355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 39)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 44 страниц)

XXVIII

И вот влюбленная пара начала афишировать свою любовь, немного рисуясь и гордясь ею, на скачках и в Булонском лесу, – появляясь там в роскошных экипажах, показываясь в первых рядах на всех премьерах, посещая балы, благотворительные концерты и дорогие рестораны, упиваясь своим нескромным счастьем в атмосфере шумного и жадного любопытства, которая всегда создается вокруг счастливых любовников, озаренных блеском богатства.

Но все это было чисто внешней, показной стороной их любви, и жизнь их становилась жизнью двух отшельников, едва они возвращались к себе домой. В Лондоне мужчина, имеющий незаконную связь, никого не принимает у своей любовницы и никогда не показывается с ней в обществе. Во Франции, превратившись в «жителя материка», этот мужчина отваживается выезжать с любимой женщиной, но, оставаясь верен обычаям своей родины, старается не принимать друзей или родных в доме, не являющемся супружеским очагом. Итак, лорд Эннендейл никого не принимал, и вся многочисленная прислуга особняка вращалась в огромном и пустом пространстве столовой вокруг одной-единственной пары, сидевшей за столом. И дверь особняка открывалась лишь после завтрака, в тот час, когда хозяин дома в Англии обычно водит гостей по своим конюшням и когда любовник Фостен не мог устоять против желания показать своим соотечественникам английских лошадей и немного позлословить насчет лошадей французских – этих лошадей, «вечно встающих на дыбы».

XXIX

Так с утра до вечера длилось это уединение мужчины и женщины, не прекращавшееся даже и на улице, среди толпы, – настолько глубоко были они поглощены друг другом. И в этом уединении влюбленная женщина не знала ни минуты скуки, а мужчина-чужестранец был все время опьянен обаянием, исходившим от тела и души знаменитой парижской куртизанки – источника самого совершенного любовного наслаждения, какое есть на земле.

XXX

Фостен была среднего роста, скорее маленькая, чем высокая, и все ее миниатюрное существо дышало изяществом, благодаря тонким и удлиненным линиям гибкой фигурки, могущей на первый взгляд показаться худою. У нее была та ложная худоба, при которой женские груди могли, как говорилось в XVIII веке, «заполнить обе ладони порядочного мужчины»: бедра тоже были у нее как у полной женщины, а все остальные формы сохранили юношескую грациозность девочки. У нее была одна прелестная особенность, ныне уже исчезающая, – красивые покатые плечи, – и когда она бывала декольтирована, то в пленительном изгибе спины виднелись у начала плеч две маленькие ямочки, которые как будто смеялись. Ее кожа, какой-то одухотворенной бледности, почти неуловимо розовела на лице, а на груди, на руках переходила в ту матовую белизну, какая бывает иногда у брюнеток с белой кожей, – в теплую и бескровную белизну, которую изобразил Тициан, когда писал грудь своей возлюбленной. При этом – темно-каштановые волосы, вьющиеся на висках, где виднелись голубые жилки, выпуклый, сияющий мыслью лоб, маленький умный носик, в котором не было ничего трагического, рот с насмешливо приподнятыми уголками, рот нежный и иронический, иногда остававшийся полуоткрытым в застывшей улыбке статуи… черты не совсем правильные, очень современные, чисто парижские, но выражение лица живое, вечно меняющееся, и неотразимое обаяние глаз…

Глаза у Фостен были серые или, вернее сказать, какого-то неопределенного оттенка, глаза цвета морской волны, меняющейся в зависимости от того, что отражается в ней – темное облако или луч света, – глаза, одновременно темные и светлые, глаза, которые казались черными и почти злыми, когда женщина бывала не в духе, и которые радость, сочувствие, любовь делали очень нежными и совсем голубыми.

Такой вот взгляд был у Фостен! И во всем ее существе, при самой благородной осанке, при полной гармонии жестов, всегда вибрировало какое-то затаенное движение, то движение, которое хранит даже в минуты покоя тело канатных плясуний.

XXXI

Но главное очарование этой женщины заключалось в своеобразии ее натуры. Она нравилась, она восхищала неожиданными проявлениями своей женственности. От соприкосновения с вещами и с людьми она получала какие-то особые, свои собственные впечатления и реагировала на них необычно, оригинально, не так, как другие женщины. Она видела, чувствовала, любила как-то совершенно по-своему. В сущности говоря, женщины, родившиеся и получившие воспитание в буржуазной среде, – все до одной, от мала до велика, – совершенно одинаковы, и чувства их как будто сфабрикованы по одному образцу. Отзываясь на внешние события, благовоспитанная или почти благовоспитанная женщина выказывает отвращение, пылкую радость, сочувствие, даже впадает в истерику так, словно действует по программе, составленной для ее класса на все случаи жизни, и притом в установленных рамках и границах, которых она никогда не переступит. У всех таких женщин любое душевное движение является движением вторичным, исправленным, приглаженным, благопристойным, и, если не считать легких оттенков различия, являющихся результатом особого темперамента или исключительной нервозности, все протекает у них совершенно одинаково под деспотическим давлением законов «приличия», приглушающих и стирающих индивидуальность. У всех этих женщин, даже у самых неглупых, существуют наперед сложившиеся представления обо всем на свете – представления, созданные по готовым шаблонам, по сборникам прописных истин, по готовому катехизису «порядочных» людей. Они не смеют выпустить наружу то, что возмущается, кипит, бурлит в их мозгу и что могло бы показаться странным, противоестественным, эксцентричным, – словом, отличающимся от понятий их подруг. И вот, обезличенные воспитанием, исковерканные при формировании изначальных своих ощущений и мыслей, эти женщины безнадежно однообразны и не приносят пресыщенным богачам одряхлевших цивилизаций – своим мужьям и любовникам – ничего такого, что могло бы вывести их из апатии, развлечь, встряхнуть, взбудоражить. И в этом – объяснение связей многих мужчин из высших слоев общества с женщинами из слоев низших.

У Фостен, напротив, была та острота, то sui generis, [166]166
  sui generis– Своеобразие (лат.).


[Закрыть]
какие свойственны женщинам из народа, – а она все еще оставалась именно такой женщиной, продолжая любить его простую и грубую пищу, с восторгом толкаясь среди огней фейерверка в самой гуще народных гуляний и ярмарок парижских предместий. Благодаря ее происхождению в ней сохранилась свежесть душевных порывов, непосредственность восприятия, естественность, живость, огонек – жизнерадостность бедняка, не растерявшего всех этих качеств и среди благоденствия. В ней чувствовалось учащенное биение пульса жизни, деятельной, бурлящей, озорной, – жизни, ритм которой обусловливался не болезненным, искусственным возбуждением светских дам, а стремительным бегом горячей и еще очень юной крови, жизни, такой живой, что уже одно соприкосновение с ней опьяняло, делало людей разговорчивыми, красноречивыми, остроумными.

И если у нее, как у всех женщин, иногда расстраивались нервы, то такие припадки протекали даже более бурно, чем у других, зато проходили быстро и всегда кончались какой-нибудь шалостью.

Однако, будучи женщиной, вышедшей из народа, и сохранив некоторые простонародные черты, Фостен в то же время была существом избранным, наделенным истинным благородством, и неожиданно обнаруживала то высшее, незаученное изящество души и тела, которое приобретается неизвестно как, с помощью интуиции, и не всегда присуще даже прирожденным аристократам. От мальчишеской выходки она переходила к мягкому смеху, от грубого окрика – к ласковой, всегда оригинальной шутке, от чрезмерной живости – к самому изысканному тону, искупая вольное словечко или какую-нибудь плебейскую прихоть своей грацией, утонченностью, своеобразной прелестью; и если уж ей приходила фантазия, как в тот раз у сестры, выпить лакричной водки, то она пила ее из бокала венецианского хрусталя, раскрывая во все часы дня и ночи натуру сложную, многогранную, становясь попеременно то герцогиней, то гризеткой.

С ней постоянно происходили какие-то перемены, внезапные превращения, метаморфозы, и эта женщина, то и дело преображаясь, всегда вызывала любовь и всегда казалась новой. Шалости, чудачества, проявления чувствительности там, где их вовсе не ждали, умение остроумно высмеять самое себя, необычайная изобретательность и тонкость во всем, что касалось любви, собственные, ни у кого не заимствованные мысли, новые, незатасканные слова, молниеносная смена ощущений, выражаемых напрямик, без утайки… И все это сочеталось у Фостен с невежеством маленькой девочки, невежеством, в котором она сознавалась с таким очаровательным простодушием, что хотелось ее расцеловать.

Так, однажды, когда Фостен писала письмо директору театра, а Уильям, читая через ее плечо и заметив две-три орфографические ошибки, предложил ей переписать письмо, актриса ответила с обворожительным упрямством:

– Нет, пошлю как есть. Так будет более натурально!

Но эта самая женщина, писавшая так плохо, писавшая как женщина минувшего столетия, божественно выражала свои мысли, и никто в мире не умел так обворожить людей, так завладеть ими и поработить, как это делала она, благодаря ее очаровательной общительности и другому, еще более могучему обаянию, исходившему от всего ее прелестного существа.

XXXII

В общении с мужчинами у Фостен был, кроме того, особый дар обольщения: обладая редким тактом артистической женской натуры, она умела открыть у мужчины, близко соприкасавшегося с нею, какое-нибудь достоинство, какую-нибудь привлекательную, только ему присущую черточку, о которой очень часто не знал и сам ее обладатель и за открытие которой он оставался навсегда признателен ей, словно это она наделила его этим достоинством или этой привлекательной чертой. В самом деле, благодаря тонкости своего восприятия, она тотчас подмечала в человеке то скрытое качество, ту редкую особенность, ту таящуюся в глубине его души красоту, те незаметные, но пленительные мелочи, которые и являются подчас тайными возбудителями любви. Вибрация голоса, прелесть улыбки, красивая форма руки или головы – все это вдруг оживало под проницательным взором подруги или возлюбленной. И, открыв какое-нибудь привлекательное свойство души или тела у тех, кого она любила, Фостен воодушевлялась, разгоралась, приходя в восторг, словно перед картиной или статуей, и выражая свое восхищение в коротких волнующих фразах, ласковым, проникающим в душу голосом – голосом женщины, которая даже и в пылу азарта не скажет, однако, ничего абсурдного и приятно щекочет мужское тщеславие. И в своем увлечении всем изящным – пусть даже оно проявлялось в самых незначительных деталях – она подчас доходила до того, что способна была, разгорячившись, начать уверять человека, отлично приготовившего салат с трюфелями, в том, что он необыкновенное, гениальное существо.

Эта милая лесть, расточаемая Жюльеттой Фостен мужчинам, имела над ними такую власть потому, что ее восхищение всегда было искренним, неподдельным, что в нем не чувствовалось ни преднамеренности, ни притворства, ни расчета, что оно являлось лишь непроизвольным и естественным излиянием чувств истинного ценителя всего прекрасного, изысканного, совершенного в человеческой природе – чувств, выражавшихся у этой женщины в пылких, восторженных словах.

XXXIII

Рассказывают, что в минувшем столетии некий англичанин любил французскую куртизанку и что страстная нежность этой любви заставила его однажды, чудесной летней ночью, произнести следующую прелестную фразу. «Не смотрите на нее так, моя дорогая, ведь я не могу подарить ее вам!» Его возлюбленная любовалась звездой.

В любви лорда Эннендейла было, пожалуй, нечто от страсти тех времен, а в этом взаимном увлечении, возникшем в наши дни, как будто оживали чувства любовников XVIII века и пылкая преданность лорда Эльбермейла околдовавшей его Лолотте.

И в тишине огромного особняка, среди благоухающего умирания цветов, которые, отмечая неприметный бег времени, мягко роняли свои лепестки на мрамор консолей, любовники сидели рядом, рука в руке, проводя так в блаженном far niente [167]167
  far niente– Ничегонеделанье (итал.).


[Закрыть]
долгие часы, наполненные радостными мелочами взаимного обожания, – часы, когда трудно даже говорить.

Нежные пожатия рук, ленивые улыбки, спокойное сладострастие сердца, безмолвное счастье… И когда после долгих пауз признательность мужчины, не знавшая, как излиться, поднималась от сердца к устам, он спрашивал, словно умоляя:

– Вы ничего не желаете, Жюльетта?

– Нет.

И снова наступало молчание, цветы пахли сильнее, объятия становились крепче, еще большая томность разливалась в улыбках и взглядах. И после новой длительной паузы опять раздавался вопрос, выраженный другими словами, но все тот же:

– Вам ничего не хочется, Жюльетта?

– Нет.

И эти два вопроса мужчины и два «нет» женщины составляли весь диалог влюбленных.

XXXIV

Любовь англичан не болтлива, не разговорчива, не красноречива; она не изливается в потоке нежных фраз и ласкательных прозвищ. Пуританство изгнало из английского языка изящные строфы Ромео и Джульетты, нежную любовную фразеологию веков католицизма, и теперь у протестанта-англосакса существует для выражения его «любовного пламени» либо тот язык, на котором он говорит с проститутками Стренда и грубость которого превосходит своим цинизмом грязные выражения всех других народов мира, либо язык в стиле Теннисона [168]168
  ТеннисонАльфред (1809–1892) – английский поэт, автор «Королевских идиллий» – поэм на сюжеты средневековых легенд о короле Артуре и «рыцарях круглого стола».


[Закрыть]
, полумистический, полумещанский, припрятанный для безрадостной любви британского домашнего очага. У англичанина нет любовного словаря, и, встречая этот словарь у французов, он, вследствие своего сурового воспитания и привычки к мужественной сдержанности речи, находит в его терминах, словах, выражениях что-то не мужское, ребяческое, что-то от «трубадура». А свифтовская ирония, всегда таящаяся на дне души англичанина, заставляет его внутренне подсмеиваться над этой «сладкой риторикой» и даже презирать народ, у которого она в ходу.

У англичанина вообще существует отвращение к ненужному многословию, и какая-то стыдливая сдержанность – достойная, впрочем, всяческого уважения – мешает ему выражать свою любовь с помощью громких фраз.

В своих отношениях с француженкой-куртизанкой он более замкнут, чем француз, менее откровенен, не делится с любовницей ни мыслями своими, ни чувствами, не впускает ее в свой внутренний мир и остается одиноким, холодным наблюдателем своего «я».

Но англичанин искупает эту молчаливость, этот недостаток откровенности своей глубокой почтительностью и трогательно-наивным восхищением, своей покорностью – покорностью юноши, любящего впервые, и старомодной учтивостью, какую проявляли знатные господа минувших веков к женщинам свободных нравов, – словом, всеми теми мелочами, которые втайне льстят самолюбию куртизанки, ставя ее на одну доску с другими женщинами. Так, например, Фостен питала к лорду Эннендейлу особую, безграничную признательность хотя бы только за то, что он никогда не говорил ей «ты» в присутствии посторонних, словно и она принадлежала к высшему свету, где муж и жена считают «ты» языком спальни.


Однако англичанин, который даже в разгаре своего чувства к женщине, не являющейся его законной женой, всегда испытывает легкое презрение к ней и почти никогда не умеет его скрыть, совершенно иначе – и это чисто английская черта – относится к женщинам, находящимся в положении Фостен. Знаменитые танцовщицы, знаменитые певицы, знаменитые актрисы комедии или драмы почитаются английской знатью существами высшей породы, представительницами женского пола, стоящими над миром продажной любви и вне его. На них смотрят в обществе как на леди и принимают в замках со всей пышностью и парадностью английского этикета, принимают так, как был бы принят у них какой-нибудь герцог Йоркский. Поэтому страсть к этим женщинам приобретает у тамошних мужчин совершенно особый характер. Это какой-то культ, почти обожествление, любовь плотская, но вместе с тем идеальная, это чувственно-сентиментальная связь, протекающая в бесконечном целовании руки и любовных пантомимах, напоминающих па менуэта.

Но так как англичанин, под маской холодности и рассудочности, по природе своей весьма распущен, то нередко при таких вот эротически-сентиментальных связях любовник, когда ему взбредет на ум какая-нибудь похотливая фантазия, идет к проституткам, ни на секунду не считая, впрочем, что это хоть чем-нибудь задевает его, можно сказать, супружескую верность любимой женщине. И лорд Эннендейл в этом отношении брал пример со своих соотечественников.

XXXV

Как-то вечером Фостен, будучи занята в спектакле и пользуясь довольно длинным интервалом между рассказом Терамена в пятом акте и выходом Федры, сидела в своей уборной.

В те годы уборные артистов Французского театра были чрезмерно скромны. Диван, на котором можно вытянуться и отдохнуть после трудной роли, три или четыре плохоньких кресла, несколько фотографий актрисы в имеющих успех ролях, приколотые к дешевым, по восемнадцать су за кусок, обоям, иногда гипсовый бюст, украшенный поблекшим венком из искусственных цветов, привезенным из триумфального турне по провинции, – вот обычная меблировка и убранство убогой серенькой комнаты.

Еще не пришло то время, когда уборные превратились в будуары, в музеи редкостей, в изысканные ателье, как, например, уборная мадемуазель Круазет [169]169
  КруазетСофи (1848–1901), ЛлойдМари-Эмили (род. 1845) и СамариЛеонтина (1857–1890) – актрисы Французской Комедии, современницы Гонкуров.


[Закрыть]
с ее пышными стильными драпировками, уборная мадемуазель Ллойд [169]169
  КруазетСофи (1848–1901), ЛлойдМари-Эмили (род. 1845) и СамариЛеонтина (1857–1890) – актрисы Французской Комедии, современницы Гонкуров.


[Закрыть]
с радующими глаз китайскими тарелками, развешанными на стенах, уборная мадемуазель Самари [169]169
  КруазетСофи (1848–1901), ЛлойдМари-Эмили (род. 1845) и СамариЛеонтина (1857–1890) – актрисы Французской Комедии, современницы Гонкуров.


[Закрыть]
с ее оригинальным плафоном из японских вееров и множество других уборных с их рококо, с их терракотами, с эскизами художников-импрессионистов и с набросками Форена [170]170
  ФоренЖан-Луи (1852–1931) – французский живописец и гравер, автор острых политических карикатур.


[Закрыть]
.

Фостен первая начала преобразование внутреннего устройства уборных Французского театра с дружеской помощью маленького Люзи, страстного любителя и знатока предметов старины, подарившего ей чуть ли не половину изящных вещиц, украшавших теперь ее маленький салон, и купившего для нее другую половину по баснословно дешевым ценам. Для плафона он раздобыл ей как-то, во время поездки по Италии, маленького Тьеполо [171]171
  ТьеполоДжованни-Батиста (1693–1770) – итальянский живописец, последний великий представитель венецианской школы.


[Закрыть]
– эскиз огромного и сияющего апофеоза Венеции, украшающего один из тамошних дворцов и напоминающего своими красивыми пропорциями тот балдахин версальского плафона кисти Лемуана [172]172
  ЛемуанФрансуа (1688–1737) – французский живописец.


[Закрыть]
, который можно видеть в амбразуре окна Луврского музея. Что касается обивки стен, то Люзи раскопал на улице Лапп старинное жуисское полотно, вышитое аппликациями, как это делалось в былые времена, и окаймленное зубчатой рамкой. Эта обивка, единственная в своем роде, не похожая ни на какую другую, создавала впечатление, будто стены покрыты какой-то неведомой тканью, по коричневатому, кофейно-молочному фону которой растекается чуть голубоватый тон разведенного крахмала, – тканью, красиво блестевшей при свете ламп, подчеркивавших рельеф вышивки и создававших изумительный эффект. А как ласкали глаз веселые рисунки, изображавшие монументальные лестницы садов, террасы с балюстрадами, колоннады, полускрытые цветущими кустами штокроз, белых, розовых, пунцовых и желтых.

Кроме того, маленький Люзи убедил Фостен купить у Видаланка большое трехстворчатое зеркало, почти целиком занимавшее маленький салон ее уборной, – зеркало, боковые створки которого раскрывались как панно триптиха, что давало молодой женщине возможность видеть себя со всех сторон, словно в зеркальной комнатке. Это было подлинное произведение искусства из красного дерева с пластинками из позолоченной бронзы, созданное Жакобом для императрицы Жозефины.

На этот раз маленький салон был полон, и лорд Эннендейл, который в те дни, когда играла Фостен, всегда проводил весь вечер в театре – либо в зале, либо в уборной актрисы, – сидел у камина, облокотясь на мраморную доску.

Друзей набралось так много, что при появлении каждого нового лица кому-нибудь из гостей приходилось уходить, и на маленьком табурете возле кресла Фостен – табурете для фаворитов, – то и дело сменялись люди, которым удавалось пробыть здесь всего лишь несколько минут. Сейчас здесь сидел дамский «профессор», вновь попавший в милость к актрисе и пытавшийся добиться у нее обещания посетить его ближайшую лекцию.

– Простенькая шляпка и шубка из выдры – вот и весь туалет, – говорил он актрисе, поднимаясь и уступая место редактору крупной газеты, который собирался организовать благотворительный концерт и пришел просить Фостен, чтобы она согласилась взять на себя продажу в одном из киосков. Редактора тотчас же сменил на табурете маленький Люзи, которого лорд Эннендейл ненавидел так сильно, как если бы тот был любовником Фостен.

В этой уборной Фостен была уже не той женщиной, какою она была на улице предместья Сент-Оноре или в любом другом месте, – женщиной, чей взгляд, улыбка, влюбленное выражение лица принадлежали только ее возлюбленному. Здесь, в этом душном уголке, в этом «чреве» театра, в ней воскресало нечто от прежней Фостен, от актрисы, понемногу кокетничающей решительно со всеми. В глазах ее зажигался вызывающий огонек, улыбка что-то обещала, обыкновенное дружеское пожатие руки казалось нежной лаской. Она внезапно становилась словно бы куртизанкой высокого полета, женщиной, которая осторожно и незаметно возбуждает желание мужчин, отвечая таким образом своему назначению, своей роли созидательницы влюбленных. Здесь, в этой уборной, Фостен вдруг расставалась со своей спокойной сдержанностью, со своей обычной серьезностью, ее грация становилась дразнящей, приветливость – лихорадочной, остроумие – вызывающим. Словом, она вдруг как бы превращалась в доступную женщину, что было пыткой для ее любовника, хотя он ни слова не говорил об этом.

И вдруг какой-то толстяк, пыхтящий, весь потный, ворвался в уборную. Желтые перчатки чуть не лопались по швам на его жирных руках, часовая цепочка была пропущена сквозь петлицу сюртука, длинный цветной галстук болтался на белом жилете «под Робеспьера», черные брюки с готовой отлететь блестящей металлической пуговицей обтягивали круглое брюшко. Растолкав и обратив в бегство всех остальных, этот отвратительный комедиант подошел к Фостен и крикнул ей густым басом с экспансивностью и громким смехом простолюдина:

– Ну как поживаешь? Узнаешь?

И вот старый товарищ по маленьким захудалым театрам парижских предместий завязал с актрисой дружескую, до ужаса фамильярную беседу, в которой то и дело слышалось словечко «ты».

При одном из этих «ты» лорд Эннендейл, нервно вертевший в пальцах маленькую фарфоровую чашечку в виде оплетенной бамбуком яичной скорлупы, внезапно уронил ее.

– Ах, какой неловкий! Разбил мою прелестную чашку… ту, что я купила на аукционе мадемуазель Клерон… а я так дорожила ею!.. – воскликнула Фостен, подойдя к камину и рассматривая осколки с отчаяньем ребенка при виде сломанной игрушки.

– Я куплю вам другую, моя дорогая… лучше этой, – сказал лорд Эннендейл.

– Вот они, богатые люди! Им кажется, что все можно купить!.. Да мне не надо вместо нее и золотой чашки!

И актриса начала бережно собирать черепки в полу туники Федры, подсунув под нее ладонь и сделав ямку.

– Право же, я очень зла на вас… и прошу не трогать впредь моих вещей, – сказала она полусердитым, полуогорченным тоном.

Во время этого объяснения актер упорно не уходил и даже позволил себе порекомендовать какого-то мастера, занимающегося склейкой фарфора, но тут лорд Эннендейл окинул его с ног до головы таким взглядом, что толстяк вдруг растерялся; сконфуженный, словно человек, у которого в обществе внезапно обнаружился беспорядок туалета, он молча схватил свою круглую шляпу и исчез, даже не попрощавшись с Фостен.

– Да, мой прекрасный повелитель, вы очень неловки… и к тому же не слишком любезны сегодня, – через минуту снова заговорила Фостен, немного сконфуженная визитом своего старого товарища по подмосткам и пытаясь отвлечь внимание любовника с помощью одной из тех нежных ссор, которые так искусно умеют устраивать женщины в подобных случаях.

– Жюльетта… я не знаю… но ваше лицо, ваш голос – здесь, когда вы говорите с другими…

– Ну и что же такого вы нашли в моем лице, в моем голосе?

– И потом… когда я слышу, что мужчина говорит вам «ты», я перестаю владеть собой… меня охватывает желание убить его! – продолжал лорд Эннендейл, не отвечая на вопрос Фостен.

Это было сказано очень тихо, но на лице белокурого лорда явственно проступило выражение жестокости.

– Если так, друг мой, с вашей стороны было не слишком остроумно полюбить актрису!

В эту минуту шутовская физиономия Рагаша просунулась в полуотворенную дверь, и он продекламировал с интонацией Прюдома [173]173
  …с интонацией Прюдома… – Жозеф Прюдом – образ, созданный французским писателем и карикатуристом Анри Монье (1805–1877) и вскоре ставший популярнейшим воплощением типа самодовольного и ничтожного буржуа.


[Закрыть]
:

– Прекрасная дама, позволено ли будет проникнуть к вам?

Лорд Эннендейл встал и, сказав: «Прошу извинить, у меня с госпожой Фостен деловой разговор», – резко захлопнул дверь.

Сделав это в порыве раздражения, побороть которое он был не в силах, английский лорд, воспитанный человек, громко простонал: «О! О! О!..», словно этот неприличный поступок совершил кто-то другой, а потом обратился к Фостен:

– Если желаете, я верну его, сударыня… и принесу ему свои извинения…

Актриса пожала плечами, как бы говоря, что Рагаш глубоко ей безразличен, потом подошла к любовнику и, взяв его за руки, сказала, вглядываясь в него:

– Друг мой, вы, кажется, сходите с ума?

– Нет, я просто ревную.

– К кому?

– Ко всем!

– Так, может быть, и к публике тоже?

– И к публике, – вполне серьезно ответил возлюбленный Жюльетты.

– В таком случае вам остается только потребовать, чтобы я немедленно оставила сцену!

– Жюльетта, я ничего от вас не требую… а если я страдаю, то это касается одного меня.

Звонок, призывавший актрису на сцену, помешал ей ответить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю