже знала «Травушку». Она и не подозревала, как поразительно красив может быть романс. Драматизм музыки и слов буквально потряс ее, пробуждая чувства совсем неведомые. Хотелось плакать вместе с этой девушкой, о которой она пела, рассказать, донести до слушателей весь трагизм неволи, и вместе с тем ликующая радость, радость удачи, самая первая ступенька на бесконечно длинной лестнице мастерства.
Дина Васильевна часто приглашала на уроки своих знакомых и приятельниц.
– Приучайся к публике. Певица должна быть внешне раскованна, а внутренне собрана одновременно. Это тоже мастерство, умение владеть не только голосом, но и собой, своим телом.
Надя робела и не любила посторонних, но перечить не смела. Надо так надо.
– Только не испортили бы ей голос, – говорили некоторые.
– Да она готовая певица, – восторгались другие.
Но Дина Васильевна стояла на страже.
– Нет, далеко не готовая, работы тут на целую жизнь хватит. Артистка в наше время должна быть образованной, а она дремучая невежда. Тут одна природа, не спорю, богатейшая, но на одной природе далеко не уедешь. Нужно мастерство. Учиться надо, вот что!
Не совсем права была Дина Васильевна. Не была Надя «дремучей». Ум ее – любознательный и острый от природы – действительно дремал, не имея возможности развиваться. Ее окружали добрые и отзывчивые люди, но что они могли ей дать? Жизнь московских пригородов в годы войны была суровой, а было их, этих лет, пять без малого, не считая финской. С весны, чуть сходил снег, копали огороды, без земли пропали бы с голоду: по карточкам пригородники получали только тяжелый, как глиняный, черный хлеб, керосину по 10 литров, и то редко – очереди занимались с ночи. С весны же готовились дрова на зиму. Школа с ее бесконечными перерывами из-за морозов в финскую, из-за Отечественной войны, когда от холода замерзали «непроливайки» с чернилами, из-за того, что половина преподавателей ушла на фронт, а ученики эвакуировались, не могла по-настоящему заинтересовать Надю. Душа ее стремилась найти что-то другое. Теперь это другое было найдено.
В первое же лето после войны явились многочисленные дачники. Кинулись чинить свои разграбленные дачи, сараи, заборы. До всего добирались местные, – с топливом было худо, а караулить чужое добро некому. Возвратились и демобилизованные ребята, но мало и все больше с ранениями, а то и вовсе калеки. Нехватка кавалеров ощущалась очень остро: на возобновившихся вечеринках девушки танцевали «шерочка с машерочкой».
Неизвестно, откуда возник в Малаховке темноглазый красавчик, день-деньской околачивающийся на толкучке-барахолке. Было в его лукавых, нагловатых глазах что-то такое, отчего при встрече с ним на улице, у Нади сладко замирало сердце. Каждый раз, проходя мимо, красавчик не смотрел, а поедал ее своими томными глазами. Надя с преувеличенно безразличным; лицом отворачивалась в противоположную сторону, чувствуя и затылком и спиной его прилипчивый, долгий взгляд. Парень явно искал случая для знакомства, и хоть нравился Наде, но не в привычках малаховских девушек так уж сразу открываться.
К маю мать купила на толкучке шикарное платье – панбархатное, цвета вареной свеклы, из американских подарков. Так сказала тетка, продававшая платье. С обновкой пришлось изрядно повозиться. Американка здорово потрепала свой туалет, прежде чем решилась послать его в подарок. Зато, когда переделка была закончена, восхищениям не было конца. Одну только тетю Маню американское платье оставило равнодушной.
– Не люблю обносков, хоть и заграничных. Свое хоть ситцевое, да свежее. А то ишь, «подарила!» Под мышками-то все выпрело. Осчастливили!
Но хоть и ворчала на неряху американку, а переделать помогала и строчила на своем допотопном «зингере».
