Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
LXV
В день представления братья пообедали в три часа; они пришли в цирк, когда публика уже съезжалась.
– Джанни, помнишь подъезд Зимнего Цирка? – неожиданно спросил Нелло у брата в конце их долгого безмолвного пути.
– Ну и что же?
– Помнишь его в день нашего дебюта? Вокруг цирка было темно и пустынно, у касс – никого, а возле подъезда стояла старая, потрепанная пролетка с кучером, заснувшим на козлах. Помнишь, как, прежде чем войти, мы остановились, посмотрели на все это с грустью и подумали: не везет нам в жизни… Помнишь статуи лошадей у подъезда, их крупы, покрытые снегом, и выступающее из мглы темное здание? В его громадных окнах видны были красные стены, а на их фоне неподвижные шляпы двух контролеров и каска полицейского, прислонившегося к барьеру. А в пустынном вестибюле, кроме служащих, – ни души!
– И что ж из этого?
– А вдруг сегодня в Летнем Цирке нас ждет нечто подобное?
Джанни удивленно взглянул на брата; его поразило, что у Нелло, обычно столь уверенного, зародилось сомнение в их сегодняшнем успехе; он ускорил шаг и, только когда они уже совсем подошли к цирку, ответил:
– Вот, – смотри.
LXVI
В тот вечер – дивный вечер, – когда братьям предстояло исполнить задуманный Джанни трюк, вокруг Летнего Цирка царило оживление, своеобразная уличная лихорадка, сопутствующая зрелищам, где на карту ставится блестящая будущность или жизнь таланта; парижанин спешит сюда в легкомысленной надежде увидеть, как на столичных подмостках будут есть человеческое мясо. Мокрый асфальт взвизгивал под колесами роскошных экипажей, из которых выходили на тротуар нарядные женщины. Продавцы программ, подогретые вином, громогласно возвещали о представлении, а около касс, осаждаемых бесконечными очередями, шныряли прыткие мальчишки – будущие гимнасты, которые тайком упражняются в каменоломнях парижских предместий и являются сюда за последними новостями.
Ровный газовый свет освещал нарядные желтые свежеотпечатанные афиши, на которых громадными буквами значилось:
ДЕБЮТ
БРАТЬЕВ ЗЕМГАННО
Внутри цирк был опоясан широким этрусским фризом, изображавшим упражнения античных гимнастов; первый круг плафона украшали трофеи в виде щитов, пронзенных копьями и увенчанных шлемами, а на втором круге, в медальонах под полуоткрытыми портьерами, были изображены кавалькады нагих амазонок на строптивых конях. Люстры, подвешенные к тонким железным аркам, сияли огнями и, спускаясь в залу, точно в огромную воронку, освещали на фоне красных бархатных скамеек с белыми деревянными спинками толпу мужчин, в которой тонули светлые наряды женщин, – черную толпу с грязновато-розовыми пятнами вместо лиц, толпу менее яркую, чем в любом другом театре. И эта толпа казалась еще более тусклой и мрачной, когда на ее черном фоне выделялся эквилибрист в костюме из серебряных блесток, работавший на вершине сорокафутовой лестницы, девочка-акробатка в легкой юбочке, кружившаяся вокруг трапеции, или наездница, взобравшаяся на спину Геркулеса, который стоял на двух лошадях; наездница грациозно откидывалась назад, как сильфида, и при этом оборки ее белой юбочки колыхались над трико телесного цвета, придававшим ее телу розоватые оттенки старинных саксонских статуэток.
Цирковая публика, ее беспорядочная масса, давка, копошащееся скопление людей и свет, в котором как бы растворяются лица, свет, поглощаемый тканями одежд, – не напоминает ли все это восхитительные литографии Гойи: трибуны, замершие в созерцании боя быков, бесформенные толпы – и расплывчатые и напряженные?
Здесь и ожидание не то, что в других театрах. Оно серьезно и вдумчиво; здесь каждый замыкается в себе больше, чем на иных зрелищах. Над опасными упражнениями Силы и Ловкости, доведенными до покоряющего величия, витает отголосок того волнения, которое некогда обуревало души римлян во время игр в античном цирке; и заранее как-то сжимается сердце, и к затылку подступает особый холодок от смелости, от безрассудства, от смертельной опасности, грозящей телам под куполом, от торжественного ап, приглашающего к встрече в пустом пространстве, от ответного есть, быть может означающего смерть.
Цирк был переполнен. В первом ряду галереи, по сторонам от входа, теснились высокие сухощавые старики с седыми усами и бородками, с короткими волосами, зачесанными за большие хрящеватые уши, – явно отставные кавалерийские офицеры, ныне содержатели учебных манежей. На той же скамье наметанный глаз различал преподавателей гимнастики и артистов; тут же поместился и молодой иностранец в каракулевой шапочке, грузно опиравшийся на трость; перед ним поочередно рассыпались в любезностях все цирковые служащие. А проход, ведущий к конюшням, несмотря на надпись, приглашающую занимать места в зале, был настолько запружен, что это даже препятствовало выезду наездников; здесь известные спортсмены и клубные знаменитости оспаривали друг у друга места на двух скамеечках, где можно было примоститься стоя и где в этот день устроилась Томпкинс; она не была занята в представлении и, казалось, с любопытством ожидала выступления братьев.
Программа началась без какой-либо сенсации, при общем равнодушии публики; и лишь время от времени потешное кувырканье клоунов вызывало милый, ясный смех и прерывистые радостные восклицания детворы.
Предпоследний номер заканчивался среди всеобщего невнимания, усталости, скуки: зрители шаркали ногами, шуршали давно уже прочитанными газетами и вяло аплодировали, словно подавали милостыню.
Но вот с арены ушла последняя лошадь и откланялась наездница; в зале то там, то сям мужчины переходили с места на место; в толпе, по обеим сторонам от входа, завязались оживленные, громкие разговоры, отдельные обрывки которых возвышались над общим гулом.
– Четырнадцать футов – ну, говорю же я вам, – прыжок на четырнадцать футов! Считайте: во-первых, расстояние от трамплина до бочки – шесть футов, затем бочка – три фута, старший брат – пять футов, а то и больше. Итого, младший должен прыгнуть на четырнадцать футов, не так ли?
– Да ведь это невозможно! Человек в силах прыгнуть самое большее на высоту в два своих роста, да и то тут нужен трамплин, изготовленный гениальным мастером.
– Но бывали же необыкновенные прыжки в длину! Помните англичанина, который перепрыгнул в старом Тиволи ров в тридцать футов… Полковник Аморос…
– Ведь прыгали же атлеты в древности на сорок семь футов!
– Да полноте… разве что с шестом!
– Господа, что вы мне толкуете о прыжках в длину!.. Ведь речь-то идет о прыжке в высоту!
– Простите, я читал в одной книге, что клоун Дьюхерст, – знаете, современник Гримальди, – прыгал вверх на двенадцать футов и проскакивал при этом сквозь солдатский барабан.
– Совершенно верно, но это прыжок параболический, и такие прыжки мы видим каждый день… их же прыжок совершенно вертикальный, он как бы в печной трубе.
– Как можешь ты наконец не верить, раз они уже совершали этот прыжок, раз они совершат его сейчас… Об этом пишет «Антракт».
– Такие вещи удаются однажды, в силу счастливой случайности, и больше не повторяются.
– Сударь, – могу вас заверить, – я слышал лично от самого директора, что свой трюк они исполняли уже несколько раз как у себя дома, так и здесь… и никогда не было срывов!
. . . . . . . . . . . . . .
– А откуда они взялись?
– Ну вот! Разве ты их не узнал?.. Они здесь уже несколько лет… только, по заведенному обычаю, они для нового номера переменили имя…
. . . . . . . . . . . . . .
– Четырнадцать футов в высоту, и притом вертикально, – все-таки не верится! Тем более что бочонок, как слышно, узкий, и когда на нем стоит старший брат, младшему не так-то легко проскочить. А малейшее соприкосновение…
– Да разве вы не знаете… здесь деревянная бочка на самом деле всегда холщовая и жесткая у нее только сторона, обращенная к зрителям, то есть та часть, где стоит старший.
– Право, странные вы все… Ведь каждый день делается что-нибудь такое, что до сих пор казалось невозможным… Если бы перед дебютом Леотара…
– Так-то оно так, однако для этого малыша… Да еще, говорят, они к трюку добавляют несколько сальто-мортале, которые делают наверху, оба сразу…
– А знаете, друзья мои, о чем я думаю? Не хотел бы я быть сейчас на их месте! А, вот и они!
И это а, вот и они докатилось до самых краев цирка, как глухой, но могучий голос, в котором слился шепот множества губ, приоткрывшихся в блаженном удивлении.
Появился Джанни, сопровождаемый братом, а служители тем временем начали устанавливать под гул залы помост, кончавшийся трамплином; один конец помоста уходил в проход, а другой выступал на арену шагов на двадцать. Джанни, заложив руки за спину, с серьезным и заботливым видом наблюдал, как устанавливают и пригоняют одну к другой деревянные части, и ударял ногою по доскам, чтобы проверить их прочность, иногда он обращался к брату с краткими ободряющими словами и время от времени окидывал амфитеатр спокойным, доверчивым взглядом. Нелло следовал за ним по пятам в явном волнении; это выражалось в каком-то замешательстве, в каких-то зябких жестах, как бывает при физическом или душевном недомогании.
Впрочем, Нелло был очарователен. В этот вечер он был одет в трико, как бы покрытое рыбьей чешуей и отражавшее малейшее движение мускулов игрою струящихся, как ртуть, перламутровых переливов. Направив бинокли на это переливающееся, блестящее тело, публика любовалась его стройным, слегка женственным сложением, скрывавшим под округлостью рук незаметные мускулы и внутреннюю, не ощутимую для глаз силу.
Трамплин приготовили. Любопытство залы было возбуждено, восстанавливалась тишина. Теперь водружали четыре подпорки, возвышавшиеся на шесть футов над трамплином, – четыре железных стержня, изогнутых в виде буквы S, которые расходились в разные стороны у основания и сближались наверху, где их объединял гладкий обруч с выступающими краями. По мере приближения решающей минуты Джанни становился все серьезнее и сосредоточеннее; он продолжал наблюдать за приготовлениями, положив гибкую руку на плечо Нелло. Неожиданно кто-то вызвал его в проход. Тут Нелло, стоявший в бездействии посреди цирка, вдруг смутился от направленного на него всеобщего внимания, – как смущался, бывало, когда ребенком стал впервые появляться в цирке Бескапе, – и ушел с арены на поиски брата.
Тогда, среди охватившего всех безмолвного оцепенения, на обруч, венчавший четыре подпорки, был установлен белый бочонок, и тут же раздался взрыв оглушительно резкой музыки, которою оркестры цирков подхлестывают энергию мускулов, воодушевляют на героические головоломные трюки.
Джанни направился было к трамплину, чтобы окинуть последним взглядом конструкцию и проверить правильность установки бочонка, но при звуках увертюры он поспешил вернуться в проход. Музыка неожиданно оборвалась, и среди полнейшей тишины, – казалось, зрители перестали даже дышать – послышались мощные шаги гимнаста по пружинящим доскам, и почти в тот же миг он появился на ободке бочки и стал там в совершеннейшем равновесии.
Но, в то время как, приветствуя успех гимнаста, вновь грянула музыка и раздался гром аплодисментов, выпадающий в цирке лишь на долю трюков, – публика в недоумении заметила, что Джанни нагнулся, удивленно смотрит на бочонок и откинутой назад рукой словно хочет остановить разбег брата, который уже мелькнул в предшествующей взлету позе: руки его, точно крылья, были подняты вверх, а кисти свободно спадали. Но музыка опять резко оборвалась, вызвав внезапной паузой стеснение в сердцах, а Нелло уже дал брату последний сигнал с трамплина, и Джанни, выпрямившись, через плечо бросил брату нерешительное, тревожное, отчаянное «ап», прозвучавшее как: «бог милостив!» – как восклицание, которое вырывается у человека в крайние минуты, когда нужно немедленно принять Какое-либо решение и уже нет времени обдумать, измерить грозящую опасность.
Нелло молнией пронесся по трамплину, бесшумно касаясь гулкого настила; на груди у него мелькало что-то блестящее, похожее на амулет и, по-видимому, выбившееся из-под трико. Он четко ударил обеими ногами о край упругих досок и взвился – можно сказать, подброшенный и поддерживаемый в воздухе напряжением всех лиц, обращенных вверх, к бочонку.
Но что случилось в это жгучее мгновенье, когда толпа искала глазами, уже почти видела юного гимнаста на плечах брата? Джанни потерял равновесие и полетел вниз, а Нелло, упав с бочки и сильно ударившись о край трамплина, покатился на пол, привстал – и снова упал.
По зале пронесся сдавленный вопль; Джанни, по-отечески взяв брата на руки, уносил его с арены. А глаза Нелло выражали ту мучительную тревогу, какая бывает у раненых, только что вынесенных с поля сражения, когда они взглядом вопрошают все окружающее: что с ними, не смертельна ли их рана?
LXVII
За общим подавленным криком, за трепетным смятением сердец последовало зловещее оцепенение, и в переполненной зрительной зале наступила тишина, та, по выражению одного простолюдина, жуткая тишина, что нависает при больших скоплениях народа вслед за разразившейся катастрофой; и сквозь эту тишину то там, то сям раздавался плач девочек, которых матери прижимали к себе.
Все неподвижно сидели на местах, словно несчастный случай не положил конец представлению; все ощущали неодолимую потребность еще раз увидеть сорвавшегося гимнаста, увидеть хотя бы на минуту, что он стоит, поддерживаемый под руки, на собственных ногах, и тем самым убедиться, что он разбился не насмерть.
Униформисты, точно солдаты, получившие приказ не сходить с места, сплошной стеной загораживали проход за кулисы, упираясь руками в барьер и опустив головы, так что на их лицах ничего нельзя было прочесть. А посреди арены еще возвышались покинутые, неубранные снаряд и аксессуары последнего номера; музыканты, затаив дыхание, еще держали в руках инструменты; и внезапное прекращение оживленной, шумной жизни представления, зрелища смелой игры Силы, придавало всем этим застывшим лицам нечто трагически странное.
Время шло, а о юноше все не было никаких вестей.
Наконец один из униформистов отделился от группы, и у всех вырвался вздох облегчения. Он выступил на арену шагов на десять и, трижды поклонившись с серьезным видом, проговорил:
– Дирекция спрашивает: нет ли среди публики врача?
Соседи обменивались недоумевающими взглядами, поджимали губы и безнадежно качали головой, а сквозь толпу, между скамейками, уже пробирался молодой еще человек – длинноволосый, с задумчивыми черными глазами, и взоры всех провожали его на арену с каким-то жестоким любопытством.
Публика продолжала сидеть на местах, не решаясь уйти, ждала и, по-видимому, собиралась ждать еще неопределенно долгое время.
Служащие начали разбирать трамплин, взволнованно жестикулируя и перешептываясь; другие стали гасить свет, а так как мрак, спускавшийся в уже полутемную залу, все же не разгонял публику, – билетерши принялись вытаскивать из-под ног зрительниц скамеечки и слегка подталкивать людей к дверям, но толпа все медлила, и головы всё оборачивались назад, к тому месту, откуда унесли Нелло. И над безмолвно расходящейся толпой поднимался неясный шепот, расплывчатый гул, смутный рокот, в котором можно было расслышать слова:
– У младшего сломаны обе ноги.
LXVIII
Доктор стал на колено и склонился над Нелло, лежавшим на предохранительном матраце батуда – на том матраце, куда прыгает вся труппа во время вольтижировки, которой обычно завершается представление.
Вокруг пострадавшего толпились артисты и служащие цирка; взглянув на его бледное лицо, они отходили и по углам шепотом обменивались замечаниями о публике, не желающей расходиться, о заболевшем некстати цирковом враче и о том, что вместо холщового бочонка, который предназначался для трюка, на арене каким-то образом появился бочонок деревянный; и все это прерывалось восклицаниями:
– Странно!.. Непонятно!.. Непостижимо!..
Доктор долго ощупывал ноги Нелло, потом, выпустив, из рук ногу, ступня которой, в разорванном трико, была перекошена и безжизненно болталась, поднял голову и обратился к стоявшему тут же директору:
– Да, сломаны обе ноги… А в правой, кроме перелома малой берцовой кости, имеется еще и осложненный перелом у ступни. Я сейчас дам записку в лечебницу. Кости вправлю я сам… ведь ноги – это его хлеб.
– Это мой… настоящий брат, я очень люблю его, и я заплачу вам, сударь, как богач… со временем… – обратился к нему Джанни, стоявший на коленях по другую сторону матраца.
Доктор посмотрел на Джанни большими ласковыми, грустными глазами, как бы медленно проникавшими в глубь вещей и живых существ, и, видя сдержанную муку и глубокое отчаяние этого человека, одетого в блестки и мишуру, он спросил:
– Где вы живете?
– О, очень далеко, сударь!
– Но где, я вас спрашиваю? – почти грубо повторил доктор. – Хорошо, – продолжал он, когда Джанни дал ему адрес, – вечером я еще должен навестить больного в конце предместья Сент-Оноре. Я буду у вас около полуночи. Запаситесь лубками, гипсом, бинтами. Любой аптекарь скажет вам, что именно требуется… Тут где-нибудь должны быть носилки… они ведь входят в число здешних аксессуаров, – тогда больной будет меньше страдать при переноске.
Доктор помог водрузить молодого клоуна на носилки, со всевозможными предосторожностями поддерживал его переломанную в двух местах ногу и, уложив ее поудобнее, сказал Нелло:
– Дитя, потерпите еще часа два, и я к вашим услугам.
Обрадованный Джанни в порыве признательности наклонился к руке доктора, чтобы поцеловать ее.
LXIX
Ночью во время долгого пути от цирка до Терн, между прохожими, которые оборачивались им вслед, Джанни шел около брата с тем безжизненным, окаменелым выражением лица, какое можно наблюдать на улицах Парижа у тех, кто сопровождает в больницу носилки с умирающим.
Нелло внесли в его комнатку, и доктор приехал как раз в тот момент, когда Джанни с помощью двух цирковых служителей только что уложил брата в постель.
Вправка была страшно мучительной. Пришлось вытягивать ногу, так как в месте перелома кости слегка зашли одна за другую. Джанни вынужден был разбудить соседа, и они принялись тянуть ногу вдвоем.
Страдания Нелло выражались только судорожным подергиванием лица, и во время самых неимоверных мучений он ласковым подбадривающим взглядом как бы говорил брату – очень бледному, – чтобы тот не боялся причинить ему боль.
Но едва только обломки берцовой кости были наконец вправлены, лубки наложены и началось бинтование, суровый и закаленный Джанни, державший себя до того времени в руках, вдруг лишился чувств, – как те военные, которые видели не одно поле сражения и все же падают в обморок при виде крови, потерянной женой во время родов.
LXX
Когда перевязка была окончена и доктор ушел, когда над кроватью было подвешено ведро, из которого на ноги больного капала холодная вода, когда боль немного затихла, – первым его словом было:
– Скажи, Джанни, сколько времени это продлится?
– Да он не сказал… не знаю… Постой… Кажется, когда в Мидльсборо – помнишь? – большой Адамс сломал себе ногу… он провозился с нею месяца полтора…
– Целых полтора месяца!
– Но ведь не собираешься ты завтра же…
– Пить хочется… дай попить…
У Нелло поднялся жар, от которого горело все тело, а за острой болью от переломов последовали и другие боли, подчас столь же невыносимые; начались судороги, вздрагивания, причинявшие такие муки, словно это были повторные переломы; даже когда ступня больного просто неподвижно лежала пяткой на подушке, ему через некоторое время начинало казаться, будто какой-то острый предмет вонзается ему в нервы; мучителен был и холод в ногах, невыносимый холод от беспрерывно капающей воды. И лихорадка эта, и боли, особенно усиливавшиеся по вечерам, целую неделю не давали Нелло уснуть.
LXXI
Эти беспокойные ночи вызывали такую усталость, что больной иногда засыпал на несколько часов днем.
Джанни заботливо охранял сон брата, но вскоре от тягостной неподвижности ног, не участвующих в беспокойных движениях всего тела, у спящего начинали вырываться невольные жалобы, которых не слышно было в бессонные ночи; лицо его начинало подергиваться, и Джанни казалось, что с кровати, окруженной скорбным покоем, доносятся немые упреки; тогда Джанни вставал со стула, тихонько брал шляпу и выходил на цыпочках, попросив скотницу из соседнего коровника немного посидеть возле брата.
Джанни шел куда глаза глядят и в конце концов неизменно оказывался в Булонском лесу, неподалеку от их дома, – в лесу, с главных аллей которого его гнала веселая толпа сегодняшних счастливцев, – и углублялся в одну из уединенных просек.
Здесь, возбужденный ходьбою, он вслух высказывал свои горестные мысли; у него вырывались невнятные прерывистые восклицания, в которых хочет излиться из сердца великая, глубокая скорбь одиноких.
– Какая глупость!.. Плохо ли нам жилось… зачем было желать лучшего?.. Что за надобность, скажите на милость, была в том, чтобы говорили, что мы совершили прыжок, который не могли совершить другие? Вот горе! И что это ему дало? Все я… ведь у него нет моего проклятого тщеславия – нет ни капли! И когда мальчуган упирался – я заставлял его, я говорил: прыгай! И он прыгал, невзирая ни на что… прыгал потому, что бросился бы и в реку, если бы я велел ему… Ах, если бы можно было вернуться к временам Маренготты… Как бы я сказал ему: давай проживем всю нашу собачью жизнь балаганными скоморохами… так и протянем до самого конца… Это я… да, один я… виноват в этом несчастье.
И, подолгу раздумывая о цветущей юности брата, чуждого тщеславия, о его беспечности и лени, о склонности к легкой безмятежной жизни, он убеждался в том, насколько его собственный пример, его жажда известности, его упрямое нежелание жениться противоречили, мешали, противодействовали жизни брата, всецело принесенной в жертву его жизни, – и у него наконец вырвались горькие, полные раскаяния слова:
– Вдобавок, ведь ясно как день… вся тяжесть трюка ложилась на него… Чем я-то рисковал? А он… на пять футов выше… пять футов в высоту… и как не пришло в мою злополучную голову, что он может разбиться насмерть. Да, хорош я, нечего сказать… Я играл в этом деле роль барина и просто заложил ручки в карманы. Какое преступление!.. Всему виною я!
Расхаживая быстрыми шагами, он в бессильной злобе стегал тростью высокую траву по краям аллеи, и вид поникших сломанных стеблей немного облегчал его страдания.