Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
XV
Доверие, благоговение, вера, твердая вера, встречающаяся иногда у детей по отношению к старшим сестрам и братьям, полное отдание сердца чувству наивного восхищения перед существом одной с ними крови, существом, ставшим в их глазах тем совершенным, идеальным созданием, образу которого они любовно и тайно стараются вторить, стремясь сделаться его копией в миниатюре, – таковы были чувства Нелло к Джанни. Но в них было что-то еще более страстное, более восторженное, более фанатичное, чем у всех других младших братьев на свете. Хорошо было только то, что делал старший брат. Истинно и непреложно было только то, что он говорил; и когда старший говорил, младший внимательно слушал, и над бровями его обозначались выпуклости, свойственные внимательным, вдумчивым детским лицам. «Так сказал Джанни», – было его припевом, и, заявив об этом, он считал, что слова брата должны быть святы, как слова Евангелия, не только для него, но решительно для всех. Ибо что касается самого Нелло, то его вера в Джанни была беспредельна. Когда его однажды побил маленький комедиантик из соперничавшего с ними балагана, мальчуган сильнее его и постарше годами, Джанни сказал брату: «Завтра ты возьмешь в руки вот эту свинчатку, пойдешь прямо на него и ударишь его вот так, прямо по лицу, и он свалится»; на следующий день Нелло зажал в руке свинчатку, ударил своего обидчика и свалил его наземь. Он мог бы так же, как этого злого мальчишку, ударить и Рабастенса, если бы на силача указал ему брат. И так во всем. В другой раз Джанни, будучи в шутливом настроении, что вообще случалось редко, стал смеха ради попрекать Нелло, что тот расковал Ларифлетту; вопреки своей почти полной уверенности, что собак не подковывают, мальчик, сбитый с толку серьезным тоном брата, после долгих оправданий принялся отыскивать на лапах пуделя следы от гвоздей, а так как над его легковерностью начали подтрунивать, он стал упрямо твердить, не прекращая своих исследований: «Так сказал Джанни».
Беда, если кто осмеливался обидеть его Джанни! Однажды Нелло пришел домой в слезах и на расспросы брата, рыдая, ответил, что слышал, как о Джанни говорили разные нехорошие вещи; когда же, по настоянию Джанни, ему пришлось повторить эти обидные слова, он весь судорожно передернулся от злобы и негодования.
Вернувшись домой, Нелло первым делом спрашивал: «Джанни здесь?» Казалось, что маленький брат может существовать лишь возле старшего. На арене он постоянно вертелся возле Джанни, стремясь хоть чуточку участвовать во всем, что исполняет брат, и Джанни приходилось то и дело отстранять его, слегка отталкивать рукой. Пока малыш находился около брата, он не сводил с него глаз, он смотрел на него долгим и как бы остановившимся взглядом, который выражает у детей восторженную любовь, и застывал в этом созерцании, на минуту поглощавшем его шумливую детскую веселость. Когда Нелло был чем-нибудь поражен или обрадован, а Джанни не было поблизости, – мальчуган, всегда желавший всем поделиться с братом, не мог удержаться, чтобы не сказать окружающим: «Надо будет рассказать Джанни!»
Старший брат занимал такое большое место в мыслях младшего, что даже в снах своих Нелло никогда не делал ничего один: брат всегда сопутствовал ему и неизменно принимал участие во всех его занятиях.
Смерть Степаниды еще теснее связала нераздельную и днем и ночью жизнь братьев. У Нелло была новая большая радость: теперь Джанни спал в Маренготте, поэтому утром можно было залезть к нему в постель и, словно возле матери, малость полежать возле него в минуты пробуждения – радостного и полного неги.
В полдень и вечером, во время стоянок труппы, Джанни учил Нелло читать по отцовским тетрадям с пантомимами, а иногда давал ему в руки свою скрипку, и ребенок, в жилах которого текла цыганская кровь, начинал играть, как маленький виртуоз степей и лесных полянок.
XVI
После смерти Степаниды Томазо Бескапе погрузился в странное оцепенение и теперь вечно сидел на сундуке с пантомимами около кровати, где прежде лежала его жена: в одно прекрасное утро он решительно отказался встать и с тех пор проводил жизнь в супружеской постели, словно ему приятно было постоянно ощущать то неуловимое, что осталось в одеялах от любимого тела и что как бы вновь возрождалось от влажной теплоты посторонней жизни; у бедняги не было иного развлечения, как любоваться, растянувшись в постели, своим фантастическим гусарским мундиром, на котором он то и дело просил обновить серебряный позумент.
XVII
Из-за болезни отца Джанни пришлось взять управление труппой в свои руки. Но директор был очень юн и не пользовался достаточным авторитетом у людей, которые продолжали считать его ребенком. Когда жива была мать и отец был в здравом рассудке, им удавалось кое-как справляться с этим несговорчивым людом, укрощать с грехом пополам зависть, недружелюбие, злобу этих враждующих существ. Нелюдимость, странные повадки, спокойная властность низкого голоса и глубокого взгляда жены оказывали таинственное действие на окружающих, и когда она отдавала распоряжение, никто не решался ослушаться. А в тех случаях, когда Степанида молчала, муж прибегал к своей итальянской дипломатии. Благодаря совершенному знанию собратьев по ремеслу, благодаря искусству, с каким он умел польстить собеседнику и умаслить его затаенную враждебность, то и дело пересыпая фразы словами mio caro [46]46
mio caro– Дорогой мой (итал.)
[Закрыть], примешивая к ним неопределенные обещания, рисуя обворожительные перспективы, казавшиеся в его устах совсем близкими, и даже уснащая все это несколькими шутовскими выходками, заимствованными из собственного репертуара, папаша Бескапе добивался всего, чего хотел, и заставлял бесконечно долго и терпеливо ждать удовлетворения предъявленных ему претензий.
Джанни совсем не был похож на отца. Он не умел обещать, а встречая сопротивление, сердился, посылал человека ко всем чертям и отказывался от того, чего только что требовал. У него не хватало также терпения уговаривать и мирить враждующие стороны; он не давал себе труда налаживать отношения паяца с Геркулесом, предоставляя дремлющей в их сердцах злобе разгораться и переходить в открытую распрю. Многие мелочи ремесла претили ему, и он не принимал участия, как отец, в зазывании публики, ибо, в отличие от старика Бескапе, не был наделен чудесным даром многоязычья, тем даром, который в глухой провинции, где им приходилось выступать, позволял старику обращаться к публике на местном наречии, что способствовало обильным выручкам и бесило его французских собратьев, по природе малоспособных к языкам.
Вдобавок Джанни не обладал ни малейшими административными задатками, а у Битой, на которую он положился в отношении материальных дел труппы, не было ни привычки к порядку, ни способностей его матери.
Наконец, хотя Джанни и был хорошим товарищем и всегда старался угодить всем и каждому, люди, с которыми он жил, не были к нему привязаны; в глубине души у них таилось смутное чувство обиды, ибо они понимали, что он обдумывает что-то и скрывает от них свои мысли; они предчувствовали, что молодой директор недолго будет управлять труппой, и смутно догадывались о его намерении расстаться с ними.
XVIII
Руки Джанни, даже когда он отдыхал, бывали беспрестанно заняты и вечно нащупывали что-то вокруг; они как бы невольно, почти инстинктивно схватывали попадавшиеся предметы, ставили их на горлышко, на угол, словом, в такое положение, в каком они явно не могли удержаться. И Джанни тщетно старался заставить их простоять так хотя бы мгновение; руки его вечно бессознательно трудились над преодолением законов тяготения, над нарушением условий равновесия, боролись с извечной привычкой вещей стоять на донышке или на ногах.
Часто случалось также, что он проводил бесконечное количество времени, вертя и переворачивая во все стороны какой-нибудь предмет обстановки – стол, стул, – и все это делалось им с таким вопрошающим, полным любопытства и упрямства видом, что младший брат спрашивал у него наконец:
– Послушай, Джанни, чего ты добиваешься?
– Ищу.
– Что ты ищешь?
– Ага, вот! – И Джанни добавлял: – Нет, черт возьми, – никак не дается!
– Да что такое? Скажи, скажи мне, что такое, ну скажи же, что такое? – повторял Нелло, жалобно растягивая слова, как обычно делают дети, когда хотят что-нибудь узнать.
– Вот подрастешь… а сейчас тебе не понять. Я, поди, и для тебя ищу, братишка!
В один прекрасный день, произнеся эти слова, Джанни вскочил на квадратный столик, который только что стоял кверху ножками, и бросил брату:
– Внимание, братишка! Видишь там в углу топорик? Возьми его… Так… хорошо… Ну, теперь колоти им изо всей мочи по этой ножке, по правой. – Ножка сломалась, но Джанни на хромоногом столике стоял по-прежнему. – Теперь другую, слева. – Вторая ножка была срублена, а Джанни чудом равновесия продолжал держаться на столике, у которого не хватало обеих передних ножек. – А, а, а, а! – восклицал Джанни на балаганный лад. – Вот где собака… Братишка, теперь долой третью ножку!
– Третью? – несколько нерешительно проговорил Нелло.
– Да, третью, но эту – совсем легонькими ударами и одним, последним – сильным, чтобы разом послать ее к чертям.
Пока Джанни говорил, третья ножка уже готова была оторваться, а сам он пробирался на угол стола, к единственной крепкой ножке.
Третья деревяшка свалилась, и Нелло увидел, что столик, в края которого большими пальцами впились ноги Джанни, продолжает стоять на месте, а тело брата раскачивается над столом, выступая за его поверхность, и вырисовывается в пространстве, как изогнутая ручка вазы.
– Живей, прыгай мне на… – крикнул Джанни. Но стол вместе с эквилибристом уже покатился наземь.
Иногда старший брат застывал перед каким-нибудь предметом, скорчившись и съежившись, стоя на одном колене и опершись обеими руками на другое; неподвижность его в эти мгновенья была так велика, что маленький брат, охваченный чувством уважения к этой глубокомысленной созерцательности, подходил к нему, не осмеливаясь заговорить, и напоминал о своем присутствии лишь легким прикосновением, похожим на ласку животного. Джанни, не оборачиваясь, нежно клал ему руку на голову и, мягко нажимая, сажал его возле себя; он продолжал смотреть все на тот же предмет, запустив руку в волосы ребенка, пока, наконец, не опрокидывался назад, схватив братишку в объятия и восклицая: «Нет, не выйдет!»
Тогда, катаясь с ним по траве, – как стал бы играть большой пес со щенком, – Джанни в невольном порыве откровенности говорил, обращаясь к ребенку, но в то же время не желая быть понятым:
– Ах, братишка… трюк… изобретенный нами самими трюк… собственный трюк, понимаешь ли ты? Трюк, который будет носить на афишах в Париже имя двух братьев…
Тут он внезапно обрывал речь и, словно желая стереть из памяти Нелло все, что тот слышал, схватывал его и крутил, заставляя выделывать целую вереницу неистовых кувырков; и во время этого нескончаемого кружения ребенок чувствовал на своем толе прикосновенья рук, одновременно и братских и отеческих.
XIX
И нескончаемое странствие Маренготты по Франции продолжалось под руководством сына, но уже без прежних успехов и прибылей. Представления сводились теперь к гирям Геркулеса, пляске на проволоке Битой, упражнениям на трапеции и эквилибристическим трюкам Джанни, прыжкам маленького Нелло; с годами пришлось отказаться от привлекательных потешных пантомим, которыми акробаты некогда заканчивали представления и в местах, где не было театра, забавляли публику как бы кусочком настоящего спектакля. Вдобавок персонал труппы, старея, терял воодушевление – этот священный огонь ремесла. Паяц экономил свои шутки. Геркулес при менее обильных трапезах стал еще ленивее и еще более скуп на движения. Тромбонист, которого душила астма, дул в свой инструмент лишь из любви к господу богу. И парад зачах, турецкий барабан дремал, медные части балагана стали жалобно поскрипывать. Одна только Битая изо всех сил, с сердитой самоотверженностью и своего рода остервенением боролась с неудачами братьев.
Шли годы, старик Бескапе медленно умирал, а дела становились более чем посредственны, и управлять людьми со дня на день делалось все труднее: Сиприен Мюге, тромбонист-астматик, стал отпетым пьяницей с тех пор, как умерла Ларифлетта. Паяц, с каждым днем все более задиравший товарищей, причинял Джанни тысячи неприятностей: он разорял ивовые кустарники, ломал ветки груш и терновника вдоль дорог, по которым колесила труппа, – ибо он заполнял досуг плетением корзинок и вырезыванием тросточек и трубок. Эти художественные изделия, в которых заметны были следы искусства, изученного на каторге, Агапит продавал в свою пользу в антрактах между номерами. Совсем недавно у Джанни произошло крайне неприятное объяснение с владельцем березовой рощи, дворянином, любителем гимнастических трюков, приютившим комедиантов на три дня в своем замке. После их отъезда он обнаружил, что паяц содрал с его лучших берез кору для выделки табакерок. Пока в душе юного директора происходила борьба между природной порядочностью и неохотой отказать старому товарищу, свидетелю его детства; пока он терпел всевозможные огорчения, каждодневно причиняемые ему скоморошеством, – случилось событие, весьма неблагоприятное как для славы цирка Бескапе, так и для выручки кассы. Самым верным доходом, особенно в последнее время, труппа обязана была Геркулесу. Когда цирковой борец появлялся в каком-нибудь городке или селе, очень часто местного силача подмывало помериться с ним силой. В таких случаях между Геркулесом и борцом-любителем, который почти всегда оказывался мельником, затевались пари о том, кто кого уложит, – пари на сто, двести, даже триста франков; со стороны противника Геркулеса деньги вносились иногда самим любителем, а иногда в складчину его земляками, которые из местного патриотизма были заинтересованы в его победе. И неизменно выигрывал Геркулес, – не потому что он был сильнее всех, с кем боролся, а благодаря привычке к борьбе и знанию всех приемов и всех секретов этого дела. И вот в один прекрасный день несокрушимый Рабастенс был положен на обе лопатки бресским мельником, человеком, по всеобщему мнению, далеко не столь несокрушимым, как Геркулес! Вся труппа была изумлена, подавлена, принижена, а тут еще среди растерянного молчания раздался подло-насмешливый голос паяца, – он при всем народе бросил растерявшемуся, ошеломленному Геркулесу упрек, что, мол, слишком уж он пристрастился к своей потаскухе, что в ночь перед борьбой… Сильнейшая пощечина не дала паяцу договорить: он покатился кубарем.
Паяц говорил правду. Действительно, Геркулес, до тех пор влюбленный лишь в еду, неожиданно воспылал нежностью к некоей Деянире [47]47
Деянира(греч. миф.) – жена Геракла (Геркулеса), оказавшаяся невольной виновницей его гибели.
[Закрыть], которую возил за собою, отдавая ей немалую долю своих сил. Самым печальным для Геркулеса и всей труппы в этом происшествии было то, что неожиданное поражение совершенно убило в нем сознание собственного превосходства; он выходил на борьбу еще два-три раза, но бывал бит, и с тех пор, отчаявшись, погрузился в грустную уверенность, что силу его мускулов подорвал чей-то дурной глаз. Он уже не поддавался ни на какие уговоры и не соглашался выйти даже против какой-нибудь тщедушной пехтуры.
XX
Когда Нелло был еще совсем маленьким, Джанни сделал его своим партнером в некоторых трюках, чтобы потешить ребенка, поощрить его и развить в нем вкус к ремеслу и соревнованию. Позже он почувствовал в своем братишке такое жгучее желание принять хоть небольшое участие в его работе, что постепенно ввел его почти во все свои упражнения, и случилось так, что к тому времени, когда Нелло стал юношей, Джанни совершенно отвык работать в одиночку и почувствовал бы себя выбитым из колеи, если бы с его работой не была связана работа брата. Теперь Джанни, жонглируя, брал Нелло на плечи, и это содружество двух жонглеров, слившихся воедино, превращало полеты шаров в причудливую и неожиданную игру, игру двойственную, игру чередующуюся, игру противоречивую. На трапеции, вращаясь в орбите Джанни, Нелло вторил всему, что делал старший брат, и то исчезал в круговороте его движений, то медленно следовал за его замирающим кружением. В новых номерах, разученных старшим специально для того, чтобы выпустить на подмостки «маленького гимнаста», – Джанни, лежа на спине, заставлял Нелло кружиться вихрем и тут же подхватывал его, бросал и вновь схватывал ногами – ногами, которые в эти мгновения словно приобретали цепкость рук. Были у них также общие, совместные трюки, где сочетались их сила, их гибкость, их проворство и где хотя бы мгновенное отсутствие согласованности, малейшее нарушение контакта между их телами, могло бы повлечь за собою для одного из них, а то и для обоих самое тяжкое увечье. Но так совершенно было физическое взаимопонимание между братьями, так точна была согласованность их воли с любым мускулом, приводящим тело в движение, что воля эта казалась общей и единой для обоих тел.
Из этой скрытой, сокровенной взаимосвязи их тел во время исполнения трюка; из этих ласковых отеческих и сыновних прикосновений, из этих обращений мускула к мускулу, из этих ответов нерва, говорящего другому нерву: «ап!», из этой постоянной настороженности двух чутких организаций, из этого ежесекундного отдания друг другу своей жизни, из этого неизменного полного слияния двух тел перед лицом единой опасности рождалось то нравственное доверие, которое еще более укрепляло кровные узы между Нелло и Джанни, еще более усиливало их врожденную взаимную любовь.
XXI
Цирк Бескапе давал, – без особого успеха, – представления в Шалоне-на-Марне, когда однажды вечером, заканчивая очередной трюк, Джанни услышал, что кто-то из зрителей окликнул его по имени.
Он узнал в этом человеке собрата по ремеслу, с которым ему в течение многих лет доводилось встречаться в беспрестанных разъездах по Франции. Это был коротенький человечек, коренастый, мускулистый, по прозвищу «Перешитый»; он начал с того, что без балагана, без музыки, прямо на площади сажал дюжину желающих в тележку и поднимал их на собственной спине. Ввиду успеха тележка вскоре была заменена подержанной break [48]48
break —Бричка (англ.).
[Закрыть], обтянутой старой выцветшей кожаной обивкой, добытой у дубильщиков. Наконец бричку заменила позолоченная античная колесница, в которой Перешитый и продолжал поднимать публику. Тем временем удачливый силач женился на фокуснице, и стали поговаривать, что он недурно зарабатывает своей колесницей и карточными фокусами жены; он кутил в харчевнях, ел дичь и пил марочные вина.
Перешитый поведал Джанни, что приехал сюда слишком поздно, чтобы разложить балаган, и принялся сочувствовать ему, что представления привлекают так мало зрителей, горевал, что все лето стоит собачья погода, плакался, что ремесло их теперь в таком упадке; но жалобы свои он вдруг оборвал, сказав: «А ведь говорят, малыш, что ты хочешь отделаться от своей колымаги?» А так как Джанни не отвечал ни да, ни нет, он добавил: «Ну, так заходи за мной завтра в «Красную шапку», – мы, может быть, обделаем одно дельце».
XXII
Джанни пришел к Перешитому в харчевню «Красная шапка». Перешитый сидел за столом, по обеим сторонам возле него уже стояло по две пустых бутылки, и он только что принялся за пятую. На его широком лице, «рябом, как Голландия» [49]49
…рябом, как Голландия…– Намек на карту Голландии, изрезанную каналами.
[Закрыть], с пунцовыми пятнами возле ушей, с бровями, похожими на клочки белой кроличьей шерсти, после рюмочки появлялась веселость низкопробного забавника, смешанная с мелочной хитростью, обычно светящейся в проницательном взоре нормандского крестьянина.
– А, наконец-то! Бери стул, стакан и садись… Итак, папаша Бескапе приказал долго жить!.. Я любил его, старую обезьяну… с удовольствием бы проводил его прах… А! И бедовый же был малый! А как, сукин сын, умел облапошивать простачков… Слушай, паренек, что я, Перешитый, скажу тебе: молодчина у тебя был папаша!.. Такого уж нового не сыщешь, таких уж больше земля не родит. Пей, поросенок… И сколько же ты хочешь за свою колымагу?
– Хочу за нее, Перешитый, три тысячи франков.
– Три тысячи чистоганом! Шутишь, малыш! Ты, верно, думаешь, что у меня денег куры не клюют, раз завместо тележки у меня теперь коляска с позолотой… Но ведь сам знаешь: теперь дела идут не так, как во времена, когда они шли… Словом, надо быть разумным… мириться с обстоятельствами и брать деньги, какие ни на есть… Кроме того, видишь ли, малыш: что у меня есть или, вернее, чего у меня нет, – того с меня и хватит… тем я и довольствуюсь, короче говоря… А я-то думал управиться с тысячью двумястами франков… Да еще, право же, думал, ты у меня лапку поцелуешь… Пей, поросенок.
– Нет, Перешитый. Три тысячи. Хотите – берите, хотите – нет!
– Ах ты, карапузик! Ты это всерьез?
– Послушайте, Перешитый, вы отлично знаете: две лошади, две повозки, балаган и все прочее.
– Ну, поговорим о лошадях: одна уж вся облезла, у другой хвост отваливается. Что же до Маренготты, она дребезжит, как связка железных обручей, а ты ведь сам знаешь, что теперь есть завод, который изготовляет такие же новенькие, да еще с голыми бабами, нарисованными первейшими парижскими живописцами, – за полторы тысячи франков? А другой твой дурацкий ларчик, думаешь, много стоит? А что касается твоего непромокаемого балагана, – я его вчера хорошенько рассмотрел, и что ж, – по-божески скажу: право, не уверен я, осталось ли там хоть малость холста вокруг дыр… Пей поросенок!
– Послушайте, Перешитый, если вы не хотите дело сделать, так уж, наверно, Бикбуа не откажется.
– Бикбуа! Та, что поженилась с кривоногим, по прозвищу «Поверни-Налево», чертова мошенница, которая долгое время показывала женщину со свиной головой, то есть медведицу, которой по утрам сбривали со всего тела шерсть? Бикбуа тебе предложила сделку?.. Остерегайся, малыш, она вся в прискорбных листах, – да, доверчивая ты душа, вся она опутана векселями и судебными исполнителями… Пей, поросенок.
– Вы в этом уверены, Перешитый? В таком случае я обращусь к папаше Пизару.
И Джанни встал.
– Папаша Пизар? Как можно связываться с такой безнравственной тварью? Ладно! Ты скажешь, я оговариваю своих товарищей… так ведь это потому, что Перешитого все знают, всем известно, ни единым волоском на голове не попрекнуть… да ты, поди, сам это отлично знаешь. Ты, как граница возле Турне [50]50
Турне– бельгийский городок у самой границы с Францией.
[Закрыть], через нее мышь незаметно не перебежит, сразу все узнают, сколько на ней шерстинок… А послушай-ка, я видал, как работает твой малыш… здорово идет, лягушонок… прямо, как ивовая лоза… и ноги у него как будто зудят… уж конечно, он на своих двух руках выйдет на широкую дорогу. Пей же, поросенок.
– Спасибо, не хочется… Так окончательно, вы не берете штуковину за три тысячи франков?
– Погоди, уж ты и для видимости уважить меня не хочешь… Ну, раз уж насчет чувств прохаживаться нечего… и чтоб с этим порешить… даю тебе две тысячи франков!
– Нет, Перешитый, вы ведь не хуже меня знаете: то, что я продаю, стоит больше трех тысяч… так и быть… отдам все за две тысячи пятьсот, но с условием, что вы уплатите наличными и заберете к себе весь мой народ.
– Забрать весь твой народ… да это то же самое, что предложить мне почесаться задницей о розовый куст!.. Что мне, по-твоему, делать со всем этим сбродом?.. Тромбонист твой совсем выдохся… Геркулес годен разве что покупки по городу разносить… твоего торговца ужимками, телячьего шпиговщика Кошгрю, я не взял бы и собаку свою смешить, канатная твоя плясунья развинчена, как старые щипцы, и такая дохлятина, что про нее можно сказать: лень ей в могилу ложиться…
– Полноте, Перешитый, вы ведь пытались ее у меня переманить, – я же знаю!
– Ах ты, чертов сын… с виду-то простофиля… а сам такая хитрюга, почище папаши… и к тому же на слова не разоряется… Решительно, малыш, мне с тобой не справиться… Ну, вытащим же карманную посудину… – И Перешитый извлек обвязанный вокруг бедер пояс, какие носят прасолы. – Держи, вот тебе две тысячи двести!
– Я сказал: две тысячи пятьсот, Перешитый, и сверх того наем всей моей труппы.
– Ладно, придется пойти на все, чего хочет этот окаянный Бескапе!
– Вы расплатитесь, Перешитый, когда примете имущество… и приходите за ним поскорее, а то я уезжаю.
– Так вот сию минуту? Брось дурить! Ведь ты небось новую труппу станешь набирать?
– Нет, с этой жизнью… покончено.
– Меняешь ремесло? Едешь искать молочные реки, кисельные берега?
– Об этом вы узнаете в свое время.
– Так по рукам, не правда ли? В таком случае – валяй вперед… я тебя нагоню, мне надо еще шестую раздавить… А то я еще не наполнился.