355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 11)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)

XXXI

Жермини не появлялась в молочной целую неделю.

Жюпийоны, видя, что ее все нет, постепенно начали приходить в отчаянье. Наконец однажды, около половины одиннадцатого вечера, она распахнула дверь, прошла, не здороваясь, к столику, за которым в полудремоте сидели мать и сын, и положила перед ними старую холщовую тряпку, которую крепко держала за уголки. В тряпке что-то зазвенело.

– Вот! – сказала она.

Разжав руку, она вытрясла все, что было в тряпке, и но стол посыпались засаленные, подклеенные и подколотые сзади булавками ассигнации, позеленевшие от времени луидоры, черные, как земля, монеты в сто су, в сорок су, в десять су – деньги бедняков, деньги тружеников, деньги из копилок, деньги, перепачканные перепачканными руками, затасканные в кожаных кошельках, стертые в ящиках касс, наполненных разменной монетой, деньги, пропахшие потом. С минуту Жермини смотрела на все это, словно не веря собственным глазам, потом грустным и тихим голосом, голосом истинного самопожертвования, просто сказала госпоже Жюпийон:

– Все-таки достала… Две тысячи триста франков… Чтобы его выкупить.

– Дорогая Жермини! – воскликнула толстуха, задыхаясь от наплыва чувств. Она бросилась обнимать Жермини; та ее не отталкивала. – Поужинайте с нами, выпейте хоть чашечку кофе!

– Нет, спасибо, – сказала Жермини, – я ног под собой не чувствую. Ну и пришлось мне побегать, чтобы их собрать! Пойду лягу… А кофе – в другой раз.

И она ушла.

Ей, действительно, пришлось, как она выразилась, «побегать», чтобы принести Жюпийонам подобную сумму, пришлось совершить настоящий подвиг – раздобыть две тысячи триста франков, две тысячи триста, когда у нее самой не было и пяти франков! Она достала их, выклянчила, вырвала по одному франку, по одному су. Она набрала их, наскребла у всех понемногу, занимала где двести, где сто, где пятьдесят, где двадцать франков, – сколько давали, столько брала. Она обращалась к привратнику, к бакалейщику, к фруктовщице, к торговке дичью, к прачке; она обращалась к торговцам с той улицы, где жила мадемуазель теперь, к торговцам с той улицы, где жила с ней раньше. Она не обошла никого, даже полунищего водоноса. Она стучалась во все двери, смиренно упрашивала, умоляла, выдумывала небылицы, умирая от стыда, потому что лгала и знала, что ей не верят. Унизительные признания в том, что у нее нет сбережений, – до сих пор все считали, что Жермини откладывает деньги, и она из гордости этого не отрицала, – сочувствие людей, на которых она смотрела свысока, отказы, подачки, – она все терпела, и не один раз от одного человека, а десятки раз от десятков людей. Если только ей давали деньги или была надежда, что дадут, она шла на то, на что не пошла бы ради куска хлеба.

Наконец деньги были собраны, но она попала к ним в подчинение, в вечное рабство. Она принадлежала обязательствам, которые взяла на себя, услугам, оказанным ей владельцами лавок, хорошо знавшими, что они делают. Она принадлежала долгам, которые ей предстояло ежегодно выплачивать.

Жермини понимала это, понимала, что на них уйдет все ее жалованье, что при лихоимстве заимодавцев, которым она предоставила полную свободу действий, при тех расписках, которые они с нее взяли, трехсот франков, получаемых ею от мадемуазель, хватит лишь на то, чтобы оплатить проценты с двух тысяч трехсот франков. Она знала, что будет в долгу, вечно в долгу, что навсегда обречена лишениям, нужде, урезыванию себя в одежде, в насущных своих потребностях. Насчет Жюпийонов у нее было так же мало иллюзий, как насчет своего будущего. Жермини чувствовала, что деньги, отданные им, можно считать потерянными. Она даже не рассчитывала на то, что ее самопожертвование тронет молодого человека, просто действовала по первому побуждению. Скажи ей кто-нибудь, что она может выкупить его своей смертью, – и она умерла бы. Мысль об ожидавшей его солдатской судьбе, о поле боя, о пушках, о раненых – мысль, перед которой женщины в ужасе закрывают глаза, – заставила ее сделать то, что было еще страшнее смерти: продать ради этого человека свою жизнь, приговорить себя к нескончаемым терзаниям.

XXXII

Нервные недуги обычно влекут за собой расстройство всего механизма человеческих радостей и печалей, преувеличенность, несоразмерность чувств, утрату равновесия. Под влиянием болезненной восприимчивости все ощущения, утончившись и одухотворившись, как бы переходят в своей остроте за грани и пределы, установленные природой, и, достигнув небывалой изощренности, порождают некую беспредельность в способности радоваться и страдать. В тех редких случаях, когда Жермини теперь чему-нибудь радовалась, она радовалась как безумная, хмелела от радости, со всеми внешними проявлениями опьянения.

– Слушай, дочь моя, – невольно останавливала ее мадемуазель, – можно подумать, что ты пьяна!

– Уж если веселиться, то как следует, – отвечала Жермини. А когда она снова погружалась в свои заботы, муки, тревоги, ее отчаяние было еще неудержимее, буйнее, безрассуднее, чем веселье.

Пришел час, когда страшная истина, которая на миг предстала перед Жермини, а потом опять окуталась завесой иллюзий, явилась ей во всей наготе. Она поняла, что не смогла привязать к себе Жюпийона ни тем, что так преданно его любила, ни тем, что все ему отдала, пошла на денежные жертвы, которые, ввергнув ее в неоплатные долги, принесли с собой вечные страхи и волнения. Она почувствовала, что его ласки вынуждены, что они унизительны, как милостыня. Когда она сообщила ему, что снова беременна, этот человек, которого она второй раз должна была сделать отцом, заметил: «Веселенькая ты женщина! Только и знаешь, что рожать!» Жермини терзали мысли и подозрения, не могущие не терзать истинную любовь, когда ее обманывают, предчувствия, идущие из глубины сердца и твердящие женщине о том, что она не одна владеет любовником и что существует, должна существовать другая.

Она больше не жаловалась, не плакала, не упрекала. Она отказалась от борьбы с этим человеком, который был вооружен холодом и так умел ледяной издевкой развращенного юнца оскорбить ее страсть, ее порыв, ее безудержную нежность. С покорным ужасом она ждала – чего? Она сама не знала. Возможно, того, чтобы он ее отверг.

Измученная, безмолвная, она шпионила за Жюпийоном, следила, наблюдала, стараясь застать его врасплох и вырвать у него признание вскользь брошенным словом. Она ходила вокруг да около, ничего не видя, не улавливая, не обнаруживая и все же твердо зная, что у него есть какая-то тайна и что ее страхи основательны: она нутром чуяла присутствие другой женщины.

Однажды утром, выйдя на улицу раньше обыкновенного, она увидела впереди на тротуаре Жюпийона. Он был в пальто и на ходу оглядывал себя. Время от времени он подтягивал края брюк, чтобы полюбоваться блеском башмаков. Она пошла за ним. Он шагал не оглядываясь. Так они добрались до площади Вреда. Там, рядом со стоянкой фиакров, прохаживалась какая-то женщина. Жермини видела ее только со спины. Жюпийон подошел прямо к женщине; она оглянулась, – это была кузина. Сперва они гуляли рядышком взад и вперед по площади, потом но улице Бреда направились к улице Наварен. Девушка взяла Жюпийона под руку. Вначале она не опиралась на нее, но постепенно начала все больше клониться к молодому человеку, словно ветка, которую сгибают, и наконец совсем к нему приникла. Двигались они медленно, так медленно, что порою Жермини приходилось останавливаться, чтобы не нагнать их. Пройдя по улице Мартир, они пересекли улицу Тур д'Овернь, вышли на улицу Монтолон. Жюпийон что-то говорил, кузина молчала, слушала его с рассеянным видом, как женщина, нюхающая цветы, а порою озиралась по сторонам, бросая взгляды, полные детского страха.

На улице Ламартина, у самого пассажа Де-Сер, они повернули назад. Жермини едва успела юркнуть в какую-то подворотню. Они прошли, не заметив ее. Девушка была серьезна, двигалась нехотя. Жюпийон что-то шептал ей, почти касаясь губами ее уха. Они на секунду остановились. Жюпийон жестикулировал, она не отрывала глаз от тротуара. Жермини решила, что молодые люди сейчас попрощаются, но они начали ходить взад и вперед мимо пассажа Де-Сер. Наконец они свернули в него. Жермини выскочила из своего укрытия, кинулась вслед за ними; сквозь решетку, преграждающую вход, она увидела подол платья, мелькнувший в дверях маленькой гостиницы, расположенной рядом с винной лавкой. Она подбежала к этой двери, заглянула в нее – никого нет! Тогда вся кровь бросилась ей в голову, а губы стали бессмысленно повторять: «Купоросом… купоросом… купоросом…» Охваченная одним-единственным желанием, которое ее мозг тут же превратил в действие, она видела, как совершается преступление: вот она идет по лестнице… под шалью у нее бутылка… она колотит в дверь… наконец раздаются шаги… он приоткрывает дверь… она не называет его по имени, молчит… проходит, не обращая на него внимания… у нее хватило бы сил его убить… но она идет к кровати, к ней… Она берет ее за руку, говорит: «Да, это я… Ты у меня попляшешь!» Жермини, ликуя, смотрит, как отмечает купорос это лицо, грудь, кожу, как он жжет, уродует, калечит, превращает в нечто нечеловечески страшное все, что было в девушке молодого, прекрасного, созданного для любви! Бутылка пуста, а Жермини хохочет!.. Душой и телом во власти страшного видения, она бессознательно вышла из пассажа, зашагала по улице, свернула в бакалейную лавку. Битых десять минут простояла она у прилавка, глядя невидящими глазами, – пустыми, устремленными вдаль глазами убийцы.

– Послушайте, что вам нужно? – нетерпеливо спросила бакалейщица, испуганная этой неподвижной фигурой.

– Что мне нужно? – переспросила Жермини. Она была так полна, так одержима своим желанием, что ей казалось, будто она уже попросила купоросу. – Что мне нужно? – Она провела рукой по лбу. – Я уже не помню…

И, шатаясь, вышла из лавки.

XXXIII

В эту мучительную пору своей жизни, истерзанная, исстрадавшаяся Жермини, пытаясь хоть чем-то разогнать мрак неотступных мыслей, пристрастилась к вину, предложенному однажды Аделью и подарившему ей целое утро забвения. С того дня она начала пить. Она пила на маленьких утренних выпивонах вместе с горничными лореток, пила то с одной знакомой, то с другой, пила с мужчинами, забегавшими в молочную позавтракать, пила с Аделью, которая, привыкнув пить, как мужчина, подло радовалась тому, что служанка честной женщины опускается до одного с ней уровня.

Сперва, для того чтобы пить, Жермини нужно было веселье, общество, звон рюмок, шумные разговоры, соленые шутки. Потом она научилась пить одна. Тогда она начала приносить домой под передником заветную бутылочку, прятала ее в каком-нибудь укромном месте на кухне и потом выпивала; она пила одиноко и безнадежно смесь белого вина с водкой и тянула ее до тех пор, пока не обретала то, что было ей нужно: сон.

Ибо Жермини стремилась не к лихорадочному, счастливому возбуждению, не к бессмысленному довольству существованием, не к чуткой, полной сновидений дреме легкого опьянения; нет, она искала и жаждала черного счастья глубокого сна, сна беспробудного и беспамятного, свинцового сна, который сбивал ее с ног, как сбивает быка удар обуха… В винных смесях она находила сон, который мгновенно валил ее, так что она засыпала, уткнувшись лицом в клеенку кухонного стола.

Это полное забытье, подобное ночи среди бела дня, приносило Жермини отдых и освобождение от жизни, которую она не в силах была ни вести, ни прекратить. Просыпаясь, она чувствовала только одно: бесконечную потребность в небытии. Часы, когда она жила, полностью владея собой, видя себя со стороны, заглядывая в свою совесть, понимая свой позор, были так чудовищно страшны! Ей казалось, что уж лучше их умертвить. Забвение ей приносил один только сон, отравленный сон пьянства, которое умеет баюкать не хуже, чем сама смерть.

В стакане водки, который она принуждала себя проглотить и который опоражнивала как одержимая, исчезали, тонули все ее страдания, вся боль, все ее ужасное настоящее. Через полчаса мозг перестанет работать, жизнь – существовать, Жермини уже не будет собой и даже время – и то остановится. «Я топлю в вине свои беды», – ответила она женщине, сказавшей ей, что она погубит здоровье. А так как похмелье, следовавшее за опьянением, несло ей еще более мучительное сознание падения, вызывало еще более острое отчаяние, более острую ненависть к своим проступкам и несчастьям, она начала искать спиртные напитки покрепче, водку – поядовитей, пила даже чистый абсент, только бы впасть в глубокую летаргию, добиться полной бесчувственности.

Кончилось тем, что половину дня она пребывала в забытьи, из которого выходила сонная, отупевшая, ничего не соображающая. Руки ее работали только по привычке, жесты были похожи на жесты сомнамбулы, тело и душа находились в том состоянии, в каком они бывают ранним утром, когда мысль, воля, воспоминания все еще не могут сбросить с себя смутного оцепенения дремы.

XXXIV

Прошло полчаса после этой страшной встречи, когда, доведенная до грани преступления, Жермини жаждала изуродовать соперницу купоросом и как бы уже ее изуродовала. Возвращаясь домой, на улицу Лаваль, она по дороге купила у бакалейщика бутылку водки.

Последние две недели она была полной хозяйкой в квартире и могла пить и напиваться, сколько ей хотелось. Мадемуазель де Варандейль, как правило, никуда не уезжавшая, тут, вопреки всем обыкновениям, отправилась на полтора месяца в провинцию к своей старинной приятельнице. Она не взяла с собой Жермини, боясь подать дурной пример и вызвать зависть в других слугах, не привыкших к такому мягкому и заботливому обращению.

Жермини вошла в спальню к мадемуазель, сбросила на пол шляпу и шаль и тут же присосалась к горлышку бутылки; она жадно тянула водку, пока комната не завертелась у нее перед глазами и все, что произошло в этот день, не исчезло из памяти. Тогда, шатаясь, еле держась на ногах, она попыталась взгромоздиться на кровать хозяйки, но хмель толкнул ее на ночной столик. Она упала и мгновенно захрапела. При падении Жермини так сильно ударилась, что ночью у нее сделался выкидыш и началось страшное, грозившее гибелью кровотечение. Она хотела подняться, подойти к окну, позвать на помощь, пыталась встать на ноги, но не смогла. Она чувствовала, что мягко и бесшумно скользит, катится, погружается в бездну смерти. Последним напряжением воли она заставила себя подползти к входной двери, но у нее не хватило сил дотянуться до замка или крикнуть. Она, конечно, погибла бы, если бы утром Адель, проходя мимо, не встревожилась, услышав какой-то стон, не позвала слесаря, который открыл дверь, и акушерку, которая спасла умирающую.

Когда через месяц вернулась мадемуазель, Жермини уже встала с постели, но была так слаба, что ей ежеминутно приходилось садиться, и до того бледна, точно в жилах у нее текла вода. Она сказала, что чуть не умерла от потери крови, и мадемуазель ничего не заподозрила.

XXXV

Жермини встретила мадемуазель растроганными ласками и горючими слезами. Она была нежна, как больной ребенок: та же томная кротость, тот же умоляющий взгляд, та же робкая, пугливая печать страдания. Ее бледные руки с голубыми венами все время тянулись к мадемуазель. Она подходила к ней с благоговейным и боязливым смирением. Чаще всего она усаживалась на низенькой скамеечке напротив своей госпожи и смотрела на нее снизу вверх по-собачьи преданным взглядом, потом внезапно вскакивала, целовала край платья мадемуазель де Варандейль, снова садилась и через минуту снова вскакивала.

В этих ласках и поцелуях была и мука, и мольба о прощении. Смерть, которая явилась Жермини в образе существа, чьи шаги неотвратимо приближались к ней, дни болезни, когда, одиноко лежа в постели и перебирая свою жизнь, она воскрешала прошлое, стыд при мысли о том, что она скрыла от мадемуазель, страх перед божьим судом, рожденный былым благочестием, терзания и ужасы, не дающие покоя страдальцу в час агонии, – все это превратило ее совесть в кровоточащую рану, и угрызения, которые она так и не смогла убить в себе, теперь обрели новую силу и громко кричали в ней, ослабевшей, смятенной, почти оторвавшейся от жизни и не верящей в то, что снова к ней прирастет.

Жермини не принадлежала к счастливым женщинам, которые, совершив грех, тут же забывают о нем, никогда не возвращаются горестной мыслью к содеянному. Она не была похожа на Адель, не принадлежала к тем грубо организованным материальным натурам, которым доступны одни только животные страсти. Совесть Жермини не умела уйти от страданий, замкнуться в непроницаемой тупости и бесчувственности, в которой так часто прозябают простодушные грешницы. Болезненная чувствительность, какая-то возбудимость мозга, склонность непрерывно тревожиться, думать, волноваться, ощущать горечь, быть недовольной собой, моральная требовательность, возраставшая после каждого проступка, душевная тонкость, избирательность, уязвимость – все эти свойства, соединившись, с каждым днем все безжалостней пытали Жермини и все глубже погружали ее в отчаянье по таким поводам, которые у большинства ей подобных никогда бы не вызвали столь длительных мук.

Жермини сдавалась порывам страсти, но, сдавшись, сразу начинала себя презирать. Даже в минуты наслаждения она не могла забыться, убежать от этого презрения. Перед ее глазами внезапно возникал образ мадемуазель, ее строгое и в то же время исполненное материнской нежности лицо. Все ниже падая, все больше утрачивая порядочность, Жермини тем не менее не теряла стыда. Порок, завладев ею, не уничтожил в ней гадливости и ужаса, привычка не принесла с собой отупения. Запятнанная совесть восставала против пятен, не мирилась с позором, терзалась раскаяньем, не позволяла хотя бы на секунду полностью упиться низменными удовольствиями, безоговорочно принять свое падение.

Поэтому, когда мадемуазель, не думая о том, что Жермини – всего-навсего служанка, склонялась к ней с грубоватой лаской в голосе и движениях, словно принимая ее к себе в сердце, та внезапно заливалась краской и, охваченная трепещущей застенчивостью, теряла дар речи, впадая в какой-то идиотизм от гнетущего сознания своей недостойности. Под любым предлогом она старалась уклониться, спрятаться от этой, так постыдно обманутой, любви, которая, обволакивая ее, будила и поднимала со дна души угрызения совести.

XXXVI

Удивительнее всего было то, что эта порочная и трагическая жизнь, изувеченная и низменная, оставалась тайной для мадемуазель де Варандейль. Ничем себя не выдавая, ни о чем не проговариваясь, следя за каждым взглядом, за каждым жестом, Жермини замуровала в себе горькую правду своего существования.

Однако мадемуазель порою смутно ощущала, что ее служанка не все ей рассказывает, о чем-то умалчивает, хранит какой-то секрет. Иногда в ней рождалось сомнение, недоверие, смутное беспокойство, ощущение, что еще минута – и она о чем-то догадается, набредет на след, ведущий вдаль и пропадающий во мгле. То ей чудилось, что в Жермини есть нечто глубоко запрятанное, ледяное, какая-то загадка, тень, то казалось, что выражение ее глаз противоречит словам. Сама того не желая, мадемуазель крепко запомнила любимую поговорку Жермини: «Грех утаенный – грех прощенный». Но особенно она ломала себе голову над тем, что, несмотря на прибавку к жалованью, несмотря на постоянные маленькие подарки, Жермини больше не покупала ни платьев, ни белья и совсем обносилась. Куда она девала деньги? Она как-то призналась хозяйке, что сняла со сберегательной книжки накопленные тысячу восемьсот франков. Мадемуазель размышляла об этом и приходила к выводу, что тайна Жермини, конечно, сводится к денежным затруднениям, – то ли к долгам, сделанным когда-то, чтобы помочь семье, то ли к необходимости все время поддерживать «этого чертова зятя». Жермини ведь так добра и нерасчетлива! Она до сих пор не знает цену деньгам! Мадемуазель была уверена, что дело именно в этом, а так как она успела хорошо познакомиться с неисправимым упрямством служанки, то не задавала никаких вопросов. Когда такое объяснение почему-либо переставало ее удовлетворять, она все приписывала скрытности Жермини, оставшейся в душе недоверчивой крестьянкой, которая ревниво оберегает от посторонних глаз если не всю свою жизнь, то хотя бы ее частицу, как деревенские жители прячут в шерстяном чулке сбереженные су. Или же она убеждала себя, что виною причуд и странного притворства Жермини – ее болезнь, вечное недомогание. Дальше этого любопытство мадемуазель не заходило, и мысль ее прекращала поиски, отличаясь леностью и некоторым эгоизмом – качествами, свойственными мыслям всех стариков, страшащихся проникнуть в суть вещей, в душевные тайны и не желающих слишком много понимать и беспокоиться. Вполне возможно, что эта скрытность вызвана какими-нибудь пустяками, которые не стоят волнений и раздумий, какой-нибудь перебранкой, женской ссорой. Успокоив себя таким образом, мадемуазель переставала ломать голову и тревожиться.

Да и как ей было догадаться о падении Жермини, о ее ужасной тайне? Несчастная могла непереносимо страдать, могла безудержно пьянствовать, но нечеловеческим усилием воли она все скрывала, все хранила в глубине сердца. Невзирая на свою страстную, несдержанную натуру, для которой откровенность была так естественна, Жермини не обронила ни одной фразы, ни одного слова, которые пролили бы хоть немного света, хоть луч на изнанку ее жизни.

Похмелья, унижения, печали, самопожертвование, смерть дочери, измена любовника, терзания ревности – все оставалось в ней немым и безгласным, словно она обеими руками прикрывала свое сердце. Редкие минуты слабости, когда она как бы вступала в единоборство с подступавшим к горлу горем, лихорадочные, безумные ласки, расточаемые хозяйке, внезапные взрывы нежности, которые, казалось, предшествовали признанию, всегда кончались спасительными молчаливыми слезами.

Даже болезнь, которая ослабляет тело и нервы, не смогла вырвать у нее ни слова. Правда, иной раз героическая воля изменяла Жермини. С ней случались истерики, и тогда она кричала, – но только кричала. В молодости она часто разговаривала во сне. Теперь она принудила свои сновидения к безмолвию, сомкнула им уста. Чтобы мадемуазель не догадалась обо всем по ее дыханию, она стала есть лук и чеснок, отбивая их зловонием запах перегара. Даже когда она была пьяна, когда находилась в хмельном оцепенении, стоило прозвучать шагам мадемуазель, как она просыпалась. Она все время была начеку.

Жермини вела два существования. В ней как бы жили две женщины, и, благодаря силе характера, благодаря хитрости, женской дипломатии и хладнокровию, не покидавшему ее даже в минуты опьянения, она смогла разделить эти существования, вести их, ни на секунду не смешивая, не сливать воедино таившихся в ней женщин, смогла остаться для мадемуазель де Варандейль такой же честной и рассудительной, какой была когда-то, приходить с попоек незапятнанной, возвращаться от любовника с видом целомудренной старой девы, негодующей на испорченность других служанок. Ни речь ее, ни манеры не наводили на мысль о той истинной жизни, которую она вела. Ничто в ней не говорило о ее ночах. Едва вступив на циновку, лежавшую у дверей мадемуазель де Варандейль, подходя к своей хозяйке, стоя перед ней, она начинала говорить, двигаться, даже расправлять складки платья так, что никому в голову не пришло бы заподозрить ее в близости с мужчиной. Она обо всем рассуждала свободно, как женщина, у которой нет поводов для стыда, была строга к провинностям и грехам ближних, словно сама не ведала порока, спокойно, весело, бесстрастно шутила вместе с мадемуазель над любовью; слушая ее, казалось, что она говорит о старинной знакомой, с которой давно рассталась. Для всех, кто видел ее только дома и такой, какая она была с мадемуазель де Варандейль, тридцатипятилетняя Жермини представлялась окутанной атмосферой какой-то особой чистоты, суровой и непререкаемой честности, присущей старым служанкам и некрасивым женщинам.

Тем не менее эта лживая внешность не была следствием лицемерия, извращенной двойственности, грязного расчета: Жермини потому так вела себя с мадемуазель, что любила ее. Она готова была на что угодно, лишь бы скрыть от нее свою душу, свою истинную сущность и уберечь от огорчений. Она обманывала хозяйку только для того, чтобы сохранить ее привязанность и какое-то уважение. В страшной комедии, которую она играла, таилось чистое, почти благоговейное чувство, подобное тому, которое толкает дочь солгать матери, лишь бы не разбить ей сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю