Текст книги "История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек"
Автор книги: Екатерина Матвеева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 45 страниц)
Екатерина Матвеева
История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Книга первая
ОТКУДА БЕРУТСЯ ЗЕЧКИ?
Если страдаете вы из-за трусости вашей жестоко,
Не обращайте свой гнев против великих богов,
Сами возвысили этих людей вы, им дали поддержку
И через это теперь терпите рабства позор.
Солон. (Один из «семи мудрецов» VI в. до н. э.)
ВМЕСТО ПРОЛОГА
Огненный шар, ослепительно переливаясь голубовато-сиреневым светом и вибрируя лучами-щупальцами, на мгновенье завис над Надиной головой, как бы позволяя рассмотреть себя, затем резким скачком взмыл ввысь и понесся в сторону, к востоку, где чернели в ночи отроги Уральского хребта.
«Что это? Что за диво такое? Сейчас оно перелетит Урал и появится над Лабытнанги и Салехардом, там его непременно заметят, возможно, и определят, что за диковинное чудо!» – подумала Надя.
Внезапно резкий выстрел заставил ее мгновенно обернуться. Сзади, совсем близко, она увидела вышку со стрелком. Яркий свет прожектора шнырял по тундре из стороны в сторону, слепя глаза…
«Откуда здесь вышка? Проволока? Зона? Их только что не было?»
Завыла сирена, и стрелок выстрелил еще раз.
«Он целится в шар, – догадалась Надя. – Но это нельзя!»
– Стой, остановись, не стреляй, там могут быть люди! – отчаянно закричала она и бросилась бежать, махая рукой, прямо к одинокой вышке. – Не стреляй, там люди, ты убьешь их!
Но тот, на вышке, или не слышал, или не хотел слушать. Он продолжал палить вслед улетающему шару, уже не прицеливаясь, выпуская заряд за зарядом.
Вдруг шар остановился, лучи-щупальцы его померкли, весь он сжался и стал стремительно падать. Еще не достигнув земли, он бесшумно взорвался и разлетелся на тысячи мерцающих осколков. Они скользили, подпрыгивая по твердому насту тундры прямо к Надиным ногам.
– Слава Богу! Там никого не оказалось! – облегченно вздохнула Надя и в тот же миг заметила: рядом с ней на снегу, широко раскинув руки, ничком, лежал человек. Ветер трепал его светлые волосы, шапка-ушанка отлетела далеко в сторону, на ней хищным красным глазом блестела звездочка. На спине белого полушубка черной пуговицей дымилось пятно. Стреляли предательски, в спину. Крови не было видно, но Надя знала: кровь была, она была горячей и не разливалась лужей, а лилась, протаивая снег прямо к земле.
– А-а-а!.. – завопила Надя, закрывая рот обеими руками, чтобы тот, на вышке, не услышал ее, и кинулась в сторону. Но ноги не слушали, они словно вросли в снег…Она дернулась… и проснулась…
Сон этот снился ей из года в год, повторяя одну и ту же картину: вышка, зона, человек, распростертый на снегу; и каждый раз она пыталась бежать, боясь убедиться, что узнала убитого, оставляя себе хоть малую надежду на ошибку. Один раз ей снился страшный пожар, пожирающий белый снег тундры. Полчища леммингов и огромные стада оленей проносились с ревом мимо нее, спасаясь от огня. Земля дрожала, и талая, грязная от угольной пыли вода грозила затопить черной жижей одинокую фигуру распластанного на снегу человека. А однажды она видела во сне ярко освещенную, необитаемую зону, с продранной колючей проволокой и покосившейся вышкой. На вышке никого не было, а между подгнившими опорами все та же фигура, и всегда лицом в снег.
– Боже милостивый! Боже всемогущий, – шептала она сквозь слезы. – Ты один знаешь, могла ли я, ничтожная былинка во власти безжалостной судьбы, изменить предначертанное свыше. Только молиться могла я, просить тебя, Господи, вымаливая ему прощение за то, что возлюбил меня, смертную, больше, чем тебя, Создатель Бессмертного, – она знала убитого и любила…
Некоторое время она сидела неподвижно, всматриваясь в темноту, словно хотела увидеть продолжение своего сна. Потом, тряхнула головой, отгоняя от себя страшное наваждение, и вытерла слезы тыльной стороной ладони. Часы пробили полночь…
– Так всегда, как и прежде, в это время, – будто хотел он напомнить о себе, чтоб не притупилось в памяти давным-давно забытое, сокровенное, глубоко захороненное на самом дне души, чтоб вернуться мыслями к тем далеким истокам-дням, откуда все пришло, все началось.
ДЕТСТВО ЗЕЧКИ
Было бы счастье, да одолело несчастье.
Народная поговорка.
Вот добрая, старая, довоенная Малаховка, летними вечерами пряно пахнущая душистым табаком и маттиолой. С «Летним садом» с танцевальной площадкой и дощатым кинотеатром, больше похожим на огромный сарай. Впрочем, старожилы уверяли, что когда-то там пел сам Собинов. Вход в сад на танцы – 10 копеек, вход в кино – 30 копеек. С наступлением сумерек далеко окрест разносились голоса Шульженко и Утесова, веселя дачников. Мирная и покойная, совсем не похожая на пристанище воров и жулья, какой потом ее изображали в своих произведениях писатели детективных романов. Виной тому толкучка-барахолка, открытая в Малаховке во время войны. Тогда и пошли там пьяные драки и поножовщина, чинимые всяким уголовным сбродом. Местные жители стали бояться выходить вечерами из дома, на ночь запирались на амбарные засовы. Война всколыхнула со дна и подняла на поверхность притаившихся подонков общества и разный уголовный элемент. Милиционеры и блюстители порядка, люди в большинстве своем молодые, ушли на фронт, и ничто не препятствовало разгулу этого отребья.
Но тогда, до войны, все было иначе…
Старый дом на Тургеневской улице, ее, Надин, дом. Не бог весть какой! Были там дома-дачи несравненно лучше, и жили в них люди именитые, зажиточные. И можно было быть знатнее, богаче, удачливее, наконец, но не счастливее, чем жила маленькая девочка Надя с папой, мамой и братом Алешкой. И хотя денег всегда было маловато, а житейских прорех вдосталь, это никого не угнетало. Все знали, что скоро, не за горами, день, когда будет лучше. Об этом писали газеты и журналы, а по утрам радостно, обнадеживающе «пело» им радио: «Жить стало лучше, жить стало веселей», эхом повторяя слова великого вождя.
Услужливая, цепкая память так ясно, так четко вырисовывала ей мельчайшие подробности, словно было это совсем недавно, а между тем так давно…
На дворе зима… Снегом замело завалинку, его не отгребают: так теплее… В комнате жарко – печку только что протопили и заслонку задвинули, тоже для тепла, чтоб не уходило в трубу понапрасну. Посреди комнаты у стола, под оранжевым с редкими кистями абажуром, сидит Алешка и учит уроки. Мальчишки-одноклассники зовут его «Алеха-зубреха». Он не больших способностей, но учится хорошо, прилежно, а в школе таких не любят. Надя еще не ходит в школу, да и не очень-то хочет. Жалко, придеться тратить время на уроки. Она лежит на диване, под новой отцовской телогрейкой, не болеет, просто ленится. Сквозь прищуренные ресницы ей видно, как прыгают радужные искорки на светлых Алешкиных волосах. Он водит пальцем по учебнику и монотонно бубнит: «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам», и Наде видится, как собирает вещи Олег. Олег – это дачник, он приезжает на зимние каникулы сюда, в Малаховку, к бабушке. Каникулы кончились, приходится ехать домой, в Москву, в школу. Ему очень неохота. Надо еще отомстить хазарам. Хазары – это озорники с Котика, с улицы, что на другой стороне, за станцией. Хазаров ждет месть! Они стащили у Олега новые лыжи с палками, и Олег их вздует перед отъездом, а лыжи отнимет. Он сильнее. Так им и надо. Воровать нельзя, стыдно!
Читает Алешка много и очень любит Чапаева. Везде, где только можно и нельзя, рисует профиль с усами, в папахе, на вздыбленном коне, в руке огромная шашка. Выходя на улицу, он непременно загорланит: «В атаку, за мной!» Вот и сейчас он бубнит про Олега, а под учебником лежит раскрытая книга. Надя знает эту книгу, она давно пересмотрела в ней все картинки, конечно, в отсутствие Алешки. За книгу, взятую без спроса, можно схлопотать «леща». «Дети капитана Гранта» называется она и раскрыта почти при конце, на той странице, где картинка с подписью: «Кара-те-те пал мертвым!»
Потом была школа. Замечательная школа, построенная до революции на средства, собранные по подписке жителями Малаховки. Стояла она, да и до сих пор стоит, на краю оврага, что около станции, с правой стороны, если ехать от Москвы. В зимнее время не было большей радости, чем промчаться вихрем, оседлав старенький портфель в большую перемену или после уроков на дно оврага и учинить там кучу малу. А лето! В выходные дни отец брал Надю с Алешкой на озеро. Огромное Малаховское озеро, сделанное из маленькой речушки Македонки. Алешка говорил, названа она так в честь великого полководца Александра Македонского. Там был настоящий пляж, в киосках продавались ситро и бутерброды с розовой, душистой колбасой.
Но внезапно все закончилось в один погожий, но такой предательский день. Как сейчас, помнила Надя тот выходной, когда возвращались они с отцом с озера, усталые и довольные. В переулке, у дачного забора, толпились люди. С террасы доносился громкий голос репродуктора, что-то интересное передавали по радио. Поравнявшись с толпой, отец остановился. Испуганная женщина повернулась к ним и, тараща глаза, прошептала:
– Молотов говорит! Война! Слышите? Немцы!
– Война? Быть этого не может. Ведь совсем недавно в газете была фотография: немец руку жал нашему Молотову. Как же так?
Помнилось Наде, что еще раньше тоже была война, с финнами, но прошла она где-то стороной, осталась в памяти студеная зима. Вымерзли яблони, и было так холодно, что отменили занятия в школе. Казалось ей тогда, что война – это когда холод и темень непроглядная.
Не сразу осознали жители, как велико свалившееся неожиданное бедствие. Кое-кто из знакомых пророчил: «Так себе! Шапками закидаем!» «Где им с нами тягаться», – слышалось повсюду. «Немцев кто не бил? Ленивый только». «Россия матушка – это вам не какая-нибудь Франция».
Только отец не разделял общей уверенности.
– Плохо дело, Зинушка, – сказал он матери. – Немец всю Европу прошел. Вон какие страны на себя работать заставил. Придется воевать!
В нашей победе он не сомневался, да кому охота воевать, когда дел невпроворот!
Посуровел, насупился отец, не улыбнется, будто подменили его. Озабоченно судачат соседки с матерью: костерят, на чем свет стоит, фашистов за коварство, своих за глупую доверчивость, а шепотом и Самого! Великого!
По-настоящему ощутили малаховцы войну, когда посыпались повестки из Люберецкого военкомата. Не обошли и Надин дом. Мать с лицом серым, как печная зола, закусив досиня губу, собирала вещевой мешок отцу. Так и пошла провожать на сборный пункт, держась за лямку вещмешка. На прощанье отец поцеловал всех, сказал:
– Мать берегите, скоро вернемся!
Никто и не сомневался, что будет именно так. Где ему, фашисту, с нами тягаться, такую силищу одолеть!
В августе докатились бомбежки и до Малаховки. Всем приказано было заклеить окна крест-накрест, повесить светомаскировочные занавески и вырыть «щели»-землянки. Одна щель на два дома, и по сигналу тревоги обязательно залезать в нее, сидеть там до отбоя. В первую военную осень 1941 года жители послушно выполняли приказ и, едва заслышав вой сирены, тащились с пожитками к своим щелям, но уже с наступлением зимы все реже выходили из дому, а к весне щели обрушились, и никто не спешил прятаться. Стали привыкать к налетам, бомбежкам, к войне! Зинаида Федоровна продолжала работать на Люберецком заводе. Только раньше он назывался «Сельхозмаш им. Ухтомского», а теперь стал «Завод № 711» минометного вооружения. Поставили ее контролером ОТК в 3-й цех, дали именное клеймо за номером 483 клеймить мины, годные для отправки на фронт, негодные, с браком, откидывать в сторону. Посыпались на пригород бомбы. Одна из них попала в железнодорожную будку, что между Малаховкой и Удельной.
Целился фашист в полотно железной дороги, а попал в дом путевого обходчика и убил его дочку, певунью и танцорку Верочку. Долго не хотелось верить, что нет в живых милой, жизнерадостной девушки, и только глубокая воронка еще долго пугала твоей чудовищной несправедливостью.
Зинаида Федоровна сильно изменилась за это время, как ушел отец из дому, и не то чтоб похудела – похудели тогда все, а лицо ее, такое миловидное, всегда приветливое, стало землистым, глаза ввалились, огромные, и все больше молчком молчит, как бы прислушивается к чему-то, ей одной слышному.
Один только раз не выдержала, сорвалась, заголосила на всю Тургеневскую улицу, когда Алешка, в то время ученик ремесленного во Фрезере, заявил в один прекрасный день, что уходит на фронт со своими ребятами добровольцем и будет проситься в часть к отцу. Соседка, тетя Маня Мешкова, прибежала узнать, что там приключилось, думала, что пришла на отца похоронка, как уже не раз приходила кое к кому. Узнав, в чем дело, набросилась на мать, стыдить начала:
– Не срамись, Зинаида! Эво, как тебя надирает орать! Парню твоему все едино в армию идти, а добровольцем-то почетнее. И войне-то скоро конец. Погнали изверга-то. Наши теперь вон в каку силищу взошли. А ты голосишь дурью. Срамовище како устроила.
Мать, пристыженная, притихла и только, всхлипывая, дрожащими губами пыталась объяснить тете Мане, почему сейчас Алешке никак нельзя уходить на фронт и бросить дом.
– А ты, стрекулист, тоже мне вояка выискался, можно ли так сразу ошапуривать! Мать не жалеешь, босяк!
Тетя Маня еще некоторое время поругалась для порядка и уплыла уточкой, переваливаясь с боку на бок.
Ушел все же Алешка, бросил дом, не пожалел мать. Не стал ждать повестки из военкомата, сам напросился с товарищами по училищу. Опустел дом, словно унес он с собой что-то главное, невосполнимое. На прощанье сказал: «Книги сберегите!»
Вскоре закрыли школу – там поместился госпиталь. Стали прибывать раненые с фронта. Иногда перед семафором ненадолго останавливались товарные поезда, ползком пробиравшиеся куда-то вдаль, за Рязань. В открытых настежь дверях теплушек толпились раненые бойцы. Завидев девушек, они что-то кричали, смеялись, махали руками. За голенищами сапог у некоторых торчали ложки. Один раз Надю подозвал молодой красноармеец с печальными, как подумалось ей, голубыми глазами на изнуренном, бледном лице. Он кинул к ее ногам сложенное треугольничком письмо.
– Брось в почтовый ящик! – только и успел сказать. Состав дернулся, звякнули буфера, и эшелон медленно пополз.
Надя схватила конверт и закивала головой: «Опущу!» Ей хотелось еще посмотреть на его печальные глаза, сказать ему, чтоб не беспокоился, письмо дойдет по адресу и она пошла за теплушкой, благо состав тащился не быстрее ее. Кажется, он понял и протиснулся к самой доске, прибитой барьером поперек открытой двери, и Надя увидела в его руке костыль. Одна штанина высоко, до колена подвернута. Она быстро отвернулась, чтоб скрыть боль и ужас, исказившие ее лицо. Низко опустив голову, хлюпая носом и размазывая слезы рукавом, она побежала на почту. Прежде чем опустить письмо, не удержалась и взглянула на адрес: Рязанская область, Спас-Клепиковский р-н, п/о Тюрвищи, д. Горки. Захаровой. «Матери», – почему-то решила она.
Надин класс распихали по разным школам. Многие подружки-одноклассницы эвакуировались. Класс распался, и учиться стало неинтересно и вроде бы не для чего. Все едино война! Почти в каждый дом приходила беда, и, как ни были готовы к ней, все равно всегда она была неожиданной: тяжелей и больше, чем думалось. Не минула лихая и старый дом на Тургеневской. Не беда, а горе, несчастье, ни с чем не сравнимое, пришло в виде простенького треугольничка с адресом, написанным химическим карандашом. Почтальониха Дуся поспешно сунула в руку Наде самодельный конверт, сложенный из бумаги в клеточку. Невдомек тогда им обеим было, какое страшное известие таилось в нем. Прочитала: Михайловой 3. Ф. «Это маме». Почерк незнакомый. Мало ли кто! Не заведено у них чужие письма читать, потому не посмела распечатать да прочесть, что в том письме, а то сожгла бы в печке и знать бы никто не узнал.
Мать в ту пору работала в ночной смене, приехала домой утром с восьмичасовым паровиком – электрички только до Панков из Москвы ходили и, как в комнату вошла, тут и увидала маленький треугольник на комоде.
Кинулась, схватила, прочитала, да так и шмякнулась на пол как подкошенная. Услышала из кухни Надя – свалилось что-то тяжелое, стул опрокинулся, ведро пустое по полу покатилось, загромыхало.
Долго после болела мать, месяц с лишним в больнице лежала, а без нее и похоронная пришла.
Все, что в треугольничке было написано, то и в похоронке, слово в слово. Несколько раз принималась Надя читать, а понять ничего не может. Слезы мешают, на бумагу капают, буквы расплываются. Одно уяснила себе – погиб отец и присвоено ему посмертно звание Героя. Металась она одна-одинешенька по дому, не успевая утирать рукавом распухший нос и глаза, а потом взяла да и сожгла в печке и похоронку, и письмо-треугольник, с глаз долой. Может, ошибся командир: Михайловых-то пруд пруди. И сколько таких случаев бывало. Пришлют извещение – погиб, а человек-то жив-здоров оказывается. В кино показывали, как бьют наши фашистов, уже к границам их прогнали. Каждый такой киножурнал сопровождался несмолкаемым радостным ревом и топотом. И Надя тоже топала и горланила изо всех сил.
Но дни шли, а с фронта ни от отца, ни от Алешки вестей не было. Вскорости пришло еще одно письмо, теперь уже в настоящем конверте, и там вырезка из газеты, что награжден Михайлов Николай Игнатьевич за проявленное мужество и героизм и еще много всяких добрых слов, из чего Надя заключила, что отец погиб, спасая бензосклад на каком-то аэродроме. Посмертно… Газету Надя спрятала в комод. «Придет мама из больницы, тогда… прочитает».
Мать возвратилась еще больше посеревшая, особо губы, синие какие-то, и уже худа как щепка. Достала из гардероба черное платье, траур хотела одеть по покойному, да все с нее свалилось, как с вешалки. Пришлось наскоро ушивать. Спасибо, тетя Маня подсобила.
В больничном листке ей написали: сердце больное, режим постельный. На завод она не вернулась – там здоровые люди нужны. Работа в цехах тяжелая, каждую мину-стаканчик потютюшкай-ка 12 часов за смену, все они разные, есть в которых не меньше полупуда. «Куда уж ей, хворой», – покачала головой тетя Маня…
За мужа Зинаида Федоровна получила какие-то деньги и долго плакала потихоньку от Нади. Потом дала ей 200 рублей на туфли. На малаховской толкучке чего только не купишь. Самого черта с рогами продадут.
Долго работы мать не искала, определилась на почту: не тяжело и карточка тоже рабочая. С Надей говорила редко, урывками и все одно и то же: заладила – учись, учись, доченька, покуда я жива.
Уж слушать надоело.
Ученье давалось Наде легко, да без охоты. Учителя жалели: все-таки дочь Героя. Безотцовщина. Растет сама по себе, как трава-лебеда в огороде, мать едва на ладан дышит, что есть, что нет, все едино. Нехотя живет на свете, через силу. Добрая тетя Маня придет, утешает: «Может, еще жив, вернется, обнаружится где-нибудь». Опустит мать голову, не смотрит ни на кого, не хочет жалости ничьей. Сердцем чуяла: нет! нет его, не возвратится!
Но однажды, вернувшись из школы и едва переступив порог, Надя услышала радостный голос матери:
– Доченька, счастье-то какое, письмо от Алеши! Читай вот!
Тетя Маня, непременный участник всех домашних дел, не спеша поставила на стол блюдце с чаем и степенно произнесла:
– Я ей каждый день долблю, упрямке: будет письмо! Жди! – и поджала губы, отчего стала похожа на добрую морскую свинку.
Мать протянула письмо – настоящий конверт, не какой-нибудь треугольник.
– Осторожно! – прошептала…
– Чего?
– Цветок там.
Из сложенных листков выпало несколько цветочков сирени. Они еще хранили едва уловимый аромат.
«Дорогие мои, мама и Надюша!
Сообщаю вам – войне конец. Фашисты еще кочевряжатся, но все это жалкие потуги, «гальванизация мертвецов», как говорит наш доктор Фрумкин. Скоро пойдем по домам. Сейчас мы вступили на территорию Германии, уже приближаемся к самому вражьему гнезду – Берлину. Немца гоним во все лопатки, хоть сопротивляется он как бешеный. Я тебе уже писал, мама, что меня наградили, но письмо ты не получила, знаю. Почта наша погибла в пути, так бывает. Ну, до скорой встречи, Алексей Михайлов, апрель 1945 г.».
Мать, помолодевшая, сияя мокрыми ресницами, побежала подогреть на керосинке чайник для Нади.
– Вот как с детями-то, письмо получила – и как десяток лет скинула, – сказала тетя Маня, глядя ей вслед. – Алексей-то, видно, ничего про отца не знает, и газета ему не попалась. И к лучшему это, вернется, узнает.
Ночью Надя проснулась, еще сама не зная отчего. Прислушалась. Ей показалось, что кто-то плачет, затем она услышала глухое всхлипывание, словно плакали, уткнув лицо в подушку.
– Ма-ам, – не своим голосом крикнула она с перепугу.
– Что ты? Спи… – тихо откликнулась мать.
– Чего плачешь-то?
– Так, ничего, спи ты!
Надя соскочила с дивана, где спала, и, шлепая босыми ногами по ледяным половицам, подошла и села на край кровати.
– Ну чего ты, ведь хорошо все? Письмо получила, Алешка скоро вернется, война кончается…
– Скоро, скоро, доченька…
– Так чего же ты? – недоумевала Надя.
Она терпеть не могла чужих слез, а уж материнские слезы и вовсе не выносила.
– Сон я плохой видела, – едва внятно сказала мать.
– Сон? И из-за этого плачешь? Да кто ж теперь снам верит?
– Нет, плохой он. Не к добру, – упрямо повторила мать.
– Да ты расскажи, может, все чушь собачья, а ты в слезы. – Рассказывать тут нечего, ничего такого нет, главное, что я почувствовала, ощутила..
– Что-что? – уже испуганно спросила Надя, чувствуя, как страх холодными пупырышками рассыпался вдоль спины.
– Вот слушай! – начала мать шепотом. – Вижу я, вошел в комнату Алешенька. Счастливый такой, вся грудь в орденах. Смеется и мне обе руки протягивает, а в одной сверток, и говорит: «Мам, это я тебе подарок из чужих земель привез, из самого вражьего гнезда – Берлина».
– Чего ж плохого-то?
– Я хочу его обнять, а он мне сверток в руки – и обратно, к двери. Я этот сверток-то возьми и на стол кинь, и за ним, догнала в дверях: «Постой, сынок, не уходи так скоро» – и за рукав шинели хвать! А рукав-то пустой, – голос ее задрожал и уже со слезами она продолжала: – И другой-то рукав тоже пустой, и шинель пустая, а его-то и нет, и мну я эту шинель, ощупываю, ищу его, а Алешки-то и нет. Нет его. Надя уже успела озябнуть и рассердилась:
– Мам, ты что в самом деле, в своем ли уме, живого человека оплакиваешь, по ночам людей бунтишь!
– Не буду, не буду! – Ложись скорее, простудишься.
Надя прошлепала обратно на свой диван и натянула одеяло на голову. Ей страшно, и зло берет: «И чего это ей все снится, чудится, мерещится!»
Но сколько матерям и женам ни страдать, получая похоронки да треугольнички, придет конец людским бедам и горестям. Скоро сгинет бесславно проклятый Богом и людьми фашист. Уже бьют в Москве и городах-героях победные салюты, двинулись долго не ходившие электрички, радостно трубя у станции. Дали электроэнергию, и дома снова осветились уютно и весело. Постепенно стали возвращаться на свои места эвакуированные. Опять засеменили старушки-интеллигентки в допотопных шляпках с вуалетками, с незапамятных времен проживавшие в Малаховке. Удивлялись, ахали на дороговизну малаховского рынка. Шутка сказать, кило картошки – 30 рублей, к молоку не подступись!
Вернулись домой Надины подруги по школе, все повзрослевшие, довольные. И хоть у многих дач разорены на топливо заборы и кое-кто не досчитался барахлишка, все же дом родной, своя Малаховка.
И вот настал этот день, самый долгожданный и самый счастливый для тех, кто ждал его, а ждали все! Пришел День Победы. Потом об этом дне будут много писать, слагать стихи и музыку и долго еще праздновать и отмечать великий день. Но тот, кто сам его не пережил, вряд ли сможет представить себе чувства, обуревавшие свидетелей этого дня! Такого стихийного, всеобщего ликования никогда больше в жизни своей не увидит Надя. Слились воедино счастье бытия и горечь неслыханных потерь.
На радостях мать отпустила Надю с подружками в Москву.
– Гуляйте, девочки, веселитесь, – и вытерла глаза краем передника.
Ликующая толпа волной захватила Надю и внесла на Красную площадь, туда, где пели, кричали, танцевали и плакали. Она тоже, как и все, кричала, пела и плакала, чувствуя, что еще немного – и она взовьется в небо от переполнившего ее чувства вместе с разноцветными брызгами салюта под самый купол неба, где скрестились прожектора, освещая такой знакомый с детских лет дорогой портрет Ильича.
Едва поспели на последнюю электричку. Долго в ту ночь не могла уснуть Надя. Впервые она ощутила себя вполне взрослой. Прошедший день как бы открыл ей самое себя. Как улыбались ей встречные незнакомые люди! Как оборачивались и провожали взглядами, в которых и слепой увидел бы восхищение и еще что-то волнующее, запретное. Подружки, хохоча, толкали ее в бока:
– Глянь, Надь, как на тебя уставился…
– Это на вас, – краснея, отвечала она и тоже улыбалась в ответ, чувствуя, что в другой раз это было бы плохо, а сегодня можно и просто нельзя не улыбаться.
Это была и ее маленькая победа… Нет больше гадкого утенка, нет «цыганенка», «чернушки» и еще многих прозвищ, которыми в изобилии награждали ее в детстве. В темноте она улыбнулась себе, вспомнив, как однажды после очередного набега с ватагой мальчишек на соседские подсолнухи рассвирепелая хозяйка орала на всю улицу:
– Ты, Зинка, своего выродка с цыганом в канаве сваляла, так присматривай за ней, не то я…
И в самом деле, не в кого было ей родиться такой черноглазой, с темными, цыганскими кудрями над низким, широким лбом. Правда, волосы обнаружились позже – до самой школы их приходилось стричь под 1-й номер, дабы не наловить вшей в Малаховском озере. Экзекуция стрижки производилась перед купальным сезоном, а начинался он, чуть сходил лед. Отец русый, глаза светлые, у матери глаза зеленые, в пол-лица, волосы светлые, жиденькие и тонкие, как пух, то же и Алешка, со светлым выгоревшим чубом. Одна Надька, худая, загорелая, как головешка, резко отличалась от своей родни. Впрочем, это не мешало им любить ее за живой и добрый нрав, хоть доставалось ей частенько тумаки от Алешки. Было и такое, что бесспорно указывало на ее родство с отцом: всегда улыбчивый рот, полный кипенно-белых зубов, и необычайная музыкальность. Все, что слышала черноглазая девочка в кино, по радио и просто так, случайно, все немедленно схватывалось на лету и пелось.
Школа, в которой училась Надя, шефствовала над госпиталем, где еще оставались на излечении раненые. Книги, цветы, вышитые кисеты, носовые платки и прочие немудреные подарки преподносились молодым бойцам, немногим старше своих шефов. Воины с восторгом встречали гостей, особенно самодеятельные концерты. Непременным участником таких концертов была и Надя. После чеховских водевилей, где вдохновение артистов доходило порой до такой степени, что, войдя в раж, они могли всерьез вцепиться друг другу в волосы, к вящей радости зрителей, пела Надя. Баянист, обычно из публики, не всегда мог подобрать нужный аккомпанемент, и тогда приходилось петь «под сухую». Нисколько не смущаясь, без страха и стеснения, юная певица пела все, что знала сама, по просьбе из публики и на «бис». После концерта «артистов» приглашали «к столу». Голодных подростков не приходилось упрашивать: чай с бутербродами поглощался с завидной быстротой.
Однажды, это было в праздник 1 Мая, Надя запомнила этот день на всю жизнь, после очередного праздничного концерта, когда участники угощались, в столовую вошел начальник госпиталя с очень красивой блондинкой (Надя всех блондинок считала красавицами). Душистая, как резеда, в свеженакрахмаленном халате, красавица подошла к Наде и улыбнулась ей одной так ослепительно, что Надя перестала жевать булку и рот открыла.
– Как тебя зовут, девочка? – спросила прекрасная женщина.
– Надя Михайлова.
– Знаешь, Надя, у тебя голос хороший, тебе учиться надо петь.
Надя только ресницами захлопала, еще пуще изумляясь.
– Да, да, можешь мне поверить, – продолжало неземное существо. – Выучишься, станешь артисткой, может быть, и знаменитой даже…
– Артисткой! – эхом повторила остолбенелая Надя.
– А почему нет? Я сама перед войной мечтала поступить учиться петь, только, вот видишь, война все испортила, пришлось в срочном порядке идти в медицину.
– А-а, где учатся петь?
– Мало ли где? И в консерватории… но это потом, сперва тебе нужно поступить в музыкальное училище, вот хотя бы в Гнесинское.
– А где такое училище?
– Гнесиных? В Москве, на Собачьей площадке.
– Собачьей площадке? – переспросила Надя. «Не шутит ли красавица?».
– Да, есть такая старинная улица в Москве.
– Собачья площадка! – засмеялась Надя, а про себя решила: «найду, буду!».
Не откладывая в долгий ящик свое решение и расспросив кое-кого, она узнала, что Собачья площадка действительно существует где-то на Арбате. Но попасть в Москву удалось не сразу. Между ней и Собачьей площадкой пролегла школа, 9-й класс, бином Ньютона и творчество Горького. И только в конце июня, освободившись от биномов и векторов, которые тотчас вылетели из головы, Надя смогла осуществить свою задумку.
Долго бродила она по Арбату, расспрашивая прохожих: – Где Собачья площадка? Но одни смеялись ей в лицо: «Там, где собаки!», другие качали головами: «Не знаем», «Не слышали о такой». Совсем отчаявшись, она было повернула назад, к метро, но тут из переулка, который выходит на Арбат, вынырнула девочка с нотной папкой.
«Эта, уж зерно, знает», – решила Надя и остановила девочку.
– Собачья площадка? – удивленно подняла тоненькие брови девочка. – Да вот же она, в конце этого переулка, налево.
И в самом деле…пресловутая Собачья площадка, которую никто не знал, оказалась буквально в нескольких шагах. Она слегка растерялась, когда подошла к двум очень похожим друг на друга небольшим особнячкам. На одном из них значилось: «Детская музыкальная школа им. Гнесиных». На другом – «Музыкальное училище им. Гнесиных». В какой ей податься? Поразмыслив, все же решила: «училище», угловой дом 7/12.
– Господи, помяни царя Давида и всю кротость его, – замирая от страха, пробормотала Надя заклинание, действенное в таких особенных случаях, когда необходима помощь свыше, как учила ее тетя Маня.
Соблюдая в точности все приметы и переступив порог правой, а не левой ногой, она толкнула тяжелую темную дверь и очутилась перед лестницей. Поднявшись по ступенькам, открыла еще одну дверь, такую же темную и тяжелую, и зашла в большую прихожую, где была раздевалка. Кругом царила прохладная тишина, не видно ни души. Почувствовав себя неуютно и одиноко, она остановилась в раздумье. И в этот момент откуда-то из глубины коридора вышли две женщины. Вне сомненья, это были настоящие дамы, и другого о них не скажешь. Одна статная, высокая, с гордой посадкой головы. Пучок густых темных волос покоился низко на ее шее, как бы потягивая голову назад, придавая ей вид величавый и важный. Другая, чуть ниже ростом, полная и седая, как маркиза на картине, с девичьим румяным лицом. Они шли, оживленно беседуя о чем-то своем. Но тут высокая взглянула на дверь и заметила Надю.