355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 7)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)

X

Эта счастливая и неудовлетворенная любовь вызвала во всем существе Жермини удивительные физиологические перемены. Как будто страсть, овладевшая ею, обновила и переродила весь ее вялый организм. Ей уже больше не казалось, что она по капле черпает жизнь из скудного источника: в ее жилы влилась горячая кровь, тело наполнилось неиссякаемой энергией. Она чувствовала себя здоровой и бодрой; радость существования порою била крыльями в ее груди, точно птица на солнце.

Жермини стала теперь поразительно деятельной. Болезненное нервное возбуждение, которое поддерживало ее прежде, сменилось полнокровной жаждой движения, шумным, переливающимся через край неугомонным весельем. Исчезли былая слабость, угнетенность, прострация, сонливость, томная лень. Она уже не ощущала по утрам, что ее руки и ноги налиты свинцом и еле шевелятся, – напротив, она просыпалась легко, с ясной головой, открытая всем удовольствиям предстоящего дня. Она быстро и резво одевалась; пальцы сами собой скользили по одежде, и Жермини не переставала удивляться тому, что чувствует себя такой живой и подвижной в те самые часы, которые раньше несли ей только бессилие и дурноту. Весь день потом она ощущала то же телесное здоровье, ту же потребность двигаться. Ей непрерывно хотелось ходить, бегать, что-то делать, тратить себя. Прожитая жизнь порою просто не существовала для нее. Чувства, испытанные когда-то, стали далекими, как сон, и отступили в глубину памяти. Прошлое вспоминалось так смутно, словно она прошла через него в забытьи, бессознательно, как сомнамбула. Впервые она поняла, познала острое и сладостное, мучительное и божественное ощущение играющих сил жизни во всей их полноте, естественности и мощи.

Из-за любого пустяка она готова была взбежать и спуститься по лестнице. Стоило мадемуазель сказать слово, как Жермини уже мчалась вниз с шестого этажа. Когда она сидела, ноги ее пританцовывали на паркете. Она чистила, наводила лоск, расставляла, выколачивала, вытряхивала, мыла, не давая себе ни минуты передышки, все время что-то делая, шумно входя и выходя, целиком заполняя собой маленькую квартирку. «Господи боже мой! – говорила мадемуазель, оглушенная, словно в комнате резвился ребенок. – Какая ты непоседа, Жермини! Хватит тебе!»

Однажды, зайдя на кухню, мадемуазель увидела, что в тазу стоит ящик из-под сигар, наполненный землей.

– Это еще что такое? – спросила она у Жермини.

– Дерн… Я посадила цветы… может, вырастут… – ответила служанка.

– Значит, теперь ты увлекаешься цветами? Ну что ж, тебе остается только обзавестись канарейкой.

XI

Прошло несколько месяцев, – и жизнь Жермини уже целиком принадлежала владелице молочной. Служба у мадемуазель была необременительна и оставляла много свободного времени. Обед обычно состоял из мерлана или котлетки. Мадемуазель могла бы не отпускать Жермини по вечерам, чтобы не оставаться в одиночестве, но она предпочитала выпроводить ее, отправить погулять, подышать свежим воздухом, развлечься. Она лишь просила служанку вернуться к десяти вечера и помочь ей улечься в постель, но, если Жермини запаздывала, мадемуазель преспокойно раздевалась и ложилась спать без ее помощи. Все свободные от домашней работы часы Жермини проводила в молочной, – можно сказать, жила там. Она шла туда рано утром, когда ставни в лавке еще были закрыты, – обычно она сама их и отворяла, – пила кофе с молоком, приходила домой только к девяти часам, чтобы подать мадемуазель чашку шоколада, и в промежутке между завтраком и обедом ухитрялась под разными предлогами еще несколько раз забежать в молочную, подолгу простаивая и болтая в задней комнатушке. «Какая ты трещотка!» – ворчала мадемуазель, но глаза у нее при этом смеялись.

В половине шестого, убрав после обеда со стола, Жермини стремглав сбегала с лестницы, до десяти безвыходно сидела в молочной, потом одним махом взлетала на шестой этаж и в пять минут успевала раздеть и уложить мадемуазель, которая не возражала, но все же немного удивлялась тому, что Жермини так спешит поскорее лечь спать: она помнила время, когда та упрямо дремала то в одном, то в другом кресле и ни за что не соглашалась подняться к себе в комнату. Погашенная свеча еще чадила на ночном столике мадемуазель, а Жермини уже была в молочной. Она уходила оттуда в двенадцать, а то и в час ночи, нередко лишь после того, как полицейский, заметив свет, стучал в ставню и приказывал закрыть на ночь заведение.

Чтобы иметь право все время проводить в молочной, чтобы занять там прочное положение, чтобы всегда видеть любимого человека, не спускать с него глаз, оберегать его, непрерывно соприкасаться с ним, Жермини добровольно стала служанкой Жюпийонов. Она подметала полы, готовила обед для хозяйки и похлебку для собак, обслуживала ее сына: убирала постель, чистила костюм, наводила лоск на башмаки, счастливая, гордая и взволнованная тем, что касается его вещей, дотрагивается до простыни, где лежало его тело, готовая целовать грязь, приставшую к его башмакам.

Она управлялась со всеми делами, торговала, обслуживала клиентов. Г-жа Жюпийон все взвалила на ее плечи. Жермини трудилась в поте лица, а толстуха величественно бездельничала, как настоящая рантьерша; утонув в кресле, поставленном поперек тротуара, и дыша уличной прохладой, она непрерывно трогала и перебирала в кармане платья под передником драгоценную выручку – ту выручку, которая так мила сердцу парижских торговцев, что какой-нибудь ушедший на покой лавочник в первое время чувствует себя обездоленным, не слыша привычного шуршания бумажек, привычного позвякивания серебра.

XII

Когда наступила весна, Жермини почти каждый вечер говорила Жюпийону: «Не пойти ли нам в поле?»

Жюпийон надевал фланелевую рубашку в красную и черную клетку, нахлобучивал кепи из черного бархата и вместе с Жермини отправлялся в так называемое «поле».

Они поднимались по шоссе Клиньянкур и, подхваченные потоком жителей предместья, толпами спешивших хоть немного подышать свежим воздухом, шли по направлению к огромному полотнищу неба, вздымавшемуся прямо над мостовыми, над вершиной холма, между двумя рядами домов, и ничем не заслоненному, если его не загораживал остановившийся омнибус. Зной спадал, солнце освещало только крыши и трубы домов. От неба, которым, казалось, заканчивалась улица, веяло простором и свободой, словно из ворот, открытых в луга.

В Шато-Руж появлялись наконец первые деревья, первая листва. Потом, на улице Шато, открывался во всей своей сверкающей прелести горизонт. Вдали дремали поля, неясные и искрящиеся в золотой предвечерней дымке. Все словно плавало в солнечной пыли, которая на закате окрашивает зелень в темные тона, а дома – в розоватые.

Они спускались под гору, двигаясь по тротуару, разграфленному детьми на квадратики классов, вдоль длинных оград, из-за которых порою выглядывали ветви, вдоль домов, окруженных садами. Слева высились верхушки деревьев, залитых светом, шелестела масса листвы, пронизанной заходящим солнцем, которое прорезало огненными полосами решетчатые ограды. За садами начинались дощатые заборы, участки земли, предназначенные к продаже, недостроенные здания на еще не проложенных улицах, здания, чьи каменные остовы, казалось, выжидающе застыли в пустоте, стены, под которыми валялись бутылки с отбитыми горлышками, высокие и унылые, выбеленные известкой дома, где на окнах висели клетки и сушилось белье, а каждый этаж был украшен водосточной трубой в форме буквы «у», огромные дворы, похожие на птичьи фермы, холмики, начисто объеденные козами.

Порою они останавливались, чтобы вдохнуть запах цветов – аромат чахлой сирени, выросшей на крошечном дворике. Жермини на ходу срывала листик и шла, покусывая его.

Над их головами весело и беспечно вились, кружились ласточки. Птицы перекликались друг с другом, клетки отвечали небу. Все пело вокруг Жермини, и она счастливым взглядом окидывала женщин с обнаженными руками, высунувшихся из окон, мужчин, работающих в садиках, матерей, сидящих на порогах и нянчащих детвору.

Кончался спуск, кончался и тротуар. Улица сменялась широкой меловой дорогой, белой, пыльной, замощенной какими-то обломками, кусками штукатурки, известковым и кирпичным мусором, перерытой, перерезанной глубокими, сверкающими по краям колеями: их оставляли ободья больших колес, телеги, груженные камнями. Тут начиналось то, что всегда начинается за чертой Парижа, росло то, что всегда растет там, где ничего не растет, – один из тех пустынных пейзажей, которые существуют вокруг больших городов, первая зона пригорода intra muros [19]19
  intra muros– Внутри стен (лат.).


[Закрыть]
, где природа жалка, почва истощена, земля усеяна устричными раковинами. Без конца тянулись наполовину огороженные участки, уставленные тележками и телегами, чьи оглобли рисовались на фоне неба, большие дворы, где дробили камень, фабричные корпуса в лесах, строящиеся домишки рабочих, еще сквозные, отмеченные флажками каменщиков, бело-серые песчаные пустыри, огороды, обнесенные туго натянутыми веревками и раскинувшиеся у водомоин, к которым спускались каменистые откосы дорожной насыпи.

Вскоре последний фонарь на зеленом столбе оставался позади. Из города и в город по-прежнему текла толпа гуляющих. Дорога жила шумной жизнью и развлекала глаз. Навстречу Жермини шли женщины, несущие тросточки мужей, уличные девицы в шелках под руку со своими братьями в рабочих блузах, старухи в праздничных платьях, которые, скрестив руки на груди, прогуливались после трудового дня. Рабочие везли младенцев в колясочках, мальчишки с удочками возвращались с рыбной ловли в Сент-Уэне, многие тащили ветки цветущей акации, привязанные к концам палок.

Порой проходила беременная женщина, ведущая за руку маленького ребенка, и на стену ложилась тень ее огромного живота.

Все шли неспешно, спокойно, нарочно замедляя шаг, весело покачиваясь на ходу, разомлевшие и счастливые. Никто не торопился, и на ровной линии горизонта, по временам прорезаемой белым дымком проходящего поезда, группы гуляющих казались неподвижными черными точками.

За Монмартром местность была иссечена глубокими выемками, огромными четырехугольными ямами, в которых вились и скрещивались утоптанные сероватые тропинки. Трава там была смятая, пожелтевшая и бархатистая в огненных лучах солнца, заходящего где-то вдалеке, в просвете между домами. Жермини любила смотреть, как работают там чесальщицы шерсти, как пасутся на выбитой земле лошади с живодерни, как гоняют шары солдаты в красных штанах, как ловят детишки обруч серсо, совсем черный на светлом небе. Потом дорога сворачивала к железнодорожному мосту; но, чтобы добраться до него, нужно было пройти через поселок клиньянкурских каменщиков и тряпичников, пользовавшийся дурной славой. Жермини и Жюпийон старались как можно быстрей миновать эти сбитые из краденых досок постройки, откуда словно сочились притаившиеся там гнусности. Жермини боялась этих домишек: полулачуг, полуземлянок, – чувствуя, что в них ютятся все преступления – исчадия ночи.

Возле крепостного вала она облегченно вздыхала. Они с Жюпийоном взапуски бежали к откосу и усаживались на землю, где уже теснились многолюдные семьи; были там и рабочие, валявшиеся ничком, и мелкие рантье, разглядывавшие в подзорные трубы пейзаж, и рожденные нищетой философы с вяло опущенными руками, сгорбленные, в лоснящихся от грязи лохмотьях и в черных шляпах, таких же порыжелых от времени, как и бороды этих людей. Воздух оглашали звуки шарманки. Внизу, на дне ямы, горожане играли в уголки. Прямо перед Жермини двигалась пестрая толпа, мелькали белые блузы, синие переднички бегающих детей, видны были вертящиеся карусели, кафе, винные и фруктовые лавчонки, тиры, кондитерские, полускрытые густой зеленью, над которой развевались трехцветные флаги. Ряды деревьев, окутанных тонкой голубоватой дымкой, отмечали уходящую вдаль дорогу. Направо от Жермини высилось аббатство Сен-Дени с его огромной базиликой, налево, над туманной линией зданий, диск солнца, заходящего за Сент-Уэном, горел вишневым огнем и чертил зыбкие алые колонны, которые как бы поддерживали жемчужно-серый небосвод. Время от времени на фоне этого сверкания пролетал воздушный шарик, выпущенный играющим ребенком.

Они спускались, проходили через ворота, шли мимо лавок, где торговали лотарингскими сосисками, мимо лотков с вафлями, мимо летних кабачков, мимо только что выстроенных беседок, еще не увитых зеленью и пахнувших свежим деревом, где взрослые и дети ели жареный картофель, ракушек и креветок, – и наконец оказывались в поле, среди настоящей зеленой травы. У обочины притулилась ручная тележка с пряниками и мятными лепешками, на меже стоял столик, за которым какая-то женщина торговала лакричной водой. Странное поле, где все было смешано: чад жарящейся картошки – с влажными вечерними ароматами, стук шаров – с тишиной засыпающего неба, зловоние отбросов – с запахом зреющих злаков, пригород – с идиллией, ярмарка – с природой! Но Жермини наслаждалась всем этим и тащила Жюпийона дальше; она шла по обочине дороги, стараясь задевать на ходу колосья, чтобы ощутить сквозь чулки их щекочущую прохладу.

На обратном пути Жермини всякий раз просила Жюпийона снова взобраться на откос. К тому времени солнца уже не было видно за линией горизонта. Небо внизу было серым, в середине – розовым, вверху – голубоватым. Даль подергивалась туманом, зелень окрашивалась в темные, расплывчатые тона, цинковые крыши кабачков блестели, словно облитые лунным светом, огоньки начинали прорезать мглу, группы людей сливались в смутные пятна, белые платья казались голубыми. Все очертания постепенно бледнели, смазывались, растворялись в угасающем тусклом дневном свете; чем гуще становилась тьма, тем громче верещали трещотки, тем больше шумела толпа, возбужденная приходом ночи, охмелевшая от выпитого вина. Вечерний ветерок колыхал на откосе стебли высоких трав. Жермини решалась наконец вернуться домой. Она шла, остро ощущая наступление ночи, вглядываясь в темные дома, в неясные, словно стертые контуры предметов, утомленная непривычной для ее ног неровной дорогой, довольная тем, что она утомлена, медлительна, устала, обессилена и все-таки полна сил.

При виде первых зажженных фонарей улицы Шато она чувствовала, что у нее подгибаются ноги, – так ей хотелось спать.

XIII

Госпожа Жюпийон при встречах с Жермини расцветала от удовольствия: поцелуи ее были полны жара, речи – сладости, взгляды – томной ласки. Казалось, доброта толстухи изливается на служанку потоками сердечного доверия и воистину материнской нежности. Она посвящала Жермини в торговые расчеты, в женские тайны, в самые интимные стороны своей жизни. Можно было подумать, что она смотрит на Жермини как на родственницу, которой известны все семейные дела. Если речь шла о будущем, то подразумевалось, что Жермини неотделима от семейства Жюпийонов, что она входит в него. Нередко г-жа Жюпийон вдруг начинала многозначительно и понимающе улыбаться, и эти улыбки говорили, что она все видит и ни на что не сердится. Иной раз, когда ее сын сидел рядом с Жермини, она останавливала на них, своих детях, увлажненный любвеобильный взгляд, который словно обнимал их, соединяя и благословляя.

Она никогда ничего не говорила прямо, остерегалась слов, которые можно было бы счесть обещанием, не выкладывала карт на стол, не связывала себя, – напротив, вечно повторяла, что сын ее слишком молод, чтобы жениться, – и тем не менее своим поведением и видом, благосклонным попустительством и одобрительным молчанием женщины, готовой открыть объятия будущей невестке, поощряла надежды и иллюзии Жермини. С присущим ей лицемерием, не скупясь на чувствительные вздохи и добродушные мины, пустив в ход ту обволакивающую, мягко стелющую хитрость, которая так свойственна расплывшимся от жира людям, толстуха добилась своего: положившись на ее безмолвное обещание, поверив в несомненность брака, Жермини перестала сопротивляться и позволила в конце концов вожделению молодого человека взять то, что, как ей казалось, она заранее дарит супружеской любви.

Всю эту игру владелица молочной затеяла лишь для того, чтобы сохранить и привязать к себе даровую служанку.

XIV

Однажды, когда Жермини спускалась по черной лестнице, Адель, окликнув ее с верхней площадки, попросила купить и принести на два су масла и на десять – абсента.

– Да присядь хоть на минутку! – сказала Адель, когда Жермини поднялась к ней с абсентом и маслом. – Тебя совсем не видно, ты больше не заходишь. Хватит тебе миловаться с твоей старухой! В жизни не могла бы жить у такой, – у нее рожа как у антихриста… Садись же. Сегодня я гуляю. В доме ни единой монеты. Хозяйка изволила улечься. Когда у нее в кармане пусто, она целые дни валяется и читает романы. Хочешь? – Она протянула Жермини стаканчик абсента. – Нет? Впрочем, правда, ты не пьешь. Странно, как это можно не пить… Я тебя не понимаю… Слушай, будь добра, сочини будто бы от меня письмо моему дружку… Лабурье, – ты знаешь, я тебе о нем рассказывала. На, вот перо и хозяйкина бумага, – она хорошо пахнет. Ты готова? Вот это мужчина, скажу я тебе! Он мясник, я тебе говорила. Конечно, ему лучше не перечить… Он становится прямо как сумасшедший, когда забьет скотину и выпьет стаканчик крови. И если тогда погладить его против шерсти, он так даст… Но что поделаешь? Зато он и силен. Знаешь, бьет себя кулаком в грудь – быка можно убить таким ударом – и приговаривает: «Это каменная стена». Прямо скажу, мужчина что надо! Напиши письмо как следует, ладно? Чтоб его разобрало. Всякие там нежные слова… и жалостные… Он это обожает! В театр ходит только на пьесы, где плачут. Пиши так, будто пишешь собственному кавалеру.

Жермини начала писать.

– Ой, Жермини, ты еще не знаешь!.. Моей хозяйке пришла в голову такая дурь… Какие они выдумщицы, эти барыни, которые по горло сыты и могут получить всякого, кого захотят, короля купят, если им вздумается! И то сказать, когда женщина сложена, как моя хозяйка, когда у нее такое тело… Да еще когда она напялит на себя всякие тряпки… разные платьица с кружавчиками… кто тут устоит? А уж если это кто-нибудь попроще, нам под стать, ему и вовсе не выдержать… голова пойдет кругом от такой расфуфыренной куклы. Так вот, представь себе, милочка, моя хозяйка втюрилась в Жюпийона… Видно, нам теперь хоть с голоду подыхай!

Жермини, застыв с пером в руке над начатым письмом, уставилась на Адель.

– Что ты задумалась? – спросила Адель, шумно потягивая и смакуя абсент. При виде искаженного лица Жермини глаза ее радостно заблестели. – Прямо чудо из чудес! И притом истинная правда, вот не встать мне с этого места. Она приметила его, когда возвращалась со скачек, а он как раз стоял на пороге молочной. Она потом несколько раз заходила туда; то ей одно понадобилось купить, то другое… Он должен принести ей парфюмерию… завтра, кажется… Впрочем, наплевать! Нас это не касается. А мое письмо? Тебя, вижу, заела эта история? Ты же прикидывалась такой святошей! Я и не догадывалась… Теперь все понятно. Когда ты мне твердила, что он еще ребенок, ты просто берегла его для себя! Вот хитрюга!.. Брось, брось! – продолжала она, когда Жермини отрицательно покачала головой. – Мне-то что? Он же мальчишка; дашь ему высморкаться – у него из носу молоко потечет. Благодарю покорно. Это не в моем вкусе. И вообще я не намерена лезть в твои дела. Давай займемся лучше письмом.

Жермини низко склонилась над листком бумаги. Но ее била лихорадка, дрожащая рука все время ставила кляксы.

– Не понимаю, что это со мной сегодня, – сказала она через минуту, отталкивая письмо. – Я напишу тебе в другой раз.

– Как хочешь, милочка. Но я на тебя рассчитываю. Приходи завтра, Я расскажу тебе такие истории про хозяйку… Вдоволь насмеемся.

Как только дверь за Жермини закрылась, Адель так и прыснула: ценой глупейшей выдумки ей удалось выведать тайну Жермини.

XV

Для молодого Жюпийона любовь была лишь средством удовлетворения нечистого любопытства, поводом для того, чтобы, сблизившись с женщиной, овладев ею, потом иметь право злорадно ее презирать. Этот юноша, почти мальчик, вносил в свою первую любовную связь не пылкое, пламенное чувство, а холодное и грязное вожделение, которое пробуждают в мальчишках дурные книги, признания товарищей, разговоры в дортуарах, – словом, первые дуновения порока, развязывающие похоть. Все, чем молодой человек обычно окружает отдавшуюся ему женщину, все, чем он ее окутывает, – ласки, восторженные слова, нежные сравнения, – все это было непонятно Жюпийону. Женщина будила в нем одни только непристойные помыслы, и в ее страсти он усматривал нечто запретное, недозволенное, грубое, бесстыдное и забавное, нечто созданное для издевки и иронии.

Ирония – низменная, трусливая, недобрая ирония подонков общества – составляла основу его характера. Он был одним из тех коренных парижан, которые носят на себе печать издевательского скептицизма, свойственную великому городу, где всегда процветала насмешка. Улыбка, придающая живость и ехидство физиономии парижанина, у Жюпийона всегда была язвительной и нахальной. В приподнятых уголках, в нервных подергиваниях смеющегося рта таилось что-то злое, даже жестокое. Лицо юноши, своей бледностью напоминавшее гравюру на меди, его мелкие черты, четкие, решительные и наглые, были отмечены фанфаронством, энергией, беззаботностью, сметливостью, бесстыдством, – всеми оттенками душевной низости, прикрытой по временам выражением кошачьей вкрадчивости. Профессия перчаточника (он выбрал ее после нескольких неудачных попыток обучиться другим ремеслам) и привычка работать у окна под взглядами прохожих сообщили его манерам самоуверенность, заученное изящество позера. В мастерскую, выходившую окнами на улицу, он являлся всегда принаряженный, в белой рубашке с черным, свободно повязанным галстуком, в обтянутых брючках; он научился ходить вихляя бедрами, франтовато одеваться, приобрел томную развязность мастерового, на которого смотрят. Сомнительная элегантность – пробор посредине, пряди волос, зачесанные на виски, отложные воротнички, обнажающие шею, женственные кокетливые ужимки – придавала его облику какую-то подозрительную неопределенность. Особенно ее подчеркивали бесполые черты лица (которые под влиянием страсти или гнева искажались, точно недобрые черты недоброго женского личика) и безбородая физиономия, украшенная полосками жидких усиков. Но Жермини видела во внешности и в повадках Жюпийона только необыкновенное благородство.

Будучи таким, каким он был, неспособный не только полюбить, но даже чувственно привязаться, Жюпийон не знал, что ему делать с этим обожанием, которое само себя воспламеняло, тяготился пылом, который все возрастал. Жермини наводила на него смертельную тоску. Ее самоуничижение казалось ему нелепым, преданность – смешной. Она ему наскучила, надоела, опротивела. Он пресытился и ее любовью, и ею самой. И он не замедлил отдалиться от нее без всякой жалости, без всякого сострадания. Жюпийон убегал от Жермини, увиливал от свиданий. Предлогами служило все: дурная погода, необходимость куда-то пойти, спешная работа. Она ждала его по вечерам, – он не приходил. Она верила, что у него важные дела, а он в это время гонял бильярдные шары в подозрительном кабаке или отплясывал на каком-нибудь балу в предместье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю