355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 14)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц)

XLIX

Медерик Готрюш был мастеровым, но мастеровым – лодырем, шалопаем, балагуром, устроившим из жизни сплошную гульбу. Его губы всегда влажно блестели от последнего глотка вина, внутренности покрылись винным камнем, как старая бочка, а сам он, переполненный хмельной радостью, принадлежал к тем людям, которым бургундцы дали сочное название пропитых кишок. Постоянно навеселе – если не после сегодняшней попойки, то после вчерашней, – он видел жизнь сквозь солнечную пыль, плясавшую у него в мозгу. Он приветствовал свою судьбу и безвольно, как все пьяницы, отдавался ей, смутно улыбаясь с порога кабака существованию, всему окружающему, дороге, уходящей в темноту. Неприятности, заботы, ветер в кармане нисколько не волновали его, а если случайно ему и приходила в голову мрачная или серьезная мысль, он отворачивался от нее, произносил «пфу!», что у него означало «тьфу!», воздевал правую руку к небу, смешно передразнивая испанских танцоров, и отправлял уныние ко всем чертям. Он отличался невозмутимой мудростью пьянчуг, насмешливым спокойствием, почерпнутым в бутылке, и не знал ни зависти, ни желаний. Сновидения он покупал в кабаке и был уверен, что в любой момент может получить за три су – стаканчик счастья, за двенадцать – литр воплощенной мечты. Всем довольный, он всех любил, над всеми посмеивался и потешался. В мире ничто не наводило на него тоски, – разве что стакан воды.

К этому благодушию любителя выпить, к веселости беззаботного здоровяка присоединялись еще веселость, свойственная людям профессии Готрюша, хорошее настроение и живость, сообщаемые свободным и неутомительным ремеслом, которым занимаются на вольном воздухе, высоко над землей, развлекаясь песней и посылая с лестницы вниз прохожим соленую шутку. Готрюш был маляром и писал вывески. В Париже ему не было равных, потому что только он один умел работать, ничего не измеряя, не набрасывая эскизов, умел сразу правильно разместить буквы на вывеске и, не теряя времени, тут же намалевать прописные буквы. Он также владел искусством писать буквы-монстры, буквы, не укладывающиеся ни в какой шрифт, рельефные буквы, отделанные бронзовой или золотой краской, в подражание буквам, выбитым на камне. Поэтому иной раз он зарабатывал по пятнадцать – двадцать франков в день. Но он все пропивал, деньги у него никогда не водились, и он вечно был в долгу у кабатчиков.

Этот человек был взращен улицей. Улица была его матерью, кормилицей, школой. Это она одарила его самоуверенностью, хорошо привешенным языком, острословием. Готрюш впитал в себя все, что ум мастерового может впитать на парижских мостовых. Те крохи мыслей и знаний, которые падают, проникают, просачиваются из верхних слоев общества в нижние, которые носятся в насыщенном воздухе и переполненных сточных канавах столицы, – клочки печатного слова, обрывки фельетона, проглоченного между двумя кружками пива, сцены из бульварных пьес. – все это неожиданно расширило кругозор Готрюша до той степени, когда человек, ничего не зная, способен всему научиться. Он был неиссякаемым и не знающим устали балабоном. Его речь изобиловала и сверкала меткими словечками, забавными сравнениями, образами, которые способен придумать только комический гений народа. Она отличалась естественной живописностью ярмарочного фарса. Готрюш знал неисчислимое количество анекдотов и шуток, черпая их в богатейшем репертуаре баек из жизни маляров. Завсегдатай низкопробных погребков – так называемых низков, он помнил все песенки, все куплеты и непрестанно их мурлыкал. Словом, он был уморительно забавен. Стоило ему появиться, – и все уже покатывались со смеху, как покатываются при появлении комического актера.

Человек такого жизнерадостного, веселого нрава «подходил» Жермини.

Жермини не была рабочей скотинкой, задавленной обыденными делами, служанкой-деревенщиной, которая испуганно таращит глаза и неуклюже переминается, тщетно стараясь понять, что ей говорят хозяева. Париж воспитал, переделал, отшлифовал и ее. Мадемуазель де Варандейль, не знавшая, куда девать время, и, как все старые девы, падкая до уличных сплетен, заставляла Жермини подолгу рассказывать новости, принесенные из лавок, подноготную всех жильцов, хронику дома и улицы. Эта привычка делиться впечатлениями, болтать, словно она была компаньонкой мадемуазель, обрисовывать характеры людей, набрасывать их силуэты постепенно развивала в Жермини способность отыскивать красочные выражения, живо и непринужденно острить, делать насмешливые, подчас ядовитые замечания, необычные в устах служанки. Она порой изумляла мадемуазель де Варандейль сообразительностью, способностью все понять с полуслова, легкостью и быстротой, с которой находила словечки, сделавшие бы честь любой светской рассказчице. Она умела шутить, понимала игру слов, не ляпала невпопад и, если в молочной возникал спор по поводу правописания того или иного слова, высказывалась не менее авторитетно, чем чиновник мэрии из отдела регистрации смертей, завсегдатай госпожи Жюпийон. Она была начитана той сумбурной начитанностью, которая характерна для любознательных простолюдинок, В те давние годы, когда Жермини еще работала служанкой у женщин легкого поведения, она ночи напролет просиживала над романами. Потом она начала читать статьи, вырезанные из газет ее знакомыми, и сохранила в памяти не только имена нескольких французских королей, но и смутное представление о множестве вещей, – сохранила настолько, что у нее появилась потребность говорить об этих вещах с окружающими. Одна из жилиц дома, работавшая по соседству приходящей служанкой у актера, часто дарила ей билеты в театр, и Жермини запоминала не только содержание пьес, но и имена актеров, увиденные ею на афишах. Она нередко покупала дешевые издания песенок и романсов и зачитывалась ими.

Воздух квартала Бреда, как бы пронизанный бурным дыханием жизни артистов и художников, искусства и порока, подхлестнул врожденные способности Жермини, создал в ней желания и потребности. Еще в благополучную пору жизни она перестала бывать в «порядочном» обществе почтенных людей своей касты – тупых и добродетельных глупцов. Она не посещала прозаических и высоконравственных сборищ, где велись усыпляющие беседы за чашкой чая, на которые ее приглашали старые слуги старых людей – знакомых мадемуазель де Варандейль. Она спасалась от скучных служанок, одуревших от работы и мыслей о сберегательной книжке. Она научилась искать встреч только с людьми известного умственного уровня, равного ее собственному, и способных ее понять. Поэтому, выйдя из оцепенения, возвращаясь к жизни и обретая себя в развлечениях и удовольствиях, она желала веселиться лишь в обществе себе подобных. Она хотела, чтобы ее окружали мужчины, умеющие рассмешить, источающие буйное веселье, хмельное остроумие, пьянящее не меньше, чем вино, которым ее угощали. Так Жермини все больше приближалась к разнузданной простонародной богеме, шумной, бесшабашной, возбуждающей, как всякая богема. Так она сделалась любовницей Готрюша.

L

Однажды, вернувшись домой на рассвете, Жермини не успела войти под дворовую арку, как за ней захлопнулись ворота и чей-то голос крикнул из тьмы:

– Кто идет?

Она бросилась к черной лестнице, но на площадке ее догнал и схватил за руку привратник.

– Ах, так это вы? – сказал он, узнав ее. – Ну, простите. Пожалуйста, не стесняйтесь. Вот гулёна!.. Почему я так рано на ногах? У нас ведь недавно обокрали комнату кухарки из квартиры на третьем этаже. Спокойной ночи. Вам повезло, что я не болтлив.

Прошло несколько дней, и, как узнала Жермини от Адели, слуга, муж обворованной кухарки, стал всюду и везде говорить, что далеко ходить нечего, воровка живет в их же доме и вообще дело тут ясное. Адель добавила, что об этом болтает уже вся улица, и есть люди, которые верят клевете и повторяют ее. Возмущенная Жермини все рассказала мадемуазель де Варандейль. Та, возмущенная и задетая еще больше, чем сама Жермини, тотчас написала хозяйке слуги, требуя немедленно пресечь разговоры, порочащие женщину, которая живет у нее уже двадцать лет и за которую она отвечает, как за самое себя. Слуге сделали выговор. Разозленный, он не только не умолк, но в течение целой недели сообщал всем и каждому в доме, что пойдет в полицию и предложит выяснить у Жермини, на какие средства она обставила квартиру сыну молочницы, купила ему замену, когда он вытащил жребий, и вообще на какие средства содержит своих любовников. Всю эту неделю страшная угроза висела над головой Жермини. Наконец вора нашли, и опасность рассеялась, но она тяжко повлияла на несчастную, у которой при малейшем столкновении с житейскими неурядицами путались мысли, под влиянием неожиданного волнения мешался разум. Она внесла смятение в душу, которая и без того быстро поддавалась страху и горю, утрачивала здравый смысл, ясность взгляда, правильность суждений и оценок, все преувеличивала, жила во власти дурных предчувствий, безумной тревоги, безнадежности, видела в своих кошмарах реальность и ежеминутно готова была погрузиться в бездну отчаянья, подобного бреду, когда все думы и упования сводятся к спасительной фразе: «Ну что же, в таком случае я покончу с собой!»

Жермини, охваченная горячкой страха, за эту неделю пережила в воображении все стадии того, что, как ей казалось, неизбежно должно было с ней случиться. Днем и ночью ей чудилось, что позор ее разглашен и выставлен напоказ, что ее тайна, ее проступки и грехи, все скрытое, погребенное в глубине сердца, найдено, показано, сообщено мадемуазель. Ее выдадут и погубят долги привратнику и лавочникам за вино и закуски для Готрюша, за все, что она покупала теперь в кредит, вдобавок к долгам, сделанным во время связи с Жюпийоном. При этой мысли мурашки пробегали по спине Жермини: ей уже казалось, что мадемуазель ее выгоняет. Всю эту педелю она видела себя стоящей перед полицейским инспектором, всю неделю была одержима одним-единственным словом и тем, что оно воплощало: «Правосудие!» Правосудие, каким оно является воображению низших классов, нечто ужасное, непостижимое и неизбежное, повсюду присутствующее и за всем стоящее, смутный образ всесильного несчастья в черной судейской одежде, наделенный кулачищами полицейского и плечами гильотины, маячащий между стражником и палачом! Жермини разделяла эту суеверную народную боязнь, всегда твердила, что предпочитает умереть, чем предстать перед судом, – и вот теперь она видела себя между жандармами в зале заседаний, на скамье подсудимых, в окружении того величавого неведомого, которое носит имя Закона и представляется невежеству истинным чудовищем! Всю неделю слух Жермини ловил на лестнице шаги тех, кто должен был ее арестовать.

Для таких больных нервов встряска оказалась слишком сильной. Жермини настолько лишилась душевного равновесия за эту неделю терзаний, что теперь ею целиком завладела, подчинив своей власти, мысль, которая до сих пор лишь кружила над ней: мысль о самоубийстве. Сжав голову руками, Жермини вслушивалась в этот голос, обещавший освобождение. Она не старалась заглушить тихий шепот смерти, улавливаемый нами сквозь шум жизни, как отголосок грохочущего водопада, замирающий в пустоте. Ее искушал и преследовал соблазн, подсказывающий отчаянью средства, которые легко и быстро убивают, которые, будучи вложены в руку человека, прекращают его страдания. Взгляд Жермини все время останавливался, сосредоточивался на предметах, дарующих исцеление от жизни. Она приучала к ним пальцы и губы, касалась их, вертела в руках, приближала ко рту, испытывая свое мужество и стараясь ощутить вкус смерти. Часами она простаивала у окна кухни, с высоты шестого этажа напряженно вглядываясь в камни, вымостившие двор, – камни, которые она так хорошо знала, которые узнала бы и тогда! По мере того как смеркалось, она все больше и больше высовывалась из окна, налегая всем телом на непрочную перекладину, надеясь в душе, что та не выдержит и увлечет ее за собой, молясь о том, чтобы ей не пришлось самой делать страшного прыжка в пространство, на который у нее не хватало решимости…

– Ты же вывалишься из окна! – сказала однажды мадемуазель, испуганным и непроизвольным движением хватая ее за юбку. – Что ты там рассматриваешь?

– Ничего, камни…

– Ты спятила! Напугала меня до полусмерти!

– Люди так просто не падают, барышня, – со странным выражением в голосе сказала Жермини. – Вы уж поверьте мне: чтобы выпасть из окна, нужно очень этого хотеть.

LI

Готрюша преследовала одна из его прежних любовниц, поэтому он не давал Жермини ключа от своей комнаты. Если его не оказывалось дома, она вынуждена была ждать внизу, на улице, под открытым небом, ночью, в холод.

Сперва она прогуливалась взад и вперед перед домом, делала шагов двадцать в одну сторону, в другую, снова возвращалась. Время шло, и постепенно она начинала все больше удаляться от дома, увеличивать расстояние, ходить по бульвару из конца в конец. Униженная, забрызганная грязью, она нередко часами бродила под нависшим небом, во мраке, окутавшем улицу предместья со всеми таящимися там ужасами. Она шла мимо выкрашенных в красный цвет домов виноторговцев, мимо беседок, когда-то увитых зеленью, теперь облетевшей, мимо харчевен, наподобие медвежьих загонов окруженных голыми деревьями, мимо низких лачуг с плоскими крышами и несимметричными окнами без занавесок, мимо шляпных мастерских, где торгуют рубашками, мимо угрюмых гостиниц, где комнаты сдаются на одну ночь. Она видела зловещие, запертые и опечатанные лавчонки банкротов, жуткие, словно обглоданные стены, темные проходы, загороженные железными перекладинами, замурованные окна, двери жилищ, где, казалось, не могут не совершаться убийства: планы таких жилищ предъявляют в суде присяжным. Чем дальше она брела, тем больше становилось унылых садиков, покосившихся домишек, уродливых построек, огромных ржавых ворот, обнесенных заборами пустырей, где по ночам тревожно белеют сваленные в кучу камни, странного вида зданий, отравлявших воздух запахом селитры, стен, испещренных циничными объявлениями и клочьями разорванных афиш, на которых заплесневелые буквы были словно изъедены проказой. По временам перед Жермини внезапно открывались сырые, точно погреба, переулки, которые через несколько шагов как будто проваливались в яму, тупики, рисовавшие на синеве неба неподвижную черноту огромной стены, крутые мглистые улицы, где редкие фонари брызгали тусклыми лучами на белесую штукатурку домов.

Жермини продолжала идти. Она кружилась в треугольнике улиц, где омерзительный разгул напивается до бесчувствия и утоляет похоть, в треугольнике, образованном больницей для бедных, скотобойней и кладбищем: Ларибуазьер, Бойнями и Монмартром.

Прохожие – рабочий, бредущий из города, что-то насвистывая, работница, кончившая смену и прячущая иззябшие руки под мышками, проститутка в черном чепце, – столкнувшись с Жермини, оглядывали ее. Незнакомые люди как будто ее узнавали, и, пристыженная, она бежала подальше от фонарей или переходила на противоположную сторону бульвара и шла, прижимаясь к стене, по одетому тьмой пустынному шоссе, пока уродливые мужские тени и грубые сладострастные руки не вынуждали ее снова спасаться бегством.

Жермини решала уйти, бранила себя, обзывала «тварью» и «дрянью», давала себе слово, что будет ждать не больше пяти минут: дойдет до следующего дерева, и если Готрюш к тому времени не вернется, то кончено, она немедленно отправится домой. Но она не уходила, она по-прежнему шагала взад и вперед, по-прежнему ждала, и чем дольше Готрюш не возвращался, тем сильнее и нестерпимее ей хотелось его увидеть.

Через несколько часов, когда прохожих становилось совсем мало, обессилев и едва передвигая ноги от усталости, Жермини опять шла в сторону жилых домов. Она переходила от лавки к лавке, машинально направляясь туда, где еще горел газ, и бессмысленно останавливалась перед сверкающими витринами. Она старалась утомить глаза, старалась, притупив нетерпение, убить его. Жермини подолгу задерживалась у винных лавок: сквозь запотевшие окна она видела кухонные кастрюли и стопки пуншевых чаш, окруженных пустыми бутылками, откуда торчали лавровые листья, ликеры, переливавшиеся радугой в свете фонарей, пивные кружки с засунутыми в них ложечками из накладного серебра. Она по складам читала старые таблицы лотерейных тиражей, рекламы «глории» [25]25
  …рекламы «глории»… – «Глория» – алкогольный напиток, состоящий из кофе и коньяка.


[Закрыть]
, объявления, написанные желтыми буквами: «Молодое вино, чистопородное, 70 сантимов». С четверть часа она не отрывала глаз от комнатушки, где за столом сидел на табурете мужчина в блузе; вся обстановка комнаты состояла из печной трубы, грифельной доски и двух черных досок, висевших на стене. Ее пристальный, лишенный выражения взгляд различал сквозь рыжую мглу испарений смутные силуэты работяг, склоненных над верстаками, останавливался и как бы прилипал к рукам, подсчитывавшим дневную выручку, к прилавку, который мыли, к бочонку, который скребли, к глиняной кружке, которую покрывали глазурью. Жермини ни о чем не думала, просто стояла как пригвожденная, чувствуя, что сердце у нее еле бьется от усталости, ноги подкашиваются, глаза заволакивает дымка беспамятства, слух лишь неясно различает грохот забрызганных грязью фиакров, катящих по слякоти бульваров. Она пошатывалась и временами принуждена была прислоняться к стене.

Болезнь и душевная неуравновешенность, соединившись с головокружениями, из-за которых Жермини боялась переходить через Сену и судорожно цеплялась за перила моста, довели ее до того, что в иные дождливые вечера страх, порой охватывавший ее на внешнем кольце бульваров, переходил в настоящий ужас. Когда пламя фонарей, мерцая в сырой мгле, бросало неверный, дрожащий отсвет на мокрую землю, которая поблескивала, словно вода; когда мостовые, тротуары, почва исчезали и растворялись под потоками дождя и все становилось зыбким в темноте промозглой ночи, – обезумевшей от усталости Жермини начинало казаться, что сточные канавы постепенно затопляют город. Словно в бреду, она видела, как вода наступает на нее, приближается к ней, окружает ее. Тогда она закрывала глаза, боясь шевельнуться, боясь оступиться, и рыдала до тех пор, пока какой-нибудь прохожий, сжалившись над ней, не брал ее за руку и не отводил в гостиницу «Голубая ручка».

LII

Ей оставалось последнее прибежище – лестница. Там она находила спасение от дождя, снега, холода, страха, отчаянья, усталости. Она поднималась по ней и садилась возле запертой двери Готрюша, подбирала концы шали и юбку, чтобы оставить проход для тех, кто шел мимо по крутым ступенькам, сжималась в комок, съеживалась, чтобы на узкой площадке ее позор занимал как можно меньше места.

Из открытых дверей вырывались, распространяясь по лестнице, застоявшиеся запахи уборных, запахи людей, живущих целыми семьями в одной комнате, вредных ремесел, жирная, пахнущая мясом копоть жаровен, стоящих прямо в прихожих, вонь ветоши, удушливые испарения белья, сохнущего на веревках. За спиной Жермини было окно с разбитыми стеклами; оттуда доносилось зловоние помойки, куда весь дом сливал нечистоты, – зловоние навозной жижи. Стоило Жермини вдохнуть этот зараженный воздух, как к горлу подступала тошнота; она вытаскивала из кармана бутылочку с мелиссовой настойкой, с которой никогда не расставалась, и отпивала глоток, чтобы не упасть в обморок.

Но и на лестнице были прохожие: по ней поднимались добропорядочные жены рабочих, несшие ведерки с углем или судки с ужином. Они задевали Жермини ногами, и, пока их фигуры не скрывались в дверях квартир, она все время чувствовала презрительные взгляды, которые падали на нее из-за каждого лестничного поворота тем тяжелее, чем выше взбирались женщины. Дети, маленькие девочки в платочках, скользили по темной лестнице, как лучи света, невольно вызывая в памяти Жермини образ дочери, какой она нередко видела ее во сне – выросшей, полной жизни. Девочки останавливались перед Жермини, смотрели на нее широко раскрытыми глазами, потом отступали и, не переводя дыхания, взбегали по ступенькам; перегнувшись через перила, они с верхней площадки выкрикивали глупые ругательства, бранные слова, привычные для детей простонародья. Оскорбления, сыпавшиеся из этих розовых ротиков, особенно больно ранили Жермини. На секунду она приподнималась, затем, удрученная, обессиленная, снова тяжело садилась на ступеньку и, натянув на голову клетчатую шаль, укутавшись, спрятавшись в нее, застывала в какой-то мертвой неподвижности, в равнодушном оцепенении, сливалась с собственной тенью, подобная узлу, брошенному на лестницу под ноги проходящим; все ее существо желало только одного: услышать шаги, которые должны были вот-вот раздаться – и не раздавались.

Проходили часы, казавшиеся ей бессчетными, и наконец она различала неверные шаги на улице; потом кто-то начинал взбираться по лестнице, бормоча пьяным голосом:

– Дрянь! Дрянь ты, а не кабатчик! Напоил меня допьяна!

Это был он.

Почти всегда разыгрывалась одна и та же сцена.

– А, ты здесь, моя Жермини! – говорил он, узнавая ее. – Понимаешь, какое дело… Сейчас расскажу… Я немного того… – Он вставлял ключ в замочную скважину. – Расскажу… Я не виноват… – Он входил, отталкивал ногой голубку со сломанным крылом, которая прыгала, прихрамывая, и запирал дверь. – Понимаешь, это не я… Это Пайон… Ты знаешь Пайона? Толстяк, жирный такой, как пес у придурка… Так вот, это он, ей-богу, он. Решил угостить меня винишком. Ну, раз он оказал мне внимание, должен же я ответить любезностью. Вот мы и почтили наше заведение, почти-почти-почти-ли! Одну, и еще раз одну, и на этом мы кончились… Дьявольщина какая-то! А этот чертов кабатчик вышвырнул нас на улицу, как яичную скорлупу!

Пока он болтал, Жермини зажигала свечу, воткнутую в медный подсвечник. Колеблющийся свет озарял карикатуры, вырванные из «Шаривари» [26]26
  …карикатуры, вырванные из «Шаривари»… – «Шаривари» – название распространенного в середине XIX в. французского юмористического журнала.


[Закрыть]
и наклеенные на засаленные обои.

– Ты ангельчик! – говорил Готрюш при виде холодного цыпленка и трех бутылок вина, поставленных Жермини. – Потому что, надо признаться… у меня в желудке… дрянной бульон… и больше ничего. А этот красавчик прямо не цыпленок, а настоящий поросенок!

Он принимался за еду. Жермини пила, облокотившись на стол, пристально глядя на Готрюша, и глаза ее становились совсем черными.

– Ну, все червячки заморены! – говорил Готрюш, допивая последний глоток из последней бутылки. – Детям пора баиньки.

Любовные объятия этих двоих были мрачны, свирепы и беспощадны, желание и страсть неистовы, наслаждение жестоко, хмельные ласки грубы и яростны, поцелуи, жаждавшие крови, напоминали укусы диких зверей; потом ими овладевало такое бессилие, что тела их как бы превращались в трупы.

В это буйство плоти Жермини вносила что-то горячечное, бредовое, отчаянное, какое-то нечеловеческое исступление. Ее обостренная чувственность, терзая самое себя, жаждала уже не блаженства, а муки. Удовлетворение не насыщало, а лишь подстрекало ее, доводя до предела, граничившего с самоистязанием. Несчастная находилась в том состоянии душевного возбуждения, когда голова, нервы, взвинченное воображение ищут в наслаждении не наслаждения, а чего-то более острого, жгучего, пронзительного: страдания в сладострастии, Ежеминутно ее сжатые губы беззвучно произносили слово «умереть», точно она молчаливо призывала смерть и хотела обрести ее в этом любовном бешенстве.

Случалось, что ночью она внезапно садилась на постели, спускала голые ноги на холодный пол и угрюмо прислушивалась к тому, что всегда трепещет в уснувшей комнате. Постепенно окружавший Жермини мрак начинал как бы обволакивать ее. Ей казалось, что она опускается, падает в бесчувствие и слепоту ночи. Мозг уже не подчинялся воле, черные мысли бились в висках, подобные существам, наделенным крыльями и голосами. Мрачные демоны-искусители, смутно рисующие преступление глазам безумия, ослепляли ее вспышками багрового света, молниями убийства, и неведомые руки подталкивали к столу, где лежали ножи… Жермини зажмуривалась, шевелила ногой, потом боязливо натягивала на себя простыню и, наконец, повернувшись, залезала в постель, снова сливая свой сон со сном человека, которого хотела убить. За что? Она и сама не знала. Ни за что – просто, чтобы убить.

И так до утра в жалкой меблированной комнатушке длилась эта яростная и смертоубийственная любовная схватка, между тем как бедная голубка, хромая, немощная, искалеченная птица Венеры, прикорнувшая в старой туфле Готрюша, порою просыпаясь от шума, начинала испуганно ворковать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю