Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)
Вскочив с места и порывисто бегая по маленькому будуару, она так и сыпала страшными признаниями, раскрывая ненависть – ненависть, нередко существующую между мужчиной и женщиной, которые связаны бесчестными поступками, связаны «общей грязью», как говорят в народе, и напоминают двух каторжников, прикованных к одному ядру и готовых растерзать друг друга.
Мало-помалу яростное волнение, искажавшее лицо любовницы Карсонака, утихло. Теперь оно выражало лукавую кротость. Бросившись на диван, она удобно вытянулась на спине и, утонув в подушках, сказала, поводя глазами, что придавало ее затуманенному взгляду какую-то особую прелесть:
– Но, видите ли, козочки, всякий раз, как он навязывает мне нового любовника для успеха своих коммерческих предприятий, я мщу… мщу тем, что беру еще одного – для себя… еще одного – на мой вкус, тут уж на мой собственный вкус.
– О да, какого-нибудь молоденького офицерика, – вздохнула, икая, толстуха Брюхатая, позабывшая в эту минуту о своем муже и вообще о замужестве. – Такие мужчины очаровательны… у них всегда найдешь бисквиты, шоколад, вышитые туфли и халат с хлястиком на спине.
– Как можно говорить об офицерах! – с глубоким презрением возразила сестра Жюльетты. – Они годятся для маленьких девочек, которые еще засушивают в книгах листочки, сорванные в долинах альпийских гор. Нет, офицеры слишком наивны… им не хватает порока!
И этот ужасный профессор скептицизма, эта женщина, еще молодая, с голубыми глазами и золотистыми, как спелая рожь, волосами, начала приводить циничные, жестокие, гнусные подробности, с радостью оплевывая своими розовыми губками все то, чего влюбленные даже и не видят в любви, если любят по-настоящему.
– Сударыня, какой-то господин с польской фамилией, – крупье из Монако!
– Так вот, на этот раз – «брысь в Италию и в Польшу»!
– И потом переписчик молитв только что передал для вас, сударыня, этот маленький сверток.
– А, это те молитвы, которыми я особенно дорожу… молитвы из моих толстых книг. Теперь я смогу взять их с собой на воды, – с некоторым смущением проговорила любовница Карсонака, пряча сверток.
– Вот оно что! – пропела своим тонким насмешливым голоском Лилетта, шаловливо указывая пальцем на потолок. – Ты, стало быть, еще веришь в того старика, который там, наверху?
– Ах ты, дрянцо! – вскричала Щедрая Душа, бросаясь на нее и словно собираясь ударить. – Какова бы я ни была, но я запрещаю тебе отпускать в моем доме подобные шутки, негодяйка ты эдакая!.. Теперь ты не получишь старого бархатного платья, которое я тебе обещала.
Отчаянно громкий звонок зазвенел в прихожей.
– Боже милостивый! Пресвятая дева! Сегодня, видно, конца им не будет, этим гостям! – с отчаянием вскричала Растрепа, решившись наконец пойти открыть.
– Этот звонок я знаю: так звонит моя сестра в дни своих душевных бурь, – прошептала Щедрая Душа, по-видимому, немного струсив.
Почти тотчас же на пороге появилась Фостен в необычайно изысканном черном туалете. Посмотрев на трех женщин, она поздоровалась с ними, можно сказать, только движением век и просто сказала сестре:
– Я за тобой.
С приходом Фостен в обществе воцарилось неловкое молчание, и не отличавшаяся робостью Щедрая Душа, как бы укрощенная повелительной краткостью сестры, сейчас же начала снимать с вешалки свою шляпу растерянными жестами актера из пантомимы.
Фостен облокотилась на камин и рассеянно протянула ботинок к остывшему очагу.
– Ах, тетя, это мой любимый корсаж – корсаж от мадам Гродесс! – сказал проснувшийся малыш. – Скажи, скажи, тетя, что ты надела его для меня… твой блестящий жилет.
Он свесил с дивана головку, и глаза его, которые сейчас ярко блестели, восторженно любовались шикарным видом тетки.
Фостен не ответила племяннику.
– Мне что-то пить хочется, – вдруг сказала она.
– Хочешь шампанского? – крикнула ей сестра из туалетной комнаты.
– Нет.
– Так чего же ты хочешь?
Взгляд Фостен обежал откупоренные бутылки, потом бессознательно перенесся к окну, выходившему на набережную Межиссери, и там на чем-то остановился. Она подошла к столу, выбрала из груды разнокалиберных рюмок всех эпох венецианский бокал с молочно-белыми спиральными линиями и сказала служанке:
– Видишь там внизу человека? Пойди и возьми у него стакан лакричной водки, принесешь мне прямо в карету.
– Ну вот и я! Господи благослови! – вскричала Щедрая Душа, употребляя выражение, которым актриса обычно заменяет слова «я готова», выходя на сцену.
И Фостен вместе с сестрой направилась к двери.
– Так ты едешь завтра со мной? – спросила Жозефина, удерживая Щедрую Душу за рукав, когда та проходила мимо.
– Завтра никак не могу, дорогая, – хоронят старого режиссера… Для приличия и мне придется сделать вид, будто я приехала помолиться за эту старую клячу!
III
На лестнице, – то была лестница театра, – обеим женщинам пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить безудержную лавину статистов, которые после репетиции мчались вниз в своих подбитых железными гвоздями башмаках, перепрыгивая через несколько ступенек и застегивая на бегу короткие блузы.
– Одну минуту, сейчас я буду к твоим услугам, – сказала Щедрая Душа сестре и, войдя в каморку привратника, о чем-то заговорила с грумом, лениво чистившим сапог возле большой собаки, которая только что участвовала в какой-то пьесе…
– Так куда же ты меня везешь? – спросила Щедрая Душа у Фостен, когда та возвращала Растрепе свой бокал.
– Сама не знаю… Вели Раво ехать на бульвар.
Карета покатила.
– Нельзя сказать, чтобы ты была разговорчива! – вскричала через несколько минут любовница Карсонака.
– Как все это скучно… все… и как все мне приелось, – со вздохом сказала Фостен, нервно потягиваясь. – Сегодня утром, когда я встала, у меня было желание сделать что-нибудь… ну, что-нибудь не такое, как всегда… сама не знаю что!.. Пойти в какое-нибудь такое место… Но где оно, скажи мне, это такое место?.. А разве витрины модных магазинов… взгляни на них… разве тебе не кажется, что сегодня все они такие серые? Как это глупо – мечтать о том, что не стоит в программах развлечений, напечатанных в газетах… Скажи, а разве у тебя не бывает иногда каких-то смутных желаний, какого-то неудержимого стремления к чему-то нежданному, к тому, чего не знаешь, но чего жаждешь всем сердцем?..
Фостен откинулась на подушки кареты, и с ее губ слетели стихи Альфреда де Мюссе:
Зачем не погасила ты то пламя,
Что тайно жгло и рвалось из груди?
. . . . . . . .
Актриса безрассудная, ужели
Не знала ты, что эти крики сердца
Лишь множат тень на вянущих щеках?..
. . . . . . . .
И что любить страданье – вызов богу!
[Перевод А. Эфроса.]
– Что такое? Почему карета остановилась? – спросила Фостен, высовываясь из окошка.
И вдруг, на глазах у сестры, она спрыгнула на мостовую, пробралась, несмотря на окрики кучеров, в самую гущу экипажей и подобрала в грязи, между копытами лошадей, какой-то предмет, который вскоре и принесла, вытирая находку кружевным платочком.
– Да, – сказала она, снова садясь рядом с сестрой, – лошадиная подкова. Она приносит счастье… Это уже третья!
И вот пресыщенная, разочарованная женщина – та женщина, какою только что была Фостен, – внезапно преобразилась: каждый жест ее, казалось, готов был перейти в объятие, каждое слово звучало лаской, конца не было трогательным признаниям, веселым, полным нежности шуткам.
– Послушай, Малышка, ты не сердишься, что я увезла тебя от твоих подружек?.. Видишь ли, ты нужна мне… в моей жизни бывают минуты, когда… если бы рядом не было тебя…
– Говори же скорее… ведь я – твой добродетельный порок!
– Это было давным-давно… Помнишь хозяина кондитерской «У источника сладостей», на улице Монтескье?.. Ну, того, который для пьесы, где Арналю приходится целыми пригоршнями есть землянику, сделал землянику из меренг, до того похожую на настоящую, что не отличишь… Ты и тогда уже была храбрее меня… Ведь это ты ходила к нему тратить те несколько су, что мы зарабатывали пением на площади Фонтанов… А когда дома не было еды, ты все равно пела… и заражала своим мужеством всех нас, – и мы тоже пели вместе с тобой!.. А как жили мы, девочки, потом, когда подросли и осиротели… Нет, Мария, такое прошлое, как наше, да еще пережитое вместе, – его не вышвырнешь вон, словно грязную рубашку.
– Да, я была храбрее тебя и не такая уступчивая… А все-таки верховодила мною всегда ты… словно кроткой овечкой… Почему бы это?.. Быть может, потому, что у тебя есть талант, а у меня его нет! Да, таланта у меня нет, зато есть уменье жить, вот что послала мне судьба! – весело заявила сестра Жюльетты. – И это уменье я доказала, – правда? – когда бросила сцену как раз накануне дебюта. О, господи! Что бы только со мной было, если бы я не решилась на это!.. Но я устроила свои дела по-другому… и вот, с божьей помощью, приобрела положение в обществе, и теперь я что-то вроде совращенной мещаночки.
И она уперлась ладонями в колени, приняв позу Бертена, как на портрете Энгра. [102]102
…приняв позу Бертена, как на портрете Энгра. —Энгр Доминик (1780–1867) – французский художник неоклассического направления. Бертен Луи-Франсуа (1766–1841) – буржуазный публицист; при Реставрации и в царствование Луи-Филиппа – главный редактор газеты «Журналь де Деба». На портрете Энгра Бертен сидит, упершись руками в колени, в позе энергичной и властной.
[Закрыть]
Кучер остановился перед церковью св. Магдалины, ожидая дальнейших приказаний.
– А помнишь, Малышка, ведь именно ты всегда придумывала какую-нибудь игру, забаву, развлечение, – продолжала Фостен.
– Да, потому что в те доисторические времена позабавить нас было очень легко. С тех пор…
– Послушай, Мария, пусти в ход свое воображение сейчас, сегодня… Придумай для нас что-нибудь такое… ну, не такое, как всегда.
– Парижские дневные развлечения, Жюльетта, если иметь в виду развлечения невинного свойства, насколько я знаю, не слишком разнообразны: можно покататься по озеру, спуститься в кухню Дворца Инвалидов, взобраться на Вандомскую колонну, навестить обезьян в Ботаническом саду… Ну, а если ты хочешь испробовать развлечения другого сорта, – говори, приказывай, позволь служить тебе… возможно, что в этом жанре твоя сестра и сможет предложить тебе что-нибудь не совсем обычное!
– Не кажется ли тебе, что у древних было больше неожиданного в их повседневной жизни? – проговорила Фостен в глубоком унынии, и все ее восхитительное тело выразило полное изнеможение.
В глазах у Марии заплясали огоньки, говорившие о том, что ей наплевать на исторические реминисценции, и, бесцеремонно вторгаясь в мечтания трагической актрисы, она резко спросила:
– Скажи-ка, Жюльетта, что-то не клеится у тебя во Французском театре?
– Да нет… ведь, собственно говоря, репетиции еще и не было. Один раз собрались у меня, и все, – ответила Жюльетта, словно проснувшись. – Правда, я далеко еще не владею ролью… особенно если исходить из того, как мне хотелось бы ее сыграть… Ага, чудесно, отлично, превосходно!.. Я придумала, как нам закончить день… Раво! Раво!.. В Батиньоль, на улицу Леви, тридцать семь.
– В Батиньоль? Кто там у тебя?
– Угадай!
– Какой-нибудь гадальщик, который берет по луидору за предсказанье?
– Нет, нет. Придержи язык… Все равно тебе не угадать.
Внезапно на смеющееся лицо актрисы легла какая-то тень, выдававшая работу мысли; полузакрытые глаза потемнели; на лбу, юном и нежном, как у ребенка, поглощенного своим уроком, вспухли от напряжения бугорки над бровями; вдоль висков, вдоль щек, словно от холодного дуновенья, разлилась едва уловимая бледность; и очертания слов, произносимых про себя, пробежали вместе со смутной улыбкой по полураскрытым губам.
Несколько раз Фостен оставила вопросы сестры без ответа.
– Ага! Жюльетта, вот дом тридцать семь!
Женщины вышли из кареты.
– Раво, голубчик, ждать, быть может, придется долго, – сказала кучеру Фостен.
– Смотри-ка, тут даже и привратников нет, – заметила Щедрая Душа.
– Ничего… Мне очень хорошо объяснили, где живет тот, кто мне нужен.
Женщины начали подниматься по лестнице и наконец дошли до широкой площадки; Фостен сосчитала двери с левой стороны и остановилась перед седьмой.
Она постучала.
За дверью послышались тяжелые шаги, она приоткрылась на три-четыре сантиметра, и в узкую щель просунулся крючковатый, похожий на тупую сторону серпа, нос, над которым свисали длинные седые волосы, увенчанные маленькой шапочкой, вышитой золотыми блестками.
– По-видимому, дамы ошиблись дверью? – сказал старик, боязливо оглядываясь назад и адресуя странные «пст» в глубину комнаты.
– Нет, ведь вы господин Атанассиадис, не так ли? Вот записка от одного из наших общих друзей – это он направил меня к вам. – И Фостен протянула ему визитную карточку знаменитого академика.
– О, в таком случае, входите, сударыни, – сказал старик, бросив беглый взгляд на карточку. – Только осторожнее… а то здесь мои маленькие друзья.
Обе женщины вошли в высокую комнату – бывшее ателье бедного фотографа, где летало на свободе множество редчайших и прелестнейших птиц.
– Ах, птички!.. Какая прелесть! – воскликнула Щедрая Душа и почти тотчас же провела рукой по платью. – Только жаль, что они так бесцеремонно гадят, эти грязнухи!
В комнате-мастерской, содержавшейся, несмотря на присутствие птичек, в такой чистоте, словно она принадлежала старой деве, не было никаких украшений, кроме трех гипсовых копий барельефов Парфенона, заменявших зеркало над камином, в которой была вделана труба маленькой печурки, отбрасывавшей красный свет на вощеный пол. Вдоль стен, довольно высоко над головой, тянулась длинная полка, заставленная книгами в итальянских переплетах из белого веленя. В полуоткрытом стенном шкафу, в углу, виднелись стеклянные банки, где плавала в масле разная консервированная снедь, и миска, полная яиц. В комнате было только одно плетеное кресло, но в нише, служившей альковом, на досках, положенных на козлы, лежал покрытый турецким ковром узкий матрац, на котором старик, как видно, не раздеваясь, спал по ночам. Пахло птицами и восточными курениями.
– Чем могу служить, сударыни? – спросил хозяин, усаживая обеих дам на свою постель.
– Вот чем, сударь, – начала Фостен. – Господин Сент-Бёв [103]103
Сент-БёвШарль-Огюстен (1804–1869) – выдающийся французский литературный критик.
[Закрыть]сказал мне, что существует еще другая Федра, кроме расиновской… И он сказал мне также, что вы могли бы познакомить меня с ней лучше, чем кто бы то ни было другой… Ведь вы грек и так хорошо знаете язык Древней Греции… Я и сама не вполне ясно представляю себе, чего я хочу… Но мне было бы интересно послушать, как вы читаете вашу Федру в оригинале… Быть может, это пробудит во мне какие-то представления… Я хотела бы превратиться в варвара древних времен и, пробыв два часа в Греции Перикла, [104]104
…в Греции Перикла… —Перикл (490–429 до н. э.) – древнегреческий государственный деятель, с именем которого связан период расцвета афинского города-государства.
[Закрыть]уехать от вас, сохранив в ушах звучание языка этой страны.
Старик потянул за собой кресло, дотащил его до книжной полки, подобрал вокруг своей тощей и длинной фигуры широкие полы фланелевого халата, под которым, видимо, было надето немало шерстяных фуфаек и несколько пар длинных шерстяных чулок, потом встал на сиденье и, выдвинув толстый том из числа прочих, произнес с глубоким благоговением, словно хранитель монастырских сокровищ, показывающий главную свою реликвию:
– Сударыни, вот божественный Гомер!
Затем, взяв другую книгу, стоявшую рядом, он спустился с ней вниз, бережно обтер локтем пыль, придвинул к себе маленький столик, положил ее и, осторожно раскрыв на какой-то странице, разгладил ладонями дряхлых рук широкие поля.
Водрузив на лезвие носа огромные очки и склонившись над старинным текстом, Атапассиадис поднял восторженный взгляд к потолку и сказал:
– «Ипполит». [105]105
«Ипполит»(точнее, «Ипполит Увенчанный») – трагедия греческого поэта Еврипида (480–406 до н. э.), сюжет которой и многие положения заимствованы были Расином для его «Федры».
[Закрыть]Сцена происходит в Трезене перед дворцом, у входа в который стоят две статуи – Дианы и Венеры.
И он тут же приступил к чтению двух первых стихов греческой трагедии:
– Простите, господин Атапассиадис, – прервала его Фостен. – Что, если бы вы взяли с собой вашу книгу… моя карета стоит внизу… я увезла бы вас к себе… вы пообедали бы с нами – со мной и с моей сестрой… Я прикажу никого не принимать… И мы проведем вместе чудесный вечер.
– Ах, сударыня, – ответил старик, – если бы только я мог, я был бы очень рад сделать вам приятное… Но с ноября и до конца мая – я пленник, заключенный в стенах этой комнаты… Теперь вы поймете, какая радость для меня видеть вокруг моих птиц… Весь этот долгий промежуток времени мне положительно запрещено выходить: воздух вашей зимы может убить меня.
Тут Фостен заметила, что все щели окопной рамы заклеены бумагой.
Старик снова углубился в чтение, время от времени перемежая древнегреческие фразы текста с французскими, вроде:
– Ваш Расин, сударыня, не обратил внимания на это… Ваш Расин, сударыня, не передал этого… Ваш Расин, сударыня, плохо передал это…
– Тебе не скучно, маленькая Мария? – шепотом спросила Фостен у сестры.
– Нет, я не прочь иногда поиграть в китайские головоломки… к тому же твой Атанассиадис очень забавен!
Начало смеркаться. Старик зажег лампочку и продолжал читать, но при каждой смене персонажей в диалоге он поглядывал на часы с кукушкой, висевшие на стене над головами женщин.
– Быть может, господин Атанассиадис, мы вас стесняем? – спросила Фостен, заметив взгляды старика.
– Нет, нет, сударыни… Только у меня сохранились привычки моей родины… Я обедаю раньше, чем люди парижского большого света.
– Ах, вот что, в это время вам обычно приносят обед… Отлично! – сказала Фостен, и в ее тоне прозвучала восхитительная властность женщины, которая хочет до конца удовлетворить свой каприз. – Значит, надо пообедать, господин Атанассиадис… надо пообедать так, словно нас здесь нет… А потом мы опять примемся за чтение.
– Дело в том… Дело в том, сударыни, что никто не приносит мне мой обед… я приготовляю его сам… О, у меня совсем незатейливые блюда… я до некоторой степени последователь школы венецианца Корнаро… Яйца, сушеная рыба, черные оливки… Да вот, с того места, где вы сидите, видны запасы моей зимовки.
Фостен встала и подошла к шкафу. С любопытством маленькой девочки она вынула одну за другой стеклянные банки, шаловливо повертела их в руках перед лампой, потом снова поставила на место:
– О, какие маленькие сухие рыбки! Они похожи на спички.
– Да, это tziros… их едят, запивая raki. [107]107
raki– Ракией (н. – греч.). Ракия– виноградная водка.
[Закрыть]
– И никогда, никогда ни кусочка мяса?.. Как это оригинально, господин Атанассиадис… Ах, анчоусы… Хорошо, примем к сведению… Так, значит, вы каждый день едите глазунью из двух яиц? Должно быть, это страшно надоедает в конце концов.
Разговаривая, разыскивая, разглядывая, Фостен подвязала свой шлейф, подколола юбку булавками на манер «судомойки», а потом весело и повелительно – тоном дамы, командующей на пикнике, – заявила:
– Так знайте же, сегодня стряпать для вас обед будем мы… Вам, очевидно, неизвестно, что представляет собой яичница с анчоусами… яичница, в приготовлении которой у меня нет соперниц… Так вот, сейчас вы попробуете такую яичницу, поджаренную моими белыми ручками… А ну, Малышка, подай мне вот оттуда сковороду… А вы, господин Атанассиадис, живо подложите углей в печурку!
– Ох, сударыни, сударыни, вы приводите меня в смущение, – стонал ошеломленный Атанассиадис.
– Успокойся, старый Паликар, [108]108
Паликар. – В конце XVIII и начале XIX в. паликарами назывались турецкие солдаты греческого и албанского происхождения, дезертировавшие из турецкой армии и образовывавшие партизанские отряды для борьбы с турецкими поработителями. Во время войны за независимость (1821–1828 гг.) паликары боролись на стороне греческого народа.
[Закрыть]мы с сестрой не такие уж принцессы, как ты думаешь, – сказала любовница Карсонака, легко переходившая на фамильярный тон.
– Ну, раз так, я разбиваю три яйца… Господин Атанассиадис, посмотрите, как я рублю анчоусы… не слишком крупно и не слишком мелко… Сейчас я открою вам мой секрет: надо чуточку поджарить их… Это тмин, не так ли?.. Что ж, положим щепотку тмина.
– Ох, сударыни! Сударыни! – продолжал стонать Атанассиадис.
– А ну, старый Паликар, не мешай нам работать! – сказала сестра актрисы.
– Внимание, господин Атанассиадис… Посмотрите, как я переворачиваю ее… раз, два, три… готово! Ну, что? Видите, как она подрумянилась снизу, как пышна сверху?.. А теперь, Мария, давай накрывать на стол.
И среди порханья и щебета птиц, встревоженных необычным шумом, движением и сутолокой импровизированного пиршества, сестры, отпуская шуточки театральных субреток, начали прислуживать старику, который, сопротивляясь все слабее, наконец покорился чарам молодой жизнерадостности двух женщин, явившихся на часок-другой разделить с ним его старческое уединение.
– Ну как, господин Атанассиадис, вкусно? Довольны вы своей поварихой? – сияя детской радостью, спрашивала Фостен. – А теперь – второе блюдо… оливки… О, да они отличные, – сказала она, съев две или три штуки. – Попробуй, Малышка.
– Благодарю, для этого я слишком плотоядное существо!
– Хозяин откушал… Теперь нас ждет десерт!
И Фостен с присущим ей изяществом мгновенно очистила столик от всего, что на нем было.
– Что ж, – вздохнул старый Атанассиадис, берясь снова за своего Еврипида и ощущая то приятное изнеможение, какое в старости бывает следствием счастья, – все мое знание древнегреческого я постараюсь, сударыни, передать вам!
– А твой кучер, Жюльетта?
– Я совсем забыла о нем… Сделай одолжение, спустись вниз… Пусть он пообедает в первом попавшемся кабачке и возвращается сюда.
Когда сестра снова поднялась наверх, трагическая актриса сидела, опершись локтями на слегка расставленные колени, сжав ладонями свое прекрасное выразительное лицо и как бы впитывая созвучия, вылетавшие из уст старого грека. Время от времени она вставала и, сделав Атанассиадису знак продолжать, принималась ходить по комнате, жестами сопровождая стих, который ей помогало понять брошенное на ходу слово французского перевода; потом снова садилась.
А старый Атанассиадис, дойдя до того места, где Федра предъявляет пасынку последнее обвинение, начал рисовать перед своими слушательницами – и притом с тонкостью, удивившей Фостен, – эту роковую фигуру, гораздо более значительную, более человечную, более естественную в своем желании отомстить за поруганную любовь, нежели та условно и театрально привлекательная женщина, которую изобразил придворный поэт Людовика XIV; и вот истолкователь возбудил у современной актрисы желание испробовать новые интонации в этой помолодевшей, обновленной, исторически понятой роли.
Чтение трагедии окончилось. Было восемь часов вечера.
Незаметно завернув в бумажку несколько золотых монет, Фостен встала и, вдруг превратившись в великосветскую даму, сказала важным тоном:
– Господин профессор греческого языка, мы отняли у вас несколько часов… Прошу вас, примите это скромное вознаграждение за потерянное время.
– Нет, сударыня, – ответил старик. – Во-первых, вы приготовили мне обед… а потом – я знаю вас… я не раз видел вашу игру… летом… в те месяцы, когда мне разрешено выходить… И греки, как современные, так и древние, кое-чем обязаны вам за то, что вы вашим талантом возрождаете к жизни великие женские образы их истории… Нет и нет, дорогая госпожа Фостен.
В певучем голосе старика чувствовалось, когда он произносил эти слова, легкое волнение, а звук «з», который он выговаривал вместо «ш», придавал ему какую-то детскую мягкость.
– Хорошо, господин Атанассиадис, я согласна с вами… мне тоже кажется, что удовольствие, полученное от этого вечера, не должно быть оплачено деньгами… Я предпочла бы напомнить вам о себе как-нибудь иначе… мне бы хотелось, чтобы вы выразили какое-нибудь желание, которое могла бы исполнить только я.
– Ну, если уж вы, сударыня, хотите сделать старику приятное, то я признаюсь вам, что есть один продукт моей родины, который я не могу достать здесь, у вас… а я был бы счастлив отведать его еще раз, перед тем как умру… Это гиметский мед… Быть может, вы, сударыня, через посольство…
– Ну разумеется! Ведь французский полномочный представитель в Греции – мой хороший знакомый. С первой же дипломатической почтой к нам прибудет кувшин гиметского меда – самого лучшего меда, какой производят пчелы вашей родины… Еще раз – прощайте, господин Атанассиадис, и благодарю вас.
– Бедный старик! Он поистине трогателен! – сказала Фостен, садясь рядом с сестрой в карету. И продолжала: – Этот вечер не потерян для меня… Мне кажется, в завесе, скрывающей мою роль, появились какие-то просветы.
После нескольких минут молчания Фостен, лицо которой было скрыто мраком ночи, добавила, роняя фразу за фразой:
– Но эту роль… роль, за которую с трепетом брались самые пламенные актрисы прошлого… чтобы сыграть эту роль, мне бы не следовало быть в том состоянии душевного холода, в каком я нахожусь сейчас… необходимо было бы любить – любить безумно, любить неистово… сердцем, головой, плотью.
– Жюльетта, могу предложить тебе предмет… ну, словом, любовника, – хочешь?
Даже не слыша ее, Фостен продолжала:
– Пойми! Расстаться с ним, когда он любил меня так, как любил… а ведь он любил меня как безумный… Расстаться с ним после того, как он обещал, что не пройдет двух месяцев, и он бросит ради меня карьеру, семью, родину, чтобы вечно быть рядом со мной… И ничего, ничего… никаких вестей… с того самого дня, как мы сказали друг другу «до свидания». На все мои письма, вот уже несколько лет, нет ответа.
– Так ты все еще пишешь ему?
– Да…, в те дни, когда мне невыносимо грустно.
– Но, послушай, Жюльетта, ведь совершенно ясно, что у почтового ящика твоей тоски дырявое дно!
Не отвечая больше сестре, вся окутанная молчанием, Фостен ехала в своем экипаже вдоль темных улиц, и черное кружево шляпки билось о ее печальное лицо.
– Ты поужинаешь со мной? – спросила любовница Карсонака, когда карета остановилась у ее дома.
– Нет.
– Тогда я поеду ужинать к тебе!
– Нет… На сегодняшний вечер оставь Жюльетту одну… пусть она побудет сама с собой…