Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 44 страниц)
LXXII
Доктор, почувствовавший к братьям симпатию и тронутый их взаимной любовью, в течение первой недели приезжал ежедневно, чтобы сделать перевязку, тут отпустить бинты, там подтянуть их. В последний свой визит он сказал Джанни:
– В положении костей нет никаких ненормальностей… опухоль прошла… срастание идет своим чередом. А ночи, вы говорите, он проводит по-прежнему беспокойно? Однако жару нет… Ну, раз вы желаете, я дам ему успокоительное – для сна. – И он написал рецепт.
– Ваш брат, видимо, тяготится необходимостью лежать неподвижно, перерывом в обычных занятиях… это гложет беднягу. Но общее состояние, – будьте уверены, – не вызывает никаких опасений; через несколько дней нервное возбуждение и бессонница пройдут, а вот что касается ног – дело будет затяжное!
– Сколько же, по-вашему, ему придется пролежать в таком положении?
– Мне думается, он сможет встать на костыли не ранее как через два месяца, ну – семь недель. Впрочем, закажите костыли теперь же, – когда он их увидит, это даст ему надежду, что он скоро сможет ходить.
– А когда, доктор…
– А! Вы, верно, хотите спросить, мой бедный друг, когда он сможет взяться за работу?.. Если бы дело ограничивалось переломом левой ноги, а ведь у него еще два перелома в правой – и переломы серьезные, затрагивающие суставы. Впрочем, конечно, – добавил он, видя, как опечалилось лицо Джанни, – он будет ходить и без костылей, но что касается… Впрочем, природа иной раз творит чудеса! Ну-с, хотите еще что-нибудь спросить?
– Нет, – промолвил Джанни.
LXXIII
Опиум, содержавшийся в успокоительной микстуре, которую давали Нелло на ночь, наполнял его лихорадочный, тревожный сон смутными видениями.
Ему снилось однажды, что он в цирке. Это был цирк, и это не был цирк, как случается во сне, когда – странная вещь – мы узнаем себя в местах, не сохранивших ничего своего, изменившихся до основания. Словом, на этот раз цирк разросся до огромных размеров, и зрители, сидевшие по ту сторону арены, представлялись Нелло расплывчатыми и безликими, словно находились от него за четверть мили. А люстры, казалось, множились ежесекундно и не поддавались счету; свет их был причудлив и слегка походил на пламя свечей, отраженное в зеркалах. Оркестр был большой, как в театре. Музыканты лезли из кожи вон, но не извлекали ни единого звука из немых скрипок и умолкшей меди духовых. А в бесконечном пространстве мелькал вихрь маленьких детских тел, стремительный бег лошадей со всадниками, сидящими на развевающихся хвостах, параболы тел акробатов, которые не падали, а парили в воздухе, подобно невесомым предметам. А вдаль уходили длинные ряды трапеций, и на них развертывалось бесконечное сальто-мортале; открывались аллеи несчетных бумажных обручей, сквозь которые беспрерывной вереницей шли женщины в тюлевых платьицах, а с высот, равных башням собора Парижской богоматери, спускались, подпрыгивая, бесстрастные канатные плясуньи.
Все это смешивалось, стиралось в меркнувшем свете газа; в цирк врывалась целая тысяча клоунов; на их облегающих черных костюмах белым шелком были вышиты скелеты; в рот у них были засунуты клочки черной бумаги, отчего рты казались беззубыми черными ямами. Уцепившись друг за дружку, они шли вокруг арены, раскачиваясь единым равномерным движением, напоминающим извивы бесконечной змеи. Неожиданно из земли тысячами вырастали маленькие столбики, и на каждом из них торчало по клоуну; они сидели, обхватив руками высоко задранные кверху и разведенные ноги, между которыми высовывались головы, смотревшие на публику неподвижно, словно какие-то набеленные сфинксы.
Снова вспыхивал газ, и вместе со светом на лица зрителей, только что казавшиеся призрачными, вновь возвращалась жизнь, а черные клоуны исчезали.
Тогда начинались прыжки, вольтижировка, скачки усыпанных блестками тел, которые бороздили небо, как падающие звезды, и все приходило в движение; тела казались бескостными, чудовищными; резиновые руки и ноги, словно ленты, сплетались в розетки; великанши залезали в крошечные ящички; разыгрывался кошмар, сотканный из всего невозможного, неосуществимого, что свершает человеческое тело. И в нелепостях сновидений смешивалось, сливалось воедино и то, что Нелло как будто видел где-то, и то, о чем читал ему брат. Ему мерещился индус-жонглер, каким-то чудом сохраняющий равновесие, сидя в розетке гигантского и легкого двусвечного канделябра; современный Геркулес поднимал, взявшись зубами за подножку, полный пассажирами омнибус; античный акробат, ковыляя, прыгал на вздутый, просаленный бурдюк; танцующий слон выделывал воздушные пируэты на протянутой проволоке.
Опять меркнул свет, и черные клоуны на мгновенье вновь появлялись на столбиках.
И представление начиналось сначала. Теперь при освещении, лишающем предметы красок и полном кристаллических льдистых блесток, какими искрятся фигуры и узоры, вырезанные на венецианских зеркалах, являлось как бы искусственное белое солнце, образовавшееся из женских ног, из мужских рук, из детских тел, из лошадиных крупов и слоновых хоботов, – круговорот человеческих и звериных обрубков, мускулов, жил, и стремительность их вращения, постепенно все возрастая, разливала по телу спящего усталость и боль.
LXXIV
– Болит? Тебе опять было плохо ночью? – спросил Джанни, входя к брату.
– Нет, – ответил Нелло, – нет… но у меня был, кажется, чертовский жар… и глупейшие сны снились.
И Нелло рассказал только что виденный сон.
– Да, – продолжал он, – представь… я видел себя как раз на том месте, где сидел, помнишь, в вечер нашего приезда в Париж, – внизу, слева, у самого входа… странно, не правда ли? Но самое любопытное не это, а вот послушай… Когда народ стал входить в цирк, все эти расплывчатые лица смотрели на меня с тем странным выражением, какое, знаешь, бывает у человека, который снится тебе и что-то против тебя замышляет… погоди… и все эти чудные человечки, поравнявшись со мной, исподтишка показывали мне – на какую-нибудь секунду – особую вывесочку; я наклонялся, чтобы прочесть, что там написано, и с трудом различал (а теперь вижу вполне отчетливо) дощечку, где изображен я сам в клоунском костюме и… на костылях, которые ты мне вчера заказал!
И Нелло круто оборвал рассказ, а брат его долго стоял опечаленный, не находя слов для ответа.
LXXV
– Но скажите: как вы объясняете замену холщового бочонка деревянным; ведь такого бочонка вообще не было в цирке, и он очутился на арене каким-то чудом.
Так говорил директор цирка; он пришел навестить Нелло и беседовал с Джанни на пороге их дома.
– Ах, да, деревянный бочонок, – молвил Джанни, как бы припоминая, – правда! Этот несчастный бочонок совсем вылетел у меня из головы, с тех пор как… случилась эта беда. Но подождите… В самом деле, ведь она никогда не присутствовала на представлениях, если сама не выступала, а в тот день почему-то была в цирке и стояла на скамейке в проходе… Я как сейчас вижу ее в тот момент, когда нес брата… она словно ждала… И притом этот незнакомец, который в последнюю минуту хотел передать мне письмо… я его так и не нашел.
– Вы тоже подозреваете Томпкинс, – как Тиффани, как все, как я сам… А что думает ваш брат?
– Да что ж он может думать? Все это произошло так молниеносно, что он помнит только, как падал на арену… Он не знает, ударился ли о деревянный бочонок или обо что другое… Мальчуган думает, что у него просто не удался трюк, как это случается, – вот и все… и, сами понимаете, не мне…
– Да, это вполне возможно, – продолжал директор, развивая собственную мысль и не слушая Джанни, – вполне возможно… Тем более что негодяя, который устанавливал бочонок, приняли на конюшню по рекомендации Томпкинс. И о нем нельзя с уверенностью сказать, был ли он действительно пьяницей или только прикидывался… Я пробовал развязать ему язык, но мне это так и не удалось. Он не возразил ни слова, когда его рассчитали, но выражение на его скотской морде было подлейшее. Да, с американки станет отпустить крупную сумму ради такой мерзкой каверзы… Словом, дорогой мой, я сделал все, что мог… я просил произвести расследование… Вы знаете, что она на другой же день уехала из Парижа?
– Оставьте эту злобную гадину! Если несчастье и случилось из-за нее… все что бы вы ни предприняли, не вернет брату ног, – сказал Джанни, махнув рукой с таким отчаянием, в котором уже не оставалось места для гнева.
LXXVI
Острая боль в сломанных ногах стала переходить у Нелло в смутное недомогание; он чувствовал, как по ногам его бегают мурашки – это сказывался процесс окончательной спайки костей. У больного появился аппетит, он стал хорошо спать по ночам, и вместе со здоровьем к нему возвращалась веселость – спокойная и вся проникнутая радостью исцеления. Доктор снял лубки, наложил на правую ногу крахмальную повязку и назначил день, когда больной сможет встать и попробовать ходить по комнате на костылях.
LXXVII
Долгожданный день настал: Нелло позволили наконец подняться с постели, – он пролежал неподвижно почти два месяца. Джанни заметил, что комнатка их очень уж тесна, а на дворе сияет солнце, и предложил брату перебраться в музыкальный павильон, чтобы там попробовать стать на ноги. Джанни собственноручно вымел помещение, очистил от травы, камней и гравия, чтобы брат не поскользнулся на них. Только после этого он перенес Нелло в павильон, где они прошлым летом давали друг другу такие прелестные концерты. И младший брат начал ходить, а старший шел около него, следуя за ним шаг за шагом, готовясь подхватить его, как только ноги Нелло станут слабеть и подкашиваться.
– Вот странно, – восклицал Нелло, опираясь на костыли, – мне кажется, что я совсем маленький… что я только что начинаю ходить, в самый первый раз… оказывается, ходить очень трудно, Джанни. Как глупо! А ведь это кажется таким естественным, пока не сломаешь ног! Ты, может быть, воображаешь, что очень удобно орудовать этими штуками, – да нет, это не так-то просто! Когда я впервые стал на ходули, дело шло куда легче. Вот бы я стеснялся, если бы кто-нибудь смотрел на меня со стороны! У меня вид, должно быть, очень… того… Ой, ой! Черт возьми, земля словно непрочно стоит; погоди, сейчас опять наладится, ничего. Мои бедные ноги – как тряпки!
И в самом деле, тяжело было смотреть, с каким трудом и напряжением это юное тело старается удержаться на неуклюжих ногах, какая застенчивость, робость и страх охватывают юношу, когда он тяжело передвигает слабые ноги, каких усилий стоит ему каждый шаг, как всякий раз он сначала выставляет вперед наиболее пострадавшую ногу.
Но Нелло, невзирая ни на что, упорно продолжал ходить; его ноги, хотя еще и неустойчивые, понемногу обретали старую привычку быть ногами, и эта маленькая победа зажигала в глазах искалеченного радостный огонек, вызывала у него улыбку.
– Джанни, ко мне! Падаю! – вдруг вскрикивал он шутя, а когда испуганный брат поспешно подхватывал его, приблизив лицо к его губам, он целовал его в щеку и покусывал, как щенок.
Они провели радостный вечер; Нелло весело болтал и уверял, что не пройдет и двух недель, как он швырнет костыли в Сену с моста Нейи.
LXXVIII
Состоялось шесть-семь таких сеансов ходьбы в музыкальном павильоне, полных радости, полных надежды на будущее. Но по прошествии недели Нелло заметил, что он ходит ничуть не лучше, чем в первый день. Прошло полмесяца, а у него все не было ощущения, что он приобрел хоть малость устойчивости и уверенности. Временами ему хотелось попробовать обойтись без костылей, но его тотчас же охватывал страх, смутный, панический страх, который можно видеть на личиках детей, когда они шагают навстречу протянутым рукам, но вдруг не решаются идти дальше и уже готовы расплакаться, – страх, от которою Нелло, едва бросив костыли, снова хватался за них, как утопающий хватается за багор.
Истекал месяц с того дня, как Нелло стал ходить, и его ежедневные упражнения становились все мрачнее, все молчаливее, все грустнее.
LXXIX
Однажды во время обеда младший сказал старшему.
– Джанни, мне бы хотелось побывать в цирке, пока еще не кончился сезон в Елисейских полях.
Джанни, подумав о том, сколько горечи принесет брату это посещение, ответил:
– Ну что ж, когда захочешь… только не сегодня.
– Нет, сегодня, именно сегодня мне хочется поехать, – возразил Нелло тем не терпящим возражений тоном, каким всегда говорил, когда брат колебался исполнить его желание.
– Ну, поедем, – покорно сказал Джанни, – я пойду скажу коровнице, чтобы позвали извозчика.
И он помог брату одеться, но, подавая костыли, не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Ты сегодня и без того порядочно утомился, лучше бы отложить это на другой раз.
Губы Нелло сложились в ласковую полуулыбку, полугримаску, как у ребенка, который просит не бранить его за каприз.
В коляске он был весел, говорлив, а иногда прерывал свою веселую болтовню вкрадчивым и насмешливым вопросом:
– Скажи по правде, тебе тяжело видеть меня таким?
Подъехали к цирку. Джанни на руках вынес брата, Нелло стал на костыли, и они направились к входу.
– Погоди, – сказал Нелло, вдруг помрачнев при виде ярко освещенного здания, откуда доносились обрывки шумной музыки. – Да, погоди; вон стулья, посидим немного.
Стоял конец октября, весь день лил дождь, и к вечеру трудно было сказать с уверенностью, не моросит ли еще и сейчас; это был один из тех парижских осенних дней, когда небо, земля, стены домов словно истекают водой, когда ночью отсветы газа на тротуарах кажутся пламенем, отраженным в реке. По пустынной аллее, где виднелось два-три силуэта, терявшихся в сырой мгле, к братьям неслись грязные листья, гонимые порывами ветра, а у ног на влажной земле ложились круглые тени от бесчисленных железных скамеек, напоминая страшные сонмища крабов, карабкающихся по страницам японских альбомов.
Внезапно из цирка донесся шум аплодисментов, тех аплодисментов простонародья, которые гремят, словно стопки тарелок, брошенные из-под сводов на арену.
Нелло вздрогнул, и Джанни заметил, что глаза брата обратились на костыли, лежащие около него.
– Но ведь дождь идет! – заметил Джанни.
– Нет, – промолвил Нелло, как человек, всецело поглощенный своей мыслью и отвечающий невпопад.
– Ну как, братишка, идем мы или нет? – сказал немного погодя Джанни.
– Знаешь, мне расхотелось… Да, я буду стесняться… Позови извозчика… и отправимся домой.
На обратном пути Джанни не мог вырвать у Нелло ни слова.
LXXX
Теперь у младшего брата бывали дни полного уныния, когда он отказывался ходить и с утра до ночи лежал в постели, говоря, что не в ударе.
Джанни повез его к доктору. Тот снова заверил Нелло, что он со временем, в недалеком будущем, будет ходить без костылей. Но от неопределенных выражений доктора, от сомнений, сквозивших в его расспросах, от раздумий, во время которых люди науки говорят сами с собой, от туманных упоминаний об отвердении суставов плюсны и берцовой кости, о затруднениях, которые встретятся в будущем при сгибании правой ноги, Нелло вернулся домой в тревоге, что не сможет больше прыгать, не сможет исполнять трюки, требующие эластичности и гибкости ног.
LXXXI
Мало-помалу в сердце каждого из них закрадывалась, – хоть они и не делились ею, – безнадежная мысль, что дело, что радость всей их жизни – содружество, в которое они вложили и взаимную привязанность, и ловкость своих тел, – близится к концу. И эта мысль, – сначала лишь молнией мелькавшая в их мозгу, являвшаяся лишь мгновенной робкой тревогой, лишь преходящим злым сомнением, которое тотчас же отбрасывалось всеми силами любви, надежды и взаимной привязанности, – превращалась в глубине их сердец, по мере того как проходили дни, не принося улучшения, в нечто стойкое и непоколебимое, становилось твердой уверенностью. Постепенно в уме братьев совершалась мрачная работа, обычно происходящая в душе родственников человека, больного неизлечимой болезнью, которую ни сам умирающий, ни его близкие не хотят считать смертельной; работа эта с течением времени, по мере нарастания зловещих признаков, – благодаря выражению лиц окружающих, намекам докторов, благодаря раздумьям в сумеречные часы и всему, что припоминается в бессонные ночи, что внушает смятение, что шепчет в тиши комнаты: смерть, смерть, смерть! – превращает мало-помалу, путем ряда медленных жестоких завоеваний и обескураживающих внушений, первоначальную смутную, преходящую тревогу в полную уверенность для одного в том, что он умирает, для других, – что они будут свидетелями его смерти.
LXXXII
Нелло лежал на кровати печальный, притихший, растянувшись во всю длину, накинув на одеревенелые ноги коричневое одеяло, и не отвечал брату, который сидел около него.
– Ты молод еще, очень молод, – говорил ему Джанни, – все наладится, мой дорогой. И даже если потребуется перерыв в работе, хоть на год, хоть на два, – что ж, мы подождем… впереди у нас еще много времени – хватит и на трюки!
Нелло не откликался.
Все предметы вокруг братьев поглотила незаметно спустившаяся ночь; и в сумерках этого грустного часа лишь бледными пятнами выступали их лица, руки младшего, скрещенные на одеяле, да в углу, на крюке, поблескивали серебряные отвороты его клоунского костюма.
Джанни поднялся, чтобы зажечь свечу.
– Посидим еще так, – промолвил Нелло.
Джанни снова уселся возле брата и снова заговорил, стремясь добиться от него хоть слова надежды на будущее, пусть и отдаленное.
– Нет, – внезапно прервал брата Нелло, – я чувствую, что уже никогда больше не смогу работать… больше никогда; понимаешь, никогда…
И это отчаянное никогда звучало в устах Нелло с каждым разом все взволнованнее, как в припадке, как в приступе глухой злобы. Наконец несчастный юноша, охваченный нестерпимым горем артиста, который сознает, что талант его умер прежде него самого, постучал по своим искалеченным ногам и воскликнул:
– Говорю тебе, – для нашего ремесла это теперь уже пропащие ноги!
И он отвернулся, точно хотел уснуть и помешать разговорам брата. Но вскоре у Нелло, уткнувшегося носом в стенку, вырвались слова, в которых вопреки его мужской воле послышалось как бы всхлипывание женщины:
– А как хороша была зала! Ведь цирк был полон в тот вечер! Как прикованы были к нам все взоры! Что-то особенное билось в наших сердцах и даже отчасти передавалось публике… На улице стояла очередь… На афишах – наши имена крупными буквами… Помнишь, Джанни, когда я был совсем маленьким и ты говорил мне о новом трюке, который мы изобретем, – ты думал, что я не понимаю, а я ведь все понимал и ждал так же, как и ты сам… И хоть я и дразнил тебя – мне ведь, что ни говори, тоже не терпелось… И вот когда все было готово… вот и кончились для меня аплодисменты! – Потом, резко повернувшись и взяв руки брата в свои, он ласково сказал: – Но ты ведь знаешь: я буду радоваться твоим успехам, и то будет хорошо! – И Нелло сжимал руки Джанни, как бы не решаясь признаться в чем-то. – Брат, – вздохнул он наконец, – прошу тебя только об одном… но обещай мне это… Обещай, что ты теперь будешь работать только один… если появится у тебя другой партнер, мне будет слишком тяжело… Обещаешь, да? Не правда ли, никогда не будет другого?
– Если ты не выздоровеешь, – просто ответил Джанни, – я не стану работать ни с другим, ни один.
– Я не прошу у тебя так много, не прошу! – вскричал младший в радостном волнении, опровергавшем его слова.
LXXXIII
Начиная с этого вечера Нелло, беседуя о своем ремесле с братом или товарищами, которые приходили его навестить, никогда уже не употреблял настоящего времени. Он никогда не говорил: «Я делаю это так… у меня это выходит следующим образом… я подготовляю эту штучку этак»; он говорил: «Я делал это так… у меня это выходило следующим образом… я подготовлял эту штучку этак». И это жестокое прошедшее время, то и дело возвращаясь на его уста, звучало как хладнокровное признание клоунской смерти, как своего рода приглашение на его похороны.
LXXXIV
Время шло, а Нелло все не мог обойтись без костылей, и он стал впадать в состояние сосредоточенности, самоуглубленности; молчаливой задумчивости, на его нежном лице, разучившемся улыбаться, все чаще и чаще появлялось невыразимо скорбное выражение. Погруженный и как бы затерявшийся в глубине самого себя, он реагировал теперь на слова брата удивленным «а?», точно пробуждался, вырывался из тягостного сна. И на вопросы Джанни он уже почти никогда не отвечал прямо.
– Почему ты сегодня такой унылый? – допытывался старший.
– Почитай мне Арканджело Туккаро, – отвечал, помолчав, младший.
И Джанни брал книгу, но вскоре прекращал чтение, заметив, что Нелло не слушает, что его охватила грусть, навеянная столь мрачными мыслями, что Джанни не смел и спросить о них, и тогда самому ему хотелось плакать. Джанни проводил целые дни возле больного, но однажды случилось, что он ненадолго ушел, и через открытое окошко до слуха Нелло каких-нибудь двадцать минут или полчаса доносилось позвякивание колец трапеции, на которой упражнялся Джанни.
Вернувшись, Джанни нашел брата в странном состоянии – раздражительным и придирчивым. А однажды, когда Джанни выпустил трапецию из рук на всем лету, так что еще долго слышалось медленно замиравшее позвякивание, Нелло, нетерпеливо повернувшись два-три раза в постели, вдруг сказал брату:
– Поди прекрати… меня раздражает этот звук…
Джанни понял и с этого дня совсем перестал упражняться.