355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 13)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)

XLII

Прошло немного времени, – и вдруг все повадки и манеры Жермини так изменились, что мадемуазель оставалось только пожимать плечами. Куда девались ее резкие выходки, вспышки, угрюмость, обыкновение цедить сквозь зубы сердитые слова? Лени как не бывало, работа кипела в руках у Жермини. Она уже не пропадала часами в лавках, напротив того – предпочитала не появляться на улице. Вечерами она сидела дома, почти не выходя от мадемуазель, не спуская с нее глаз, оберегая ее с утра до ночи, непрерывно, неустанно, почти назойливо окружая заботами, не позволяя встать, протянуть руку за чем-нибудь, следя, ухаживая за ней, как за малым ребенком. Иногда, утомленная ею, устав от этого неусыпного внимания, мадемуазель готова была сказать: «Скоро ты уберешься отсюда?» Но Жермини улыбалась ей, и эта улыбка была так нежна и печальна, что нетерпеливое восклицание замирало на губах старой девы. И Жермини по-прежнему все время была рядом с ней. словно зачарованная, погруженная в божественно бессмысленное, благоговейное обожание, готовая сутки напролет с каким-то идиотическим упорством созерцать мадемуазель.

А дело было в том, что нежность, переполнявшая сердце несчастной женщины, сосредоточилась теперь только на мадемуазель. Голос Жермини, ее движения, глаза, молчание, мысли были обращены к хозяйке с горячностью жаждущего искупления грехов, с молитвенным раскаяньем, с восторженным неистовством. Она любила мадемуазель со всей пылкой привязчивостью своей натуры, со всей горечью обманутой страсти и хотела отдать ей все, чего не отдала раньше, что было взято другими. День от дня эта любовь все крепче, все беззаветнее обвивалась вокруг мадемуазель, которая чувствовала себя укрытой, окруженной, приятно согретой теплом этих рук, обнимавших ее старость.

XLIII

Но прошлое с его обязательствами не отступало от Жермини, ежечасно повторяя: «Что будет, если барышня все узнает?»

Жермини жила в постоянном трепете, охваченная ужасом, как преступница. Стоило кому-нибудь позвонить в дверь, как она говорила себе: «Вот оно!» Конверты, надписанные незнакомым почерком, приводили ее в смятение. Она ощупывала печать на письме, долго носила его в кармане, не отдавая, а минута, когда мадемуазель, вскрыв страшный конверт, пробегала по бумаге равнодушным старческим взглядом, была исполнена для нее того волнения, которое испытывают люди, ожидающие смертного приговора. Все вокруг знали и о ее тайне, и о ее лжи. Дом многое видел и о многом мог рассказать. Улице все было известно. Только у своей госпожи она еще могла красть уважение.

Поднимаясь или спускаясь по лестнице, она встречала взгляд привратника, взгляд, который улыбался и говорил: «Я все знаю». Жермини уже не смела называть его: «Любезный Пипле». Когда она возвращалась домой, он заглядывал в ее корзинку. «Я это очень люблю», – намекала его жена, если там лежало что-нибудь лакомое. Вечером Жермини отдавала им все остатки. Сама она почти ничего не ела. Кончилось тем, что она стала их содержать.

Улица пугала ее не меньше, чем лестница и привратницкая. Из каждой лавки выглядывал кто-нибудь, напоминавший о ее позоре и наживавшийся на ее грехе. На каждом шагу ей приходилось покупать молчание ценой раболепства и унижений. Поставщики, которым она не могла уплатить, держали ее в своих лапах. Если Жермини находила товар чересчур дорогим, злобная издевка ставила ее на место, напоминая, что она – раба лавочников и придется идти на уступки, иначе ей несдобровать. Она бледнела от любой шутки, от любого намека. Она была связана, принуждена покупать у этих людей и, как сообщникам, позволять им лезть к ней в карман. Новая владелица молочной, которая сменила госпожу Жюпийон, уехавшую в Барсюр-Од и открывшую там бакалейную торговлю, продавала ей снятое молоко, а когда Жермини говорила, что барышня недовольна и каждое утро жалуется, отвечала: «Ваша барышня! Подумаешь, очень вы ее боитесь!» Когда в другой лавке она брала в руки рыбу и замечала: «Она мороженая», – лавочница фыркала в ответ: «Что же. по-вашему, мне над ней ворожить, чтобы она казалась свежей! Вы, видно, сегодня не в духе, милочка!» Мадемуазель предложила однажды Жермини пойти на городской рынок, и та сказала об этом фруктовщице: «Ах так, на рынок! Хотела бы я посмотреть, как вы пойдете на рынок!» – закричала фруктовщица. И в ее взгляде Жермини прочла счет, который немедленно будет подан мадемуазель. Бакалейщик продавал ей кофе, вонявший нюхательным табаком, червивый чернослив, протухший рис, заплесневелые сухари. Если она осмеливалась сказать ему об этом, он бросал ей: «Мне не хотелось бы сделать неприятность такой старой клиентке, как вы… Говорю вам, товар первосортный!» – и, бесстыдно обвешивая ее, всучивал ей всякую заваль.

XLIV

Когда на исходе дня Жермини отправлялась за вечерним выпуском газеты для мадемуазель, для нее было мукой – мукой, которую она, однако, искала, – проходить по улице мимо женской начальной гимназии. Нередко она оказывалась у дверей как раз в момент окончания занятий. Ей хотелось убежать, но не повиновались ноги.

Сперва слышалось какое-то жужжание, словно летел рой пчел, потом раздавался гул голосов, взрыв той бурной детской радости, от которой весело звенят парижские улицы. Из темных и узких сеней, словно из раскрытой клетки, гурьбой высыпали, выскакивали, выбегали школьницы и начинали резвиться на солнце. Они теснились и толкались, высоко подкидывая пустые корзиночки. Потом девочки начинали звать друг друга, сходились в группы; ладошки тянулись к ладошкам, подруги брались за руки, обнимали одна другую за талию, за шею и шли, откусывая от одного ломтика хлеба с маслом. Они медленно брели по грязной улице, глазея по сторонам. Те, что постарше, десятилетние маленькие женщины, болтая, мешкали у ворот. Другие останавливались и тут же на улице пили из бутылок молоко, которое было им дано на завтрак. Самые младшие забавлялись, окуная туфельки в лужи. Некоторые подбирали с земли капустные листья и надевали на головы, – зеленые чепцы выделки господа бога, из-под которых улыбались свежие личики.

Жермини шагала рядом с ними, жадно глядя на них, замешавшись в их толпу, чтобы ощущать прикосновения маленьких передничков. Она не могла оторвать глаз от маленьких рук, прижимавших школьные сумки, от коротких, коричневых в горошек, платьев, от черных штанишек, от ножек в шерстяных чулочках. Ей чудилось, что от этих белокурых головок с волосами, шелковистыми, как у Иисуса Христа, исходит божественное сияние. Порою растрепавшаяся прядь волос на шейке, кусочек ребячьей кожи в вырезе кофточки или у обшлага заслоняли от Жермини весь мир, и не было для нее на улице иного солнца, иного неба.

Постепенно девочек становилось все меньше. Каждая улица забирала тех, кто жил на ней или поблизости. Школа растекалась по дорогам. Веселое постукивание ножек затихало. Платьица одно за другим исчезали. Жермини провожала самых последних, шла с теми, кто жил дальше всех.

Однажды, во время такой прогулки, Жермини, все время вглядываясь в воспоминание о своей дочери, вдруг почувствовала непреодолимую потребность обнять ребенка; она бросилась к какой-то девчурке и схватила ее за руку, словно собиралась похитить.

– Мама, мама! – закричала малышка, плача и вырываясь.

Жермини убежала.

XLV

Дни шли за днями, сливаясь для Жермини в один мучительный и беспросветный день. Она уже ничего не хотела от неожиданности, ничего не просила у случая. Ей казалось, что ее жизнь навеки замкнута отчаянием, а сама она, осужденная на оледенелую бесчувственность, всегда будет плестись по прямому и унылому пути несчастья, по темной дороге, в конце которой – смерть. Будущее для нее не существовало.

