Текст книги "История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек"
Автор книги: Екатерина Матвеева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц)
… И С КАРЦЕРОМ ПОЗНАКОМИЛАСЬ
Не делай добра – не увидишь и зла.
(Народная поговорка)
На следующий день, проглотив овсянку «жуй-плюй», Надя заторопилась после обеда на конюшню. «Письмо бы не забыть! Повезет если – застану еще вольняшку-шофера, что муку на пекарню привозит. Конверт с маркой есть, адрес: Москва, Последний переулок, дом 10. Где это? Не знаю», – и переложила во внутренний карман старой телогрейки. Новую берегла…
На вахте в послеобеденное время всегда торчат надзиратели. Курят так, что не разобрать, кто есть кто. Все же увидела: опер Горохов, экспедитор, ЧОС, дым коромыслом! «А Клондайка моего нет, занимается, грызет гранит науки», – с теплом подумала Надя и постучала в окошко.
– Пропуск Михайловой!
Опер в момент обернулся, лицо его сразу помрачнело, он нахмурился и что-то сказал дежурнячке Перфильевой. Саша вышла в проходную и тихо сказала:
– Оперуполномоченный приказал тебе на вахту зайти.
– Чего ему?
Надя смело переступила через порог и поздоровалась. Кое-кто ответил.
– Обыскать! – кивнув на нее Перфильевой, сказал опер.
Надя похолодела. Ноги и руки ее вмиг стали как ватные. «Все! Спеклась!»
Дежурнячке, старшине Перфильевой, не стоило большого труда вытащить из кармана телогрейки Киркино письмо.
– Еще есть? Говори сразу, – строго спросил опер. Он не злился, не кричал. Он торжествовал, глаза его зажглись злорадством.
– Нет, – ответила, покачав головой, ошеломленная Надя.
– Ступай! Отдайте ей пропуск.
В предчувствии беды все в ней сжалось в единый комок, но выручил «бес», ее «бес», который всегда учил ее: не сдавайся, сопротивляйся, защищайся, не падай духом! «Как спокойно и тихо он выждал момент, чтоб прижать меня! Теперь никто за меня не заступится, ни Мымра, ни ЧОС, и тем более Черный Ужас, о Клондайке и говорить нечего».
– Лететь тебе на общие, сестричка дорогая, – с сочувствием сказал Мансур. – А то, пожалуй, и на этап! Так-то вот!
– Смотря что в письме, а то и срок мотанут, – «утешил» Толян.
– Засем письмо таскал, знал, сто нельзя! – побранил ее Фомка.
– Не обыскивали меня никогда, это опер на меня зуб имеет.
– Один зуб опера страшней всей пасти крокодильевой. Чем не потрафила?
– Черт с ним, пойду на общие с лопатой, – в сердцах воскликнула Надя, – зато совесть чиста.
– Эге! – присвистнул Мансур. – Да никак он тебя в подручные сватал, да? Да, что ли?
Надя молчала. Обещала не говорить, надо помалкивать, но Мансур и так догадался, не дурак и не первый год в лагере. Система известная!
– Так держись, молодец! – поцеловал он ее в щеку.
– Держись, не робей! – поддакнул Толян.
– Дерсись, дерсись, – подбодрил Фомка.
– Спасибо, ребята, – сквозь слезы проговорила Надя. Она и не ожидала такой дружной поддержки.
Около хлеборезки стояла испуганная Антонина.
– Шмон у тебя был.
– Началось! – обозлилась Надя.
В хлеборезке Валя прибирала разбросанную Надину постель и распотрошенный сундучок.
– Как свиньи, рылись!
– Кто был?
– Две шмоналки, опер, ЧОС. Духи твои забрали и фотографию.
– Пусть подавятся, гады, – шепнул бес, а она повторила вслух: – Пусть!
Зашла Коза-Антонина. Обе, и она, и Валя, казалось, искренне огорчены Надиной оплошностью.
– В ботинок бы заложила, Перфильева не стала б искать. – сказала Коза.
– Ах, Надя! Наделали себе неприятности.
– Ну, хватит! – гневно крикнула Надя. – Заткнитесь, не себе несла, не убьют меня, а общие? Все ходят, пойду и я.
На следующий день после развода прискакала дневальная опера.
– Иди, вызывает.
– Злой? – спросила на всякий случай Валя.
– Не сказать! Как обычно, «здравствуйте» сказал, значит, не злой.
Надя, высоко задрав свой короткий нос, с бесом на плече отправилась к оперу. В коридоре из оперского кабинета ей навстречу выходила в слезах Кирка.
– Не бойся! Ничего в моем письме нет, лекарство просила, – скороговоркой сказала она.
– Точно?
– Еще носки шерстяные и сахару кускового.
– Проходи быстрей! – Дневальная открыла дверь. – Разрешите гражданин начальник? Михайлова пришла… – нежно пропела она.
Надя переступила порог кабинета и вздрогнула. Рядом с Гороховым сидел Клондайк. Лицо его было бледно и сумрачно.
– Ну что, Михайлова, судить тебя будут! – просто и беззлобно сказал опер.
Если б не Клондайк, она, наверное, щелкнула бы по носу своего беса и притворилась «овечкой», но теперь она чувствовала себя, как Зоя Космодемьянская, когда та крикнула в лицо своим палачам: «Да здравствует товарищ Сталин!»
– Ваше право, – сказала она, – попытайтесь! – и еще выше вздернула голову: «Пусть видят, я не боюсь!»
– И попытаемся! – грозно воскликнул опер. – Ты письмо через вахту, нарушая режим, тащила, а знаешь, что в нем?
– Я чужих писем не читаю!
– Не читаешь? Порядочная, да?
– Так меня учили! Читать чужие письма грязно и подло.
«Даже я подскочила за дверью, как он бухнул кулачищем по столу», – рассказывала потом в бараке его дневальная.
– Тебя мама учила, а теперь я выучу. Посидишь в буре, сразу профессором станешь!
– Зачем вы нарушаете режим, Михайлова? Когда вам давали пропуск на бесконвойное передвижение, вас ведь предупредили об ответственности? – строго спросил Клондайк, а глаза смотрели так нежно, так ласково, что Надя едва сдержала улыбку.
– У Покровской открылся туберкулез, ей очень срочно нужны лекарства, которых здесь в санчасти нет. Что же ей теперь умирать оттого, что разрешено два письма в год? Это же бесчеловечно! – ответила она, глядя прямо в глаза Клондайку.
– Вот как повернула, а? Выходит, все мерзавцы, а она хорошая! – обратился опер к Клондайку.
– Насколько мне известно, вас никогда не обыскивали, вы пользовались полным доверием у нас, – сказал Клондайк.
– У людей я всегда буду пользоваться доверием, – запальчиво воскликнула Надя, напирая на слово «у людей».
Опер понял ее и опять завелся.
– Ты недаром сидишь здесь, Михайлова! Значит, мы не люди?
Бес уже нашептывал свое: «Обзови его гадом! Скажи – он овчарка! пес! Не бойся! Ату его!» Но Надя сдержалась, не послушалась беса-искусителя. Спросила только:
– Можно идти?
– Видел? – опять спросил опер Клондайка. – «Допрос партизанки»? Я ей покажу, где раки зимуют. Я ее научу свободу любить! Артистка!
Надя пошла к двери, обернулась:
– До свиданья!
Клондайк глядел ей вслед, и глаза его были грустными и задумчивыми. Ей почему-то стало жалко не себя, а его. «Какая собачья работа – судить любимую! (В том, что она любима, не сомневалась нисколько.) И даже не иметь возможности защитить ее!»
– Постой, Михайлова, еще не все! Письмо я передаю в следственный отдел!
«Врет гад, стращает, не бойся!» – шепнул бес.
– Ваше право, гражданин начальник.
– Знаю, что мое, а ты свои права забыла, так мы тебе напомним, а не вспомнишь, заново научим! (Это уже Клондайку.) – Покровская в своем письме сведения сообщает антисоветского характера.
Надя чуть не прыснула со смеха: «Ври больше, мартышка!» – Неужели? Своей матери? Нине Аркадьевне? Я этого не знала.
Но опер додумал, что она его разыгрывает. Закипел, завозился…
– Срок получишь по 58-й, через 17 узнаешь!
– Как скажете, гражданин начальник!
– Да ты что, в самом деле, издеваешься! В карцер, без вывода! – завопил Горохов, окончательно теряя терпенье.
Но, переступив порог гороховского кабинета, Надя сразу весь свой кураж потеряла и приуныла.
Карцер без вывода на 5 или 10 суток – ничего хорошего. Это 300 граммов штрафных, и больше ничего. Дуреха, и верно, дуреха, нечего и обижаться!
В темном, холодном карцере под самым потолком чуть светилась грязная, вся в пыли лампочка. Не вытирали ее, видимо, нарочно, чтоб темнее и непригляднее выглядел карцер, да и некому вытирать было. Кому нужна тюрьма в тюрьме?
– Привет, подружка! – услышала Надя. К ней из темноты поднялась с нар Кира Покровская. – Я уже здесь квартирую, а это Peг, знакомьтесь! Регина Берсеньез – старожилка!
«Значит, не Кира стукнула оперу».
– Давай к нашему шалашу!
– Холодно здесь, будь здоров! – простуженным голосом прохрипела с верхних нар Рег.
Спали все втроем, под тремя телогрейками, поворачивались по команде. Утром Регу увели на работу, остались вдвоем с Кирой.
– Ты не бойся, я ничего особого не писала.
– А чего плакала? – спросила Надя.
– От обиды! Дерьмо ведь, мартышка сраная! А тоже туда, с оскорблениями!
– Там их двое было, а режимник тоже ругался?
– Нет, тот только спросил: «Почему вы Михайловой письмо дали? Зачем так подводить человека?»
– А ты чего ответила?
– А что я могла ответить? Сказала, в следующий раз другой отдам.
В завтрак дали по миске баланды.
– А хлеб? Мои кровные триста? Почему не отдаете, что положено! – спросила Кира.
– Хлеба нет, не знаю! – ответила дежурнячка и быстро захлопнула дверь.
Спали до вечера, аж бока заболели от голых досок. К вечеру вернулась Peг.
– Последнюю ночь с вами, завтра иду в барак, – и повалилась ничком на нары. – На подъемке путей работали, будь они неладны.
Опять загремел ключ. Ввели Стасю (фамилию ее Надя никак вспомнить не могла).
– За что тебя, Стась?
– Режимник! Я ему сказала, что без хлеба работать не пойдем!
– Это кто, «Красюк», что ли?
– Нет, новый кретин.
Надя знала, что «Красюком», «Красавчиком» в бараках женщины звали Клондайка.
– За что же все-таки?
– А хлеба не было, а без хлеба попробуй на одной баланде целый день!
Перед отбоем принесли полбуханки на всех. Кира застучала ногами в дверь, но никто и не подумал ей открыть. На следующий день вместе с дежурнячкой ввалился ЧОС.
– Давай выходи, на работу пойдешь, – сердито приказал он Наде. – А ты, Покровская, еще с письмом сунешься, смотри у меня, пеняй на себя, – и погрозил кулаком. – Обе выметайтесь! – Стер вы! Всю зону без хлеба оставили. Я ужо разберусь, кто виноват!
Но ЧОС хоть и ругался, а был вполне безвредный, деревенский мужик. Он по чину тоже капитан, как и Горохов, но за ним водились грешки по части выпивки, а потому побаивался опера. На зечек он смотрел как на рабочую силу. Лошадь или вол, например, и заботился, чтоб его скотина была накормлена и по возможности в тепле.
Однако Горохов себя победителем не почувствовал, решил, что наказание карцером недостаточно, так как Михайлову пришлось выпустить на работу, чтоб не оставить опять работяг без хлеба, а поскольку у хлеборезки день не нормирован, водить ее в карцер после работы не представлялось возможным. Больше всего его злило, что Надя не испугалась, как ему показалось, знала, что скоро освободится – не по пересмотру, так по зачетам. Зачеты! Вот что действенно. И тут же, вызвав к себе Макаку Чекистку – начальницу УРЧ и Спецчасти, немедленно приказал снять с Михайловой зачеты. Чекистка засомневалась, нужна была подпись начальника ОЛПа Корнеева и начальника режима. Черный Ужас спорить не стал: «нарушила – получай!» – и безоговорочно подписал приказ, после чего подписей остального начальства и не понадобилось. Хватило двух. Утром на разводе приказ был зачитан перед строем новым начальником режима.
– За нарушение лагерного режима Покровскую Киру Николаевну и Михайлову Надежду Николаевну водворить в карцер на пять суток с выводом на работу… (У Киры в ночь поднялась температура, и ее положили в госпиталь).
Молча выслушали зечки приказ о снятии зачетов с Михайловой. Наказание не произвело особого впечатления на зечек со сроками десять, пятнадцать, двадцать и двадцать пять лет.
– Подумаешь, на четыре месяца раньше освободиться – это при наших-то сроках детский лепет, – сказала Галка Шиманович.
– У нас вообще никаких зачетов, и то не плачем.
Огорчился только один Клондайк. Встретив ее у вахты с осунувшимся и бледным лицом, он подошел к ней. «Не побоялся», – отметила Надя.
– Ну, зачем ты? Отдала бы мне.
– Ты у нас для ЧП.
Но Клондайк осуждающе покачал головой.
– Ничего! – пошутила Надя. – И через это надо пройти. Как же в лагере побыть и в карцере не посидеть?! – а у самой кошки душу скребли. Так было жалко зачеты!
Дежурнячка Перфильева, пропуская лошадь с хлебом через вахту, тоже сказала:
– Ну и дура же ты, вот не думала!
– Кто-то из мудрых людей изрек: «Не радуйся, завтра придет горе. Не печалься! За горем придет радость», – сказала Валя.
И верно. Радость в виде посылки пришла прямо к празднику 7-го ноября. Черный Ужас не утвердил программу, где Надя должна была петь.
– Нечего, проштрафилась! – сказал Мымре и вычеркнул Надину фамилию. Хлеборезки совсем не расстроились, а решили «загулять» дома. По радио обещали большой праздничный концерт после торжественного собрания.
– Вот нам и музыка!
На почте Надя слегка огорчилась, увидев такую обильную и дорогую снедь. Была даже маленькая банка икры и копченая колбаса в серебряной обертке. «Зачем она так тратится, напишу, пусть скромнее, не надо мне этого», – решила она, но, когда дежурняк извлек шифоновую кофту цветом как спелый абрикос, Надя все поняла. Часть продуктов и вещей от Дины Васильевны. И абрикосовая кофта, и икра, и чулки-паутинки – от нее. Кофта все еще пахла духами Дины Васильевны, а в пачке сахара под синей оберткой Надя обнаружила записку и деньги. Дежурняк не нашел, а то отобрал бы обязательно. «Соловушка моя! Наберись терпенья, все идет хорошо, но медленно. Много сложностей. Храни тебя Бог. Д.», – и все. Валя оживилась и захлопотала. В посылке были мука и дрожжи.
– Будет настоящий пирог, а не убогая коврижка! – довольная, восклицала она. – Я-то с вами тоже стала революционные праздники отмечать!
– А я религиозные, о которых раньше только от тети Мани слышала.
А через два дня пришло письмо от матери. Хоть почта была закрыта, добрая Нина Тенцер решила порадовать Надю и принесла сама. Мать писала: «… Знаю, доченька, как ждешь и страдаешь, сердцем чую, болит душа о тебе. Еще пришлось заплатить в кассу адвокатов. Дело осложнилось, умер Гуськов, твой одноделец. (Позже узнала Надя, что избили Сашка в этапе не то блатные, не то конвоиры. Отбили почки, и долго болел он в лагере, борясь за свою никому не нужную жизнь). Пришлось адвокату ехать в Малаховку, разыскивать тетку Гуськова, Ячменеву, и просить письма заключенного для «идентификации» почерка, иначе все замыкалось на его смерти на долгие времена, потому что написать в прокуратуру Сашок не успел. Писем его никаких не оказалось, какие и были, тетка поспешила сжечь. Адвокат не остановился и поехал в Потьму, в Явас, где обнаружилось заявление Гуськова на имя начальника лагпункта с просьбой разрешить свидание с тетей Фросей, сестрой его матери. Тетка на свиданье не поехала, и заявление с разрешением не было востребовано. «Денег не было, на какие шиши ехать?» – сказала она адвокату. Что ж, понять можно.
Праздник не удался, несмотря на «Лукуллов пир». Дежурил ЧОС, а не Клондайк, а он, наверное, гулял где-то с кем-то. Надя терзалась ревностью. Еще ей было очень жалко несчастного Сашка, так глупо загубившего свою жизнь.
На обходе ЧОС спросил:
– Ты, Михайлова, слышь, освобождаешься скоро?
– Не знаю. Сама не знаю, а что?
– Может, захочешь у меня работать остаться, а? Оклад хороший, в России такой не получишь, отпуска большие, северные надбавки, а?
Надя невесело рассмеялась:
– Спасибо, что вы! Я учиться поеду!
– Ну да, на артистку! – понимающе сказал ЧОС и потянул носом в надежде обнаружить запах спиртного.
– Вот ослятя, знает, какой у вас голос, и предлагает такое! – возмутилась Валя, едва стихли в тамбуре его шаги.
– Кому что, а ему хлеборезка нужнее.
– Радуйтесь! Завтра придет Коза, – объявила Валя.
– Радуюсь, но не сильно, завтра жду неприятностей, по вашему мудрецу. Кстати, у меня сегодня нож упал на пол – примета, что придет неожиданный гость.
Валя презрительно фыркнула:
– Все-таки вы, русские, больше язычники от природы, чем цивилизованные христиане.
– Приметы слагались народом веками, Валечка, – миролюбиво возразила Надя, чувствуя, что немчура не в духе.
– А что ваш народ видел и знает? Одно самомнение. Те, кто действительно знал и видел, перебиты, уничтожены, как класс. Мы! Мы! Закидаем шапками!
Надя почувствовала беса:
– Ну, вам-то, немцам, хорошо известно, на что способен наш народ!
– Это вы о войне? Гордитесь победой? Вам не гордиться надо, а пеплом голову посыпать. Вы не победили, вы утопили в крови Германию. В своей, русской, крови, причем самого высокого качества, которая еще оставалась у вас. Хитрый Грузин знал, кого похвалить: «Спасибо русскому народу», а вы и рады, отец родной похвалил!
В прежние времена Надя бросилась бы опрометью защищать вождя. И Бог знает, что наговорила бы, одержимая «бесом». Теперь было другое. Уже не могла она думать о великом, непогрешимом отце, как думалось раньше. Многое увиделось по-другому. Но все же не сдалась:
– Русских он похвалил потому, что нас было большинство, – и обиделась, с каким сожалением посмотрела на нее Валя. – И не смотри на меня так ядовито, сказала тебе Коза: будешь злиться, срок не протянешь.
Спорить с Валей, старше и образованнее себя, и даже старой, умудренной жизнью Козой она считала делом нестоящим. Последнее слово всегда оставалось за ними. Поэтому, тряхнув головой, отгоняя беса, весело сказала:
– Хватит разговорчиков в пользу бедных и сирот! «После сытного обеда по закону Архимеда» мой котелок, а я на конюшню. Опять Ночка-попрошайка в руки глядеть будет: «чего принесла?»
– Дайте ей сахару, – предложила Валя. – Она тоже любила всякую тварь. – Не обеднеем.
В тот 1950 год зима наступила как-то внезапно и рано. Сразу похолодало. Пришлось снова надевать валенки и теплый платок на голову. Телогрейки вообще не снимали целое лето. ЧОС готовил к выдаче бушлаты. Уже к ноябрьским праздникам выпал обильный снег. После скрипучей и разбитой телеги сани скользили легко и быстро. Ночка охотно слушалась вожжей, и даже хлеб в тот день не запоздал. Дома, в хлеборезке, ждала еще одна приятная неожиданность. Вернулась Коза. Обрадованная Надя быстро разгрузила с Валиной помощью ящики с хлебом и повела в конюшню лошадь.
– Сейчас вернусь, заводи самовар, Валя, – уже с порога крикнула она.
Ночка всю дорогу старалась заглянуть ей в рукавицу, не осталось ли еще куска сахару. В прошлое лето совхозы не востребовали политических зечек на сенокос по режимным соображениям, и Надя боялась, не придется ли голодать лошадям в зиму. В хлеборезке царили порядок и чистота. В полураскрытой печке шипела черная кастрюля с кипятком.
– Вот это и есть счастливое и радостное детство, за что возблагодарим товарища Сталина, – сказала Валя и отмерила из пачки не две ложки чая, как обычно, а целых три, для заварки. Надя благоразумно пропустила мимо ушей Валин выпад: «Лучше не заводиться с ней, а то, пожалуй, такое услышишь!»
– Да! – поддержала ее Коза. – Чаепитие для зеков очень важный жизненный процесс, – и взяла кусок колбасы, нарезанной так тонко, что через него можно было любоваться на Божий свет…Валя постаралась, хотя и такой призрачный ломтик она проводила неодобрительным взглядом.
– Чем жевать будете такую колбасу? – не выдержала она.
– А ты, Вольтраут, не переживай! Я один кусочек, много не съем!
– Валя! – одернула ее Надя, – не жадничай!
– Разве я о себе? – хитро подмигнул ее лисий зеленый глаз. – Я, как Ленин, о народе беспокоюсь!
«Это слишком!». Атмосфера накалилась, и Надя с трудом сдерживала себя, но Валя, почуяв угрозу, быстро переменила тему.
– Между прочим, завтра вашу аккордеонистку Нину на этап отправляют. Я слышала, просила девчат собраться после ужина в клубе. Проститься. Вы пойдете?
– Конечно, обязательно, если отпустишь.
К вечеру большая часть хлеба утренней смены была готова.
– Идите же, – напомнила Валя. – Антонина до отбоя мне поможет, успеем. Да, пожалуйста, оденьтесь поприличнее. Снимите свой свиной чехол! (Так Валя называла казенные халаты).
Пришлось надеть новую абрикосовую кофточку. Коза даже руками всплеснула.
– Красотка ты, Надежда, хоть куда!
– Хоть куда, да некуда! – с сожалением сказала Валя.
В столовой еще шла уборка после обеда ночной смены, а на сцене уже собрались зечки – Нинкины хористки – со всех бригад. Нина, веселая и оживленная, хоть и с красными подпухшими глазами, попросила задернуть занавес, но повариха и раздатчицы, а с ними и уборщицы шумно запротестовали:
– Мы тоже хотим слушать!
Пришлось оставить сцену открытой. Маевская, подтянутая и стройная, прочитала какое-то незнакомое Наде стихотворение. Все загалдели, зашумели, заохали:
– Что за стихи? Кто автор? Кем написано?
– Это Волошин, «Суздаль да Москва», – сказала Елизавета Людвиговна и посмотрела по сторонам. – Крамольное, – шепнула она Нине.
– Давайте еще «Капитанов!» – так же тихо, сказала ей Нина.
«Зачем это ей? Про каких-то капитанов-лейтенантов или мало мы их видим!» – разочарованно подумала Надя. Но едва Маевская прочитала первые строки, душа Надина встрепенулась и понеслась навстречу дивным словам. «Кто же это написал такое? Кто знал о флибустьерском дальнем синем море?», – хотелось ей спросить, но стихотворенье-музыка закончилось, и свет в Надиной душе померк. Опять перед ней была холодная, грязная столовка и грустные, задумчивые зечки.
Вытирая влажные глаза, подошла Нина.
– Надюша, спой мне напоследок, может, и не увидимся больше.
– Чего? Что тебе спеть? – с готовностью спросила Надя.
– Мою любимую, ты знаешь! «Что это сердце…»
Никогда больше Надя так не пела, ни раньше, ни потом. В темноте полупустой столовой не торчали перед ней надзиратели, не блестели погоны начальников, не улыбались кисло-сладкой улыбкой их жены, – и она, чувствуя себя свободной, вложила всю душу в этот бесхитростный романс, а последние слова:
Пусть в чаду любви сердце пылкое
Бьется радостно в молодой груди… – пропела так, что сама осталась довольна. Наташа подошла:
– Я слышала, что у тебя хороший голос, но ты! Освобождайся скорее, мы о тебе еще услышим.
– Прощай, Нина, счастливо тебе найти таких же любящих тебя, друзей, – давясь слезами, сказала Надя. – Счастья тебе!
Пора было вспомнить о хлебе. Надя прыгнула со сцены в зал и пошла к выходу, но не успела она дойти до двери, как навстречу ей ввалилась целая толпа надзирателей во главе с опером Гороховым.
– Что тут происходит? Что за сборище? По какому поводу? – обратился он к Наде.
– Провожаем нашу аккордеонистку, гражданин начальник.
– Кто разрешил? Где начальница КВЧ? Почему одни? – и, отстранив рукой Надю, как мешавшую ему вещь, прошел в зал.
Надя не рискнула стоять и слушать дальнейшее. Уже за дверью она услышала, как вопил опер:
– Разойтись немедленно!
«Сраная мартышка, – вспомнила она Киру, – и еще вдобавок злая».
– Гниды на теле общества эти опера, – высказала свое мнение Валя, выслушав, чем закончились проводы.
– Хорошо с таким сроком, – заметила Коза, – чего хочу, то и говорю, кого хочу, того ругаю.
Надя поспешила погасить взрыв, почуяв опасность.
– А вы, королевские псы-флибустьеры, хранившие золото в темном порту, – пропела она так полюбившиеся ей слова.
– ГУМилев! – сказала Коза. – Сам расстрелян, а сынишка где-то по лагерям скитается, да и жив ли еще?
Надя притихла: «Опять! Отец расстрелян, а сын в лагере, за что же?» Так хотелось спросить! Но не осмелилась…
Хлеборезки управились только к полуночи, и Валя с Козой отправились искать дежурную шмоналку, чтоб открыла барак. По радио диктор сообщал, что к 33-й годовщине Октября какие-то шахтеры выдали на-гора столько-то угля, а металлурги выплавили столько-то чугуна, стали… И все это было Наде совсем не интересно, она думала о том, какое важное значение для пения имеет хорошая акустика, даже если это просто пустой зал зашварканной столовки. Размышления ее были прерваны шагами за дверью. Она отлично знала эти шаги и не ошиблась, когда зашел, сияя улыбкой, Клондайк.
– Встать надо, когда входит учитель!
– С самого утра на ногах, гражданин учитель, с ног валюсь и ученье воспринимать не готова, отупела!
– Нет уж, позвольте, больше откладывать нельзя! Тупость не глупость, и время самое подходящее!
– Для тех, кто прекрасно отдохнул и выспался.
Лицо у Клондайка вытянулось обидой.
– Это клевета! Я целый день учил английский, паст перфект, старался запомнить, что пишешь одно, а говоришь другое, и прочую муру. Ты несправедлива ко мне!
Надя, не спеша, подкинула в печь угля, сняла халат и, аккуратно расправив рукава, чего никогда не делала, повесила на гвоздь. Потом пересчитала лотки с хлебом, чтоб как-нибудь скрыть волнение и замешательство, которое охватило ее. «Уж лучше бы сразу подошел и поцеловал меня, чем так столбом стоять и смотреть. Я все равно не скажу ему – начинайте!»
– Отойди от окна, могут увидеть тебя! – сказала она совсем не то, что думала.
– Пускай! Я сегодня дежурный офицер, мне по должности полагается проверять хлеборезку, кипятилку, столовую и даже баню, – насмешливо и озорно сказал Клондайк.
– Баню, во время мытья женщин?
– Если понадобится, и во время мытья!
– Прекрасная должность! – внезапно рассвирепела Надя, представив себе, как он входит в баню, полную нагих визжащих, женщин. – Нашел, чем похвалиться! – В таком случае проверяйте, гражданин начальник, пайки, вот они, перед вами, – Надя откинула занавеску, – и шагайте дальше! В столовую, наверное, в баню нет интереса, никто сейчас не моется.
Но Клондайка рассердить было немыслимо, не за тем пришел, чтоб от ревнивых выпадов обидеться и уйти.
– В столовой я уже был, проверял кухню и слушал, как ты пела, млел и даже глаза закрывал от удовольствия.
Продолжать злиться дальше было бы смешно и глупо, поэтому она сказала себе: «Какого черта я злюсь, сама не знаю. На мне красивая шифоновая блузка, и я хорошо выгляжу…»
От Клондайковых уроков у Нади очень скоро закружилась голова и черти запрыгали в глазах. Ей стало стеснительно, неловко и очень не по себе, когда она поняла, что дело заходит непозволительно далеко. И она не может освободиться от его настойчивых рук. «Не то я делаю, – мелькнуло у нее в сознании, – кофта расстегнута, волосы рассыпались в беспорядке. Стоп, Надя, остановись, умерь свой пыл, иначе будет поздно!» Но ее искуситель-бес, сопровождавший ее всю жизнь, нежно и ласково шептал: «Надя, Надя, ведь ты его любишь, не оттолкни своего счастья, не думай ни о чем, тебе так хорошо, забудься на время…»
– Нет, не надо, не здесь и не сейчас, – решительно сказала она и усилием воли поломала сладостный плен, оттолкнув его жадные руки.
– Надя, любимая, ведь ты любишь меня! – шептал, стараясь обнять ее снова, Клондайк. Но она уже полностью овладела собой. Голова ее все еще слегка кружилась, она подошла к умывальнику и плеснула в лицо ледяной воды. Потом застегнула помятую блузку и привела в порядок волосы. «Когда он успел снять полушубок?»– ужаснулась она, сообразив, как далеко позволила увлечь себя.
– Все, гражданин учитель, урок окончен, я все поняла, – сказала Надя слегка опешившему Клондайку. Он явно не ожидал такого решительного сопротивления.
– Что ты поняла? Что? Что я люблю тебя и схожу с ума, да? И испугалась?
Надя подсыпала в печь, вымыла руки и, сама не зная зачем, взяла брусок и поточила без того острый нож. Она молчала так долго, что, задетый за живое ее молчанием, Клондайк, наконец, сказал:
– В излишней пылкости тебя не обвинишь…
– Нет! Я весталка и пока ей останусь!
Клондайк накинул на плечи полушубок и, молча, направился к двери. «Сейчас он уйдет и все», – с болью подумала она, но не остановила. В дверях он круто обернулся и сказал с горечью и сожалением:
– Я тоже понял. Не любишь ты меня. Я ведь не мальчик, я знаю, что такое любовь. Самозабвенная и безрассудная. Ты просто меня не любишь, – повторил Клондайк.
Надя вспылила, оскорбленная до глубины души. «Как он смеет! Как может после всего, что я позволила ему…»
– Да! Той сиюминутной любви на полчаса, когда ты уверен, что никто нас не потревожит, у меня нет, и быть не может! Я не скотина валяться на соломе! – гневно выкрикнула Надя.
Клондайк остановился и в изумлении посмотрел на ее пылающее лицо, потом быстро подошел и обнял за плечи.
– Прости, это я скотина, я обидел тебя. Прости, – еще раз повторил он, целуя ее руки.
Надя взяла его руку в свои и просто, уже без гнева, сказала:
– Выслушай меня и постарайся понять. Никогда не сомневайся, я люблю тебя и, счастьем своим клянусь, никогда и никого не полюблю так, как тебя. Если мне скажут отдать за тебя жизнь, я не задумываясь скажу – да! Но у человека есть больше, чем жизнь. Его душа, его честь и достоинство! Иначе не было бы героев…
Клондайк порывался сказать ей что-то, но она нетерпеливо перебила его:
– Подожди, я не все закончила. Я знаю, что ты ждешь от меня, чтоб я сказала то, что говорят все влюбленные на свете: «твоя», «твоя», – но я этого не скажу, хоть сердце мое рвется на части от любви к тебе. Видит Бог, добираясь до своей постели, вдрызг усталая, я не могу заснуть, вспоминая твои глаза. Я… – тут она замолкла, увидав, как лицо Клондайка, такое строгое и серьезное минуту назад, осветилось страдальческой улыбкой:
– Надя, Надя, ты меня разума лишаешь, – прошептал он, сжимая ее руку. – Ну, говори, продолжай!
– Поверь, я не могу тебе сказать: «твоя». Это слово слишком многое обозначает для меня, обязывая к невыполнимому. Я не принадлежу ни тебе, ни себе. Я государственная, я рабыня! И пока такие, как Корнеев и Горохов, и ты в том числе, будете распоряжаться мной, гонять по этапам, приказывать, где мне работать, на каких нарах спать и сидеть по бурам, я буду только зечкой, государственной преступницей. Но, кроме тела, рук и ног, у меня есть сердце и моя душа, мои чувства, свободные от всяких запретов и законов. Если ты поймешь меня, тогда вся моя любовь, на которую я только способна, всегда и навечно, до конца дней моих принадлежит тебе одному. Не поймешь – я не осужу, так тому и быть. Ты молод и свободен. И я хочу свободы… У Чайковского в одном романсе есть прекрасные слова: «Но я любить могу лишь на просторе! Мою любовь широкую, как море, вместить не могут жизни берега». И пока я не буду свободной, другого от меня не жди, а теперь решай сам…
– Я люблю тебя! И все будет так, как ты скажешь, как захочешь! – воскликнул Клондайк с глубокой печалью в голосе, целуя ее мокрые глаза. – Я боюсь потерять тебя, ты освободишься и уйдешь, а я не могу уйти отсюда до времени. Я не меньше тебя раб и тоже прикован. Мне нужно учиться! А для этого…
– Нужно! – согласилась Надя.
– Но если, как ты говоришь, даст Бог, я буду свободен раньше, я буду ждать тебя здесь, сколько надо.
– Не обещай того, что сделать не в твоих силах, – растроганно сказала она, легонько отстраняя его от себя. – Да и стоит ли делить шкуру, когда медведь еще в лесу.
– Ты только ответь мне, ты даешь мне надежду на будущее?
– С легкой душой, даже две. Одну на будущее, другую на сегодня, перед тобой. Теперь уходи, пора и честь знать, зечки разбегутся!
– Будет ли мне разрешен холодный братский поцелуй на прощанье?