Нагловатый красавчик был сражен наповал, увидев Надю в обновке. И не выдержал на этот раз. Встретив ее около школы будто невзначай, решительно перешел в атаку. Так состоялось знакомство. Красавчика звали, как он сам прошепелявил свое имя, «Шаша». Но Надя давно уже знала от закадычной подружки Тоси Фроловой, что зовут его Саша, фамилия Гуськов, живет у тетки в самом конце Советской улицы и что эвакуирован был из Белоруссии, а в дороге их эшелон разбомбили фашисты, мать Саши и две сестренки-двойняшки погибли. Каким-то чудом добрался он до своей тетки, сестры матери.
Наконец-то экзамены в школе закончились, и судьба Надиного аттестата повисла на волоске. Педсовет произошел бурный! Закадычная подруга Тося стояла за дверью учительской и напряженно слушала, не пропустив ни слова, чтоб немедленно и дословно сообщить результат. Особенно яростно настаивали оставить Михайлову на второй год преподавательница физики и историк. Каждый из них считал свой предмет наиболее необходимым в жизни современного человека и не на шутку был уязвлен пренебрежительным отношением со стороны нерадивой ученицы.
– Как могу я аттестовать ее, когда человек ни в зуб толкнуть, не знает элементарного? Она считает, что закон Бойля-Мариотта открыл некто по имени Бойль, а Мариотт – его фамилия, а Гей-Люссак – два разных ученых: Жозеф Луи Гей и Люссак. Судите сами, – горячилась физичка.
– Безобразное отношение к учебе, – вторил эхом историк.
Однако директор, из мобилизованных фронтовиков, выслушав всех, решил по-своему:
– Оставив Михайлову на второй год, мы причиним большое зло ее матери. Ведь она потеряла в этой войне двух самых близких: сына и мужа. Подумайте, товарищи! Она просто не вынесет еще один удар. А что касается самой Михайловой, она и второй год прощебечет, как эти года. Пусть идет учиться петь. На что ей алгебра и физика?
– Это неправильно, нечестно, если хотите знать, непедагогично, – раздались голоса возражающих.
– Послушайте! Ее отец погиб геройской смертью, а все ли были героями в этой войне? Правильно ли это? Я лично считаю, что в память погибшего отца мы можем помочь его дочери. А вообще… много ли мы помогали ей в учебе? А?
– Как же! Поможешь ей, когда в голове одни соловьи! – Кто-то засмеялся, и обстановка разрядилась.
Так добротой и снисходительностью учителей Надя получила аттестат об окончании десятилетки, где, кроме пения и дисциплины, все остальное значилось «посредственно». Но и это ей был подарок. На выпускном, прощальном, вечере она «очень недурно», как сказал историк, спела «Мне минуло шестнадцать лет» Даргомыжского и была прощена даже учителями-недругами. Аккомпанировала ей учительница немецкого, «фрау Зубстантив», прозванная так за чопорность и строгость.
– Ты зря не учила немецкий, – сказала она. – Если ты думаешь серьезно петь, немецкий необходим. Вся классика на немецком языке. Шуман, Шуберт, не говоря о Моцарте, Бетховене.
– Да, но все они переведены на русский язык, – попыталась возразить Надя.
– А! – отмахнулась Зубстантив. – Не то, это совершенно не то…
Фрау Зубстантив, как, впрочем, и все другие преподаватели малаховской школы № 1, считала свой предмет самым важным – жизненно необходимым.
Красавчик Сашок не был допущен до торжеств, он терпеливо стоял около школы и дожидался окончания вечера. Потом они долго шли в темноте ощупью, спотыкаясь о корни деревьев. Улицы не освещались, и единственный свет лился из окон редких не спящих дач. О чем они говорили тогда? Теперь, за давностью лет, она не могла вспомнить, но один разговор ей врезался в память – он не прошел для нее бесследно. Уже подходя к дому, они услышали бой курантов. На веранде соседней дачи шло запоздалое чаепитие, и на всю улицу громыхал репродуктор.
– У моей Дины Васильевны тоже очень интересные часы, – сказала тогда Надя.
– Какие же такие? – вежливо поинтересовался Сашок.
– А вот какие. Сами все золотые, в виде пенёчка, и каждый час открывается в пенёчке дверка и выскакивает расписной петушок, маленький такой, чуть больше моего мизинца. И кукарекает столько раз, сколько времени, а каждые полчаса с другой стороны, из окошечка, показывается курочка и хлопает крылышками.