И все-таки, несмотря на безнадежность, пригибавшую Жермини к земле, иногда ей приходили на ум мысли, которые заставляли поднимать голову и смотреть вперед, за пределы настоящего. Порою ей улыбалась последняя призрачная надежда, чудилось, что в ее существовании еще могут произойти перемены, и тогда она снова обязательно станет счастливой. Ее воображение разыгрывалось. Она придумывала всякие происшествия, катастрофы, нагнетала несбыточное на несбыточное. Она мысленно переделывала свою жизнь, и ее лихорадочная надежда, воздвигая в туманной дали долгожданные события, опьянялась бредовым видением сбывшихся желаний.

Потом Жермини снова спускалась на землю. Она повторяла себе, что ее безумные мечты неосуществимы, что они никогда не исполнятся. Еще несколько минут она, сгорбившись, сидела в кресле, затем вставала, медленно и неуверенно шла к камину и, нащупав на доске кофейник, решала проверить, что ее ждет в грядущем. Все, что с ней должно было случиться – и счастье и несчастье, – все скрывалось там, на тарелке, куда она выплеснула кофейную гущу…

Капля за каплей она сливала воду из гущи и несколько минут ждала, вдыхая запах с таким же благоговением, с каким когда-то в сельской церкви прикасалась своим детским ртом к дискосу. Потом застывала и, страшная в своей неподвижности, вытянув шею, неотрывно глядела на черные точки, словно мушиные следы, испятнавшие тарелку. В еле заметном пунктире из крупинок, оставшихся после того, как была слита жидкость, она старалась прочесть то, что обычно читают гадалки. Напрягая глаза, Жермини различала среди множества крошечных пятнышек какие-то буквы, знаки, фигуры. Она отделяла пальцем сочетания крупинок, чтобы лучше, отчетливее их увидеть, медленно поворачивала во все стороны тарелку, стараясь понять тайну ее языка, искала на белом круге образы, подобия, намеки на имена, тень инициалов, сходство с кем-то, набросок чего-то, зародыш предсказания, непонятные изображения, которые убедили бы ее, что она возьмет верх. Она хотела видеть, и во что бы то ни стало разгадать. Под напряженным взглядом Жермини на фарфоре появлялись призраки, населявшие ее бессонницу, из случайного расположения крупинок на магической тарелке возникали ненавистные лица, отравившие ей жизнь горем и злобой. Свеча, с которой она забывала снять нагар, озаряла ее мерцающим, тусклым светом. Часы текли, сумерки безмолвно превращались в ночь, а Жермини, не сходя с места, словно окаменев от гнетущей тревоги, стояла наедине лицом к лицу со своим страшным будущим, пытаясь увидеть в грязных потеках кофейной гущи неясное лицо судьбы, пока ей не начинало казаться, что она различает крест рядом с фигурой женщины, похожей на кузину Жюпийона, – крест, то есть неминучую смерть.

XLVI

Любовь, в которой она так нуждалась и все же усилием воли отказывала себе, стала мукой ее жизни, непрерывной отвратительной пыткой. Жермини приходилось бороться с вожделениями тела, с постоянными соблазнами, с податливостью и предательской слабостью своей плоти, с неумолчными требованиями природы. Ей нужно было противостоять палящему зною дня, влекущей прелести ночи, влажной теплоте предгрозовых часов, дуновению прошлого и воспоминаний, голосу, что-то нашептывавшему ей на ухо, трепету нежности, пробегавшему по коже.

Недели, месяцы, годы длилось страшное искушение, и все-таки она не сдавалась, не брала другого любовника. Боясь себя, она избегала мужчин, старалась не сталкиваться с ними. Она сделалась домоседкой и дикаркой, все вечера проводила с мадемуазель или сидела, запершись в своей каморке. Она никуда не ходила даже по воскресеньям, перестала встречаться с другими служанками и, чтобы скоротать время и забыться, без конца шила или спала. Если во дворе появлялись музыканты, она закрывала окно, не желая их слушать: сладкозвучие музыки расслабляло ей душу.

Но ничто ее не успокаивало, не охлаждало. Дурные мысли помимо воли возникали, жили, волновались в ней. Властное желание внезапно вспыхивало в глубине ее существа и превращалось в нескончаемую кошмарную пытку, в похоть, овладевающую всеми помыслами, в наваждение, от которого нельзя отделаться и спастись, в бесстыдное, яростное, полное зримых образов наваждение, которое взывает ко всем чувствам женщины, рисует любовь перед ее закрытыми глазами, наводняет жаркими видениями мозг, лихорадочными толчками гонит кровь по жилам.

Под конец это напряженное мучительное воздержание, эти приступы вожделения, непрерывно сотрясавшие Жермини, привели к расстройству всех ее восприятий. Ей повсюду чудились искусительные образы: чудовищные галлюцинации превращали в реальность бред чувственности. Порою все, что она видела, все, что было перед ее глазами, – подсвечники, ножки стульев, ручки кресел, – принимало нечистые формы и обличья. Отовсюду вылезала и тянулась к ней непристойность. Тогда, глядя на часы с кукушкой, стоявшие у нее на кухне, она говорила, как осужденная преступница, тело которой уже не принадлежит ей:

– Через пять минут я пойду на улицу…

Но минуты проходили, а она не двигалась с места.

XLVII

Наконец наступил час, когда Жермини отказалась от борьбы. Ее воля перестала сопротивляться, дух ослабел, она покорилась судьбе. Твердость, мужество, решимость – все исчезло под воздействием убеждения, безнадежной уверенности, что против себя ей не устоять. Ей чудилось, что она попала в быстрину и попытки удержаться на месте не только напрасны, но даже нечестивы. Могучее нечто, обрекающее людей на страдания, злая сила, которая носит имя божества на мраморе античных трагедий и имя невезения на клейменом лбу каторжника, – неотвратимый Рок наступил на Жермини пятой и заставил склонить голову.

Когда в черные минуты она припоминала всю горечь прошлого; когда восстанавливала, начиная с детства, события своего плачевного существования, эту цепь страданий, где было столько звеньев, сколько Жермини лет, цепь, удлинявшуюся год от года; когда думала о постоянных встречах и свиданиях с несчастьем, обо всем, что она пережила, ни разу не почувствовав руки благого провидения, о котором ей так много рассказывали, – тогда она говорила себе, что, видно, принадлежит к числу горемык, обреченных с рождения на вечную муку, к числу тех, кому не узнать счастья, кому оно ведомо лишь по зависти к любимцам судьбы. Она вынашивала, пестовала эту мысль, погружаясь в ее мрак, все время размышляя о непрерывности своих невзгод, о бесконечной смене огорчений, постепенно приучаясь искать свою злосчастную звезду в самых ничтожных житейских невзгодах. Пустячный долг, не отданный ей, фальшивая монета, подсунутая в лавке, плохо исполненное ею поручение мадемуазель, неудачная покупка – все это, с ее теперешней точки зрения, было не оплошностью или делом случая, а новым звеном в цепи. Жизнь ополчилась на нее, преследовала ее везде, всегда, насылала большие и малые беды, начиная от смерти дочери и кончая отсыревшим сахаром. Бывали дни, когда у Жермини все валилось из рук: тогда ей казалось, что даже ее пальцы прокляты. Проклятая, обреченная на адское пламя! Порою, прислушиваясь к своему телу, разбираясь в своих ощущениях, она начинала думать, что заживо попала в ад. В огне, сжигающем ее, в желаниях плоти, в безвольной страстности своей натуры она видела одержимость любовью, таинственную и бесовскую болезнь, подтачивающую разум и целомудрие, болезнь, которая уже толкнула ее на постыдную страсть и, – предчувствовала она, – может толкнуть еще раз.

Поэтому теперь она всегда повторяла слова, служившие как бы припевом к ее думам: «Что поделаешь… Такая уж я несчастливая… не везет мне… ничего не удается…» Она говорила это тоном человека, переставшего надеяться. Под влиянием навязчивой мысли о том, что она родилась под несчастливой звездой и что ее преследуют ненависть и злоба высших сил, Жермини начала бояться жизни. Она пребывала в той беспрерывной тревоге, когда неожиданность кажется стихийным бедствием, когда звонок в дверь приводит в ужас, когда человек вертит в руках письмо, не смея его вскрыть, взвешивая неведомое, когда еще не услышанная новость и губы, готовые произнести ее, вызывают холодный пот на лбу. Она находилась в том состоянии вечной настороженности, трепета, страха перед судьбой, когда беда видит впереди только беду, когда хочется поскорей оборвать жизнь, чтобы она не двигалась, не шла туда, куда ее обычно толкают все человеческие стремления и упования.

Жермини столько плакала, что дошла, наконец, до презрительного отчуждения от всего, до той вершины горя, где невыносимая скорбь мнится некой насмешкой, где боль, превосходя меру человеческих сил, превосходит и меру способности чувствовать, где истекающее кровью сердце, уже не ощущая новых ран, говорит, бросая вызов небу: «Еще!»

XLVIII

– Куда это ты так вырядилась? – однажды, воскресным утром, спросила Жермини у расфранченной Адели, проходившей по коридору седьмого этажа мимо ее открытой двери.

– Куда? Мы собираемся кутнуть. Нас уйма народу… Толстая Мари, знаешь, которую зовут Кучей, Элиза из сорок первой квартиры, обе Бадинье, большая и маленькая… И мужчины, конечно! Во-первых, мой помощник смерти… Ну да… Как, ты не знаешь?.. Мой новый дружок, учитель фехтования из двадцать четвертой. С ним его приятель, маляр, настоящий папаша Хохотун… Отправимся в Венсенский лес… Каждый захватит чего-нибудь пожевать… обедать будем на травке… За вино платят мужчины. Уж мы не соскучимся, будь спокойна!

– Я тоже поеду, – сказала Жермини.

– Ты? Вот новости! Ты уж свое отгуляла.

– Говорю тебе, что поеду, – резко и решительно заявила Жермини. – Вот только предупрежу барышню да переоденусь. Подожди меня, я зайду к колбаснику, куплю половину омара.

Через полчаса обе женщины уже шли вдоль городской стены. На бульваре Шопинет они встретились с остальной компанией, поджидавшей их на улице за столиком кафе. Все выпили по рюмочке черносмородинной, уселись в два больших фиакра и покатили. У Венсенской крепости они вылезли и гурьбой двинулись вдоль рва. Проходя мимо крепостной стены, маляр, приятель учителя фехтования, крикнул канониру, стоявшему на часах у пушки:

– Эй, старина, лучше бы выпить из этой посудины, чем стеречь ее, верно?

– Ну и шутник! – сказала Адель, толкая Жермини локтем в бок.

Вскоре они уже были в Венсенском лесу…

Во все стороны расходились узкие тропинки с выбоинами и кочками, протоптанные множеством ног. Между ними кое-где виднелись полянки, поросшие травой, – но травой измятой, иссушенной, пожелтевшей и мертвой, растрепанной, как подстилка в хлеву; соломенного цвета стебли, оттененные тускло-зеленой крапивой, опутывали кустарник. Жители городских предместий любят по воскресным дням валяться на солнце в местах, подобных Венсенскому лесу, после чего те становятся похожи на лужайки, где накануне устраивали фейерверк. Далеко друг от друга стояли корявые, приземистые деревья: чахлые вязы с серыми стволами в желтоватом лишайнике, обломанные до уровня человеческого роста, и карлики-дубки, объеденные гусеницами так, что их листья напоминали кружево. Жалкая, бессильная, редкая листва просвечивала насквозь; сожженная солнцем, хилая, сморщенная, она мелкими пятнышками выделялась на фоне неба. Эта поникшая, заморенная растительность, покрытая серой нелепой пыли, налетавшей с проезжих дорог, эта унылая зелень не могла ни выпрямиться, ни глубоко вздохнуть; природа как бы вылезала здесь из-под тротуара. В ветвях никто не пел, по жесткой земле не ползали насекомые: грохот дилижансов распугивал птиц, шарманка заглушала тишину и трепет леса, улица, распевая во все горло, вторгалась в сельский пейзаж. На сучках висели женские шляпы в сколотых по углам носовых платках; алый помпон канонира все время мелькал сквозь листву; продавцы сластей выглядывали из-за каждого куста; ребятишки в блузах строгали на изрытых полянках отломанные ветки; рабочие семьи лакомились трубочками и лоботрясничали; подростки ловили в шапки бабочек. Вот таким же пыльным и душным был когда-то Булонский лес: общедоступный, пошлый, почти лишенный тени уголок у ворот столицы, куда валом валит простонародье, – не лес, а карикатура, весь усеянный пробками, прячущий в зарослях арбузные корки и самоубийц.

День выдался необычайно знойный; солнце зловеще светило сквозь облака, заливая землю предгрозовым, рассеянным, словно подернутым дымкой слепящим сиянием. Воздух был тяжел и удушлив; все замерло; листва, ронявшая скупую тень, была неподвижна; небо тяжко нависло над утомленным лесом. Порою низко, по самой земле, проносилось дуновение южного ветра, тревожа, волнуя и дурманя, будоража кровь и пробуждая своим жарким вздохом желание. Не стараясь разобраться в себе, Жермини временами ощущала, что по ее телу пробегают мурашки, словно к коже прикоснулся щекочущий пушок персика.

Компания весело шла по дороге, нервно оживленная, как это бывает с горожанами, вырвавшимися на свежий воздух. Мужчины бегали, женщины вприпрыжку догоняли их. Все старались повалить друг друга на землю. Им не терпелось начать танцы, подмывало влезть на дерево. Маляр забавлялся тем, что издали бросал камешки в прорезы крепостных ворот – и неизменно попадал.

Наконец они уселись на какой-то прогалине, под купой дубов, озаренных лучами заходящего солнца и отбрасывавших продолговатые тени. Мужчины один за другим чиркали спичками по тиковым брюкам и закуривали. Женщины болтали, смеялись, ежеминутно опрокидываясь навзничь в приступе тупого и крикливого веселья. Только Жермини не смеялась и не разговаривала. Она не слушала, не смотрела. Ее глаза под опущенными ресницами были устремлены на кончики ботинок. Уйдя в себя, она словно забыла и время и место, где находилась. Вытянувшись на траве, положив голову на кочку, она лежала не шевелясь, лишь двигая руками, попеременно прижимая их к земле то ладонями, то тыльной стороной, стараясь хоть немного остудить пылающую кожу.

– Вот лентяйка! Ты, кажется, собираешься захрапеть? – спросила ее Адель.

Жермини вместо ответа широко открыла блестящие глаза и до самого обеда не проронила ни слова, продолжая лежать в той же позе, в том же оцепенении, нащупывая возле себя места, к которым еще не прикасались ее лихорадочно горячие руки.

– Дедель, – сказала одна из женщин, – ну-ка, спой нам что-нибудь.

– Я не рыгаю до еды, – ответила Адель.

Внезапно рядом с Жермини, у самой ее головы, упал камень. Одновременно маляр крикнул ей:

– Не пугайтесь! Это ваше кресло.

Все разложили перед собой носовые платки вместо салфеток, развернули промаслившиеся кульки со снедью, откупорили бутылки, и вино обошло круг, пенясь в стаканах, поставленных между пучками травы. Потом они принялись за еду, накладывая куски колбасы на ломти хлеба, служившие тарелками. Маляр нарезал колбасу, мастерил бумажные кораблики, заменявшие солонки, орал, подражая официантам кафе: «Чего изволите? Две порции! Обслужите клиента!» Общество все больше оживлялось. Воздух, клочок голубого неба, еда подстегивали эту буйную компанию, обедавшую на травке. Руки касались рук, губы встречались, уши ловили непристойные намеки, рукава мужских рубашек на миг обвивались вокруг женских талий, объятия становились все теснее, поцелуи – все плотояднее.

Жермини пила молча. Маляр, подсевший к ней, чувствовал себя скованно и неловко рядом с этой странной соседкой, которая развлекалась сама по себе. Внезапно он начал отстукивать ножом по стакану «трам-та-там», а когда шум немного стих, встал на колени и произнес речь.

– Сударыни! – начал он хрипло, как попугай, злоупотребивший пением. – Я пью за здоровье человека, которого постигло несчастье, – за свое собственное здоровье. Может, это принесет мне счастье. Я брошен, сударыни, да, да, мне дали отставку! Теперь я вдовец, с макушки до пяток, razibus. [24]24
  razibus– Основательно (лат.).


[Закрыть]
И вот плыву без руля и без ветрил… Не то чтобы я так уже держался за нее, но привычка, сударыни, эта старая чертовка – привычка! Словом, я скучаю, как клоп в часовой пружине. Уже целых две недели моя жизнь похожа на кабак без спиртного. Притом что я так люблю любовь, будто она родила меня на свет. Жить без женщины! Хорошенькое положение для вполне зрелого мужчины! Ведь с тех пор, как я знаю, что это такое, я всегда низко кланяюсь всем попам, до того мне их жаль, честное слово! Жить без женщины! Когда кругом кишмя кишит женщинами! Но не могу же я приклеить к себе объявление: «Сдается внаем мужчина. Обращаться по адресу…»Во-первых, у меня выйдут неприятности с господином префектом, а во-вторых, люди так глупы, за мною будут ходить толпы… Короче говоря, я это клоню к тому, что, если среди ваших подруг, которых вы имеете честь, и так далее, и так далее, найдется желающая свести знакомство… с честными намерениями… вступить в приятное внебрачное сожительство… пусть не стесняется! Я к ее услугам. Виктор-Медерик Готрюш… человек верный и пылкий, для нежных чувствий лучшая копилка! Все справки наводить в моем прежнем подворье «На тюремном просторе». И веселый, как горбун, который только что пустил ко дну верную жену, Готрюш, иначе, Гого Весельчак! Парень свойский, от вина не хмелеет, тип что надо, спиртное лакает круглые сутки, от щучьей настойки у него колики в желудке… – При этих словах он далеко отбросил бутылку с водой, стоявшую рядом с ним. – И да здравствуют стены! Они для папаши Готрюша что небо для боженьки! Гого Весельчак красит их в будни и спрыскивает в праздники! При этом не ревнив, не зол, не драчлив, настоящий душка, ни разу не поставил ни единого фонаря ни единой даме!.. Возьмите глаза в руки, вот он – я!

Встав во весь рост и сбросив серую шляпу, этот немолодой и полинявший уличный мальчишка выпрямил долговязое расхлябанное тело в старом синем сюртуке с золотыми пуговицами и задрал лысую, блестящую, в капельках пота голову.

– Смотрите сами! Помещение не из красивых… Особенно хвастаться нечем… Но прочное, крепко сколоченное, хоть и обшарпанное. Что говорить, от своих сорока девяти никуда не денешься!.. Волос не больше, чем у бильярдного шара, борода как пырей, хоть сейчас отвар вари, фундамент не так чтобы слишком массивный, ноги длиннее, чем волос в супе… И притом такой тощий, что хоть купай в ружейном дуле! Такова выставка… Передайте проспект дальше… Если какая-нибудь женщина пожелает взять это добро… Степенная… не очень зеленая… и которая не станет отращивать мне чересчур длинные рога… Вы понимаете, мне ни к чему красотка кабаре…. Так вот, я весь тут!

Жермини схватила стакан Готрюша, залпом отпила до половины и протянула ему той стороной, с которой пила.

Когда стемнело, они пешком пошли домой. На каменной крепостной стене Готрюш острием ножа вырезал большое сердце, вписал в него дату и имена всех участников прогулки.

К ночи Жермини и Готрюш добрались до внешнего кольца бульваров, неподалеку от Рошешуарской заставы. Они остановились рядом с приземистым домишком, на котором красовалась картонная вывеска: «Госпожа Мерлен. Раскройка и примерка платьев, два франка», перед каменной лесенкой, ступени которой исчезали во мраке. У входа, озаренного лишь красным огоньком кенкета, висела деревянная дощечка, на которой черными буквами было выведено:

Гостиница «Голубая ручка»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю