Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц)
XX
Наступило Крещенье. В этот день мадемуазель де Варандейль ежегодно устраивала большой званый обед. У нее собирались все большие и маленькие дети ее родственников и подруг. Крошечная квартирка еле-еле их вмещала. Часть мебели приходилось выносить на лестничную площадку. Квартира мадемуазель состояла всего из двух комнат, и в каждой накрывали по столу. Для детей этот обед был настоящим праздником, который они предвкушали уже за неделю до Крещенья. Они не шли, а бежали по лестнице следом за рассыльными из кондитерской. Во время обеда они объедались, но никто их за это не бранил. Вечером малыши отказывались лечь спать, прыгали по стульям и поднимали такой шум, что на следующий день у мадемуазель неизменно бывала мигрень. Но она не сердилась на ребятишек: слушая их, глядя на них, подвязывая им на шею салфетки, чья белизна оттеняла румянец детских щек, она радовалась, как бабушка, собравшая у себя всех своих внучат. Ни за что на свете не отказалась бы она от этого праздничного обеда, во время которого маленькие белокурые сорванцы умудрялись так наполнить смехом и весельем молодости ее стародевичьи комнаты, что воспоминаний об этом дне хватало потом на целый год.
Жермини с утра занималась стряпней. Поставив на колени глиняную миску, она начала сбивать сливки и вдруг почувствовала первые схватки. Взглянув в осколок зеркала, висевший над кухонным шкафом, она увидела свое побледневшее лицо. Тогда она побежала к Адели.
– Дай мне румян твоей хозяйки, – попросила она. Накрасив щеки, она вернулась на кухню и, стараясь не прислушиваться к боли, кончила стряпню. Она должна была подать обед – и подала его. Меняя тарелки для сладкого, она хваталась за мебель, опиралась на спинки стульев, скрывала страдание под страшной судорожной улыбкой – так улыбаются люди, когда спазмы сводят им внутренности.
– Да ты больна! – взглянув на нее, сказала мадемуазель.
– Что-то мне неможется, барышня. Наверно, угорела на кухне.
– Иди-ка ложись. Ты мне больше не нужна, вымоешь посуду завтра.
Жермини снова спустилась к Адели.
– Началось, – сказала она. – Скорее беги за фиакром. Правильно ты дала мне адрес, – твоя акушерка живет на улице Юшет, напротив медника? Есть у тебя перо и бумага?
В наспех нацарапанной записке она сообщила своей хозяйке о том, что ей стало очень худо и она идет в больницу, а адреса не сообщает, чтобы мадемуазель не утруждала себя и не ходила ее навещать: через неделю она уже будет дома.
– Возьми! – Задыхаясь, Адель протянула ей номер фиакра.
– Я, может, там застряну, – сказала Жермини. – Ни слова барышне. Слышишь? Поклянись, что не скажешь…
Спускаясь с лестницы, она столкнулась с Жюпийоном.
– Куда это ты собралась? – спросил он.
– Началось… Меня еще днем схватило. У нас был званый обед. Не знаю, как дотерпела… Зачем ты пришел? Я же тебе говорила, чтобы ты сюда не ходил, я не хочу!
– Видишь ли… я тебе объясню… мне до зарезу нужно сорок франков. Понимаешь, до зарезу.
– Сорок франков! Но у меня денег только-только на акушерку.
– Черт!.. Н-да… Что ты? – Он подал ей руку и помог спуститься с лестницы. – Вот дьявольщина! Я их должен хоть из-под земли достать. – Он открыл дверцу фиакра. – Куда тебе надо ехать?
– В родильный дом Бурб, [23]23
В родильный дом Бурб… – Бурб – бесплатный родильный дом, где обстановка и уход были значительно хуже, чем в платных лечебницах.
[Закрыть]– сказала Жермини и сунула ему в руку сорок франков.
– Брось, не надо, – запротестовал Жюпийон.
– Ах, ну какая разница, где рожать! И потом у меня есть еще семь франков.
Фиакр отъехал.
Жюпийон мгновение постоял на тротуаре, рассматривая две двадцатифранковые монеты в руке, потом бросился догонять фиакр, остановил его и, открыв дверцу, спросил:
– Может, проводить тебя?
– Нет, мне очень худо, я лучше одна… – ответила Жермини, корчась на мягком сиденье кареты.
Через полчаса, показавшихся Жермини вечностью, фиакр остановился на улице Пор-Рояль перед черной дверью, над которой горел фиолетовый фонарь – сигнал проходящим мимо студентам-медикам, означавший, что в родовспомогательном доме для бедных этой ночью, в этот час можно наблюдать интересные сложные роды.
Кучер слез с сиденья и позвонил. Привратник вместе с дежурной сиделкой взяли Жермини под руки и подвели к одной из четырех коек, стоявших в палате для рожениц. Как только Жермини легла, боль немного стихла. Она окинула взглядом палату и увидела, что остальные койки пусты, а в глубине огромной комнаты пылает большой, сложенный наподобие деревенских очагов камин, перед которым на стальном пруте сушатся пеленки, простыни, подстилки.
Еще через полчаса Жермини родила; она произвела на свет дочку. Ее койку выкатили в другую палату. Там она пролежала несколько часов, погрузившись в блаженное дремотное оцепенение, которое всегда следует за невообразимыми родовыми муками, радуясь и удивляясь тому, что все еще жива, не переставая наслаждаться наступившим облегчением, чувствуя всем существом смутное счастье созидания. Вдруг раздался крик: «Умираю!» Жермини открыла глаза и увидела, что одна из ее соседок обхватила шею дежурной стажирующей акушерки, потом упала на подушки, задергалась под простыней и больше уже не двигалась. Почти в ту же минуту с другой кровати тоже раздался страшный, пронзительный, исполненный ужаса крик – крик живого существа, увидевшего перед собой смерть. Женщина, лежавшая на этой койке, протягивала руки, отчаянно призывая на помощь молоденькую акушерку. Та подбежала, склонилась над больной и без памяти рухнула на пол.
После этого вновь наступило молчание. Лежа в одной палате с двумя мертвыми роженицами и полумертвой акушеркой, которая пришла в себя только через час, хотя упала на ледяной пол, ни одна из еще оставшихся в живых женщин не осмеливалась двинуться, не осмеливалась даже дернуть за шнур звонка, проведенного к каждой койке.
В родовспомогательном доме свирепствовала тогда одна из тех страшных эпидемий родильной горячки, которые сеют смерть среди женщин, дарующих потомство человечеству, одна из тех тлетворных бурь, которые проносятся, опустошая ряды коек, где лежат роженицы. В свое время из-за такой эпидемии пришлось закрыть клиническую родильную больницу. Казалось, это шествует чума, за несколько часов успевающая превратить человеческое лицо в синюшную маску, никого не щадящая, всех настигающая, – самых здоровых, самых молодых, – чума, которая зарождается в детских колыбелях, черная чума матерей! Ежечасно, особенно по ночам, Жермини видела такие ужасные кончины, какими завершается только родильная горячка, кончины, нарушающие все законы естества, мучительные, сопровождающиеся воплями, дикими галлюцинациями, бредом; она видела агонизирующих, на которых, как на сумасшедших, приходилось надевать смирительные рубашки, агонизирующих, которые, завернувшись в простыни, выскакивали из постелей и пугали остальных жутким сходством с покойниками из анатомического зала. Они расставались с жизнью так, словно ее вырывали из их плоти. Сама болезнь принимала кошмарный облик, проявлялась в чудовищных формах. На койках, освещенных лампами, медленно и жутко шевелились простыни над животами, раздутыми перитонитом.
Пять дней провела там Жермини, съежившись, сжавшись в комок, стараясь ничего не видеть и не слышать, мужественно борясь со всеми этими ужасами, лишь в редкие минуты поддаваясь малодушию. Она хотела жить, и силы ее удесятерялись при мысли о ребенке, при воспоминании о мадемуазель де Варандейль. Но на шестой день она ослабела душой и почувствовала, что ей изменяет воля. Ледяной холод проник в ее сердце. Она решила, что настал ее черед. Ею овладело предчувствие конца – предчувствие, подобное руке, которую смерть кладет на плечо человека. Болезнь приблизилась к Жермини, вселив в нее ощущение, граничившее с уверенностью, что она заразилась, что уже больна. Она восставала против недуга, но не боролась с ним. Жизнь, которую она заранее признала побежденной, почти не сопротивлялась смерти. В этот решающий час над койкой Жермини, подобно светлому лучу, склонилось чье-то лицо.
То было лицо самой юной из акушерок, белокурой, золотоволосой девушки с синими и такими кроткими глазами, что умирающим приоткрывалось в них небо. Женщины в бреду говорили при виде ее: «Заступница наша, дева Мария!»
– Дитя мое, – услышала Жермини ее шепот, – сейчас же потребуйте, чтобы вас выписали. Вам надо немедленно уйти отсюда. Оденьтесь потеплее… Хорошенько закутайтесь… Как только вернетесь домой и ляжете, выпейте чего-нибудь горячего, какого-нибудь отвара, липового чая. Пропотейте как следует. И тогда вы не заболеете. Только уходите отсюда. Сегодня ночью, – продолжала она, обводя глазами ряды коек, – вам здесь будет нехорошо… Не говорите, что это я посоветовала вам выписаться, иначе меня уволят…
XXI
Через несколько дней Жермини была уже на ногах. Горделивая радость сознания, что она дала жизнь маленькому существу, в котором ее кровь смешалась с кровью любимого человека, и материнское счастье спасли Жермини от последствий дурного ухода в больнице. Она выздоровела, и весь ее вид говорил о таком довольстве жизнью, на которое прежде мадемуазель до Варандейль считала ее неспособной.
По воскресеньям, какая бы ни стояла погода, Жермини ровно в одиннадцать утра уходила из дому. Мадемуазель считала, что она ездит к подруге за город, и была в восторге от благотворного действия свежего воздуха на служанку. Жермини заходила за Жюпийоном, который позволял увезти себя без особого сопротивления, и они отправлялись в Поммез, куда удалось пристроить девочку и где их ждал заранее заказанный плотный завтрак. Стоило Жермини сесть в поезд мюлузской железной дороги, как она умолкала и даже не отвечала на вопросы. Она высовывалась из окна, и мысли ее устремлялись вдаль. Казалось, они хотели обогнать паровоз. Не успевал поезд остановиться, как она спрыгивала, бросала на ходу билет контролеру и бежала по поммезской дороге, далеко опередив Жюпийона. Она приближалась, подходила к дому, – вот он наконец! Здесь жила ее дочь! Она бросалась к девочке, ревнивыми материнскими руками выхватывала ее у кормилицы, обнимала, прижимала к себе, осыпала нежностями, ласками, не отрываясь смотрела на нее, смеялась. Сперва она любовалась дочерью, потом, обезумев, потеряв голову от любви и счастья, начинала покрывать поцелуями все ее тельце, ее маленькие голые ножки. Они садились завтракать. Жермини держала ребенка на коленях и ничего не ела: она столько целовала малышку, что не успевала вволю на нее наглядеться, и теперь выискивала сходство между нею и ими обоими. «Она похожа на тебя и на меня. Нос у нее твой… глаза мои… волосы будут, как у тебя… вьющиеся… Посмотри, твои руки! В точности твои!» И так часами длилась неумолчная очаровательная болтовня, которой женщины стараются вызвать у мужчин чувство отцовства. Жюпийон выслушивал этот вздор довольно терпеливо благодаря дешевым сигарам, которые Жермини по одной доставала из кармана и протягивала ему. К тому же он нашел себе развлечение: сразу за садом протекал Морен, а Жюпийон, как истый парижанин, был страстным рыболовом.
Когда наступило лето, они целый день проводили в этом саду на берегу реки. Жюпийон сидел на мостках для полоскания белья, а Жермини, не спуская ребенка с рук, устраивалась тут же на земле, в тени мушмулы, клонившейся к воде. День сверкал; солнце жгло широкий простор текучей влаги, в которой, как в зеркале, мерцали искры. Среди этого огненного ликования неба и реки Жермини играла со своей дочкой, перебиравшей по ней ножками, розовой, полуголенькой, одетой только в короткую рубашечку. Солнечные блики играли на ее тельце, загорелом, как тело ангелочка, виденного Жермини на какой-то картине. Она испытывала божественную радость, когда девочка неуверенными младенческими ручонками дотрагивалась до ее подбородка, рта, щек, упрямо тыкала пальчиками в глаза, старалась, играя, попасть в зрачки, искала, точно вслепую, лицо матери, щекоча его и больно пощипывая. Жермини казалось, что по ней скользит теплый луч жизни ее дочурки. Посылая порою над головой девочки краешек улыбки Жюпийону, она звала его: «Да посмотри же на нее!»
Потом ребенок засыпал, полуоткрыв улыбающийся во сне ротик. Жермини ловила каждый ее вздох, вслушивалась в ее спокойный сон. Постепенно, убаюканная ровным дыханием девочки, она блаженно забывалась, глядя на убогое пристанище своего счастья, на сельский сад, на яблони, в листве которых скрывались маленькие желтые улитки, на яблоки, зарумянившиеся с той стороны, где их припекало солнце, на тычины, за которые цеплялись вьющиеся, перепутанные стебли гороха, на грядку капусты, на четыре подсолнечника, украшавшие клумбу посредине полянки; потом она переводила взгляд на берег реки, до которого было рукой подать, на цветок пролески в траве, на белоголовую крапиву у стены, на бельевые корзины прачек и бутылки с жавелевой жидкостью, на вязанку соломы, растрепанную веселым щенком, только что выскочившим из воды. Жермини смотрела и вспоминала. Держа на коленях свое будущее, она обращалась к прошлому. Из травы, деревьев, реки она воссоздавала в памяти деревенский сад своего деревенского детства. Она снова видела два покатых камня у самой воды, на которых летом мать мыла ей перед сном ноги, когда она была совсем маленькой.
– Видите, дядюшка Ремалар, – в один из самых жарких августовских дней обратился, стоя на мостках, Жюпийон к старику, который смотрел на его удочку, – на красного червяка совсем не клюет, хоть тресни.
– Чтобы рыба клевала, нужен дождевой червь, – поучительно ответил крестьянин.
– Что ж, раздобудем дождевого червя, за деньгами не постоим… Дядюшка Ремалар, достаньте-ка мне в четверг телячье легкое и повесьте вот сюда, на это дерево… А в воскресенье посмотрим, что из этого получится.
В воскресенье Жюпийон наловил небывалое количество рыбы, а Жермини услышала первое слово, сказанное ее дочерью.
XXII
Когда в среду утром Жермини спустилась вниз, привратник подал ей письмо. В этом письме, нацарапанном на обороте счета из прачечной, кормилица Ремалар сообщала, что девочка Жермини захворала почти сразу после отъезда матери, что ей с каждым днем все хуже, что кормилица вызвала к ней врача и он объяснил болезнь укусом какого-то зловредного комара, что она вызвала врача второй раз, что не знает, как ей быть дальше, и заказала молебен о здравии ребенка. Кончалось письмо так: «Если бы вы знали, сколько я кладу сил на вашу девочку… если бы вы знали, какая она милочка, когда ей очень худо…»
Это письмо подействовало на Жермини так, точно ее кто-то сильно толкнул сзади. Она выскочила на улицу и бессознательно побежала по направлению к вокзалу, откуда уходили поезда на Поммез. Она была без чепца, в домашних туфлях, но не замечала этого. Ей нужно было увидеть свою маленькую, увидеть сию же минуту. Потом она вернется. На мгновение у нее мелькнула мысль о завтраке мадемуазель и тут же исчезла. Дойдя до середины улицы, она вдруг увидела часы в витрине конторы по найму фиакров и вспомнила, что в это время нет поездов. Жермини вернулась, решив, что отделается от завтрака и изобретет какой-нибудь предлог, чтобы освободиться на весь день. Но завтрак был съеден, а она так ничего и не придумала: поглощенная мыслями о дочери, она не могла лгать, ее воображение отказывалось работать. К тому же она знала, что если заговорит, начнет просить, то не выдержит, разрыдается и скажет: «Мне нужно поехать к моей маленькой!» Не осмелилась она уехать и ночью: накануне мадемуазель плохо спала, и Жермини боялась, что хозяйке может понадобиться ее помощь.
Когда наутро она вошла к хозяйке с какой-то выдуманной за ночь историей, собираясь сразу попросить о свободном дне, та, прочитав письмо, принесенное Жермини из привратннцкой, сказала:
– А, это моя старушка Беллез просит, чтобы я уступила ей тебя на сегодня, – она варит варенье. Скорей подай мне на завтрак два яйца и отправляйся! Ты, кажется, недовольна? В чем дело?
– Я? Что вы, барышня! – с трудом выдавила из себя Жермини.
Весь этот бесконечный день она ставила тазы на плиту, наполняла и завязывала банки, терзаясь так, как терзаются те, кому жизнь не позволяет поспешить на помощь тяжко занемогшим любимым людям. Ее сердце разрывалось от горя, хорошо знакомого несчастным, которые не могут очутиться там, куда летят их тревожные мысли, и переживают весь ужас разлуки и неизвестности, ежеминутно представляя себе, что дорогое существо умирает вдали от них.
Не получив письма ни в четверг, ни в пятницу, Жермини успокоилась. Кормилица написала бы, если бы девочке стало хуже. Малышка поправляется; Жермини уже видела ее спасенную, здоровенькую. Дети всегда так: кажется, вот-вот умрут, а назавтра они уже смеются. К тому же ее девочка крепкая. Жермини решила ждать, набраться мужества до воскресенья, до которого оставалось только сорок восемь часов, а пока что обманывала глубоко затаенную тревогу суеверными приметами, говорившими надежде «да!», уверяла себя, что ее дочка благополучно выскочила, потому что первый человек, встреченный ею утром, был мужчина, потому что она видела на улице рыжую лошадь, потому что догадалась, что прохожий свернет на такую-то улицу, потому что, поднимаясь по лестнице, сделала столько-то шагов.
В субботу утром, зайдя к матушке Жюпийон, она увидела, что толстуха, заворачивая во влажную тряпку брусок масла, проливает на него горючие слезы.
– Это вы, – сказала матушка Жюпийон. – Бедняжка угольщица! Я плачу, видите… Она недавно была у меня. Вы, наверно, не знаете… Угольщики ведь могут оттереть себе лицо только маслом… А ее куколка-доченька… Вы знаете, этот ангельчик умирает. Такова наша жизнь! Боже мой, боже! Ну, она и говорит: «Мама, я хочу чтобы ты меня сейчас же оттерла маслом… для боженьки…» У-у-у!..
Матушка Жюпийон заревела в голос.
Жермини выбежала из молочной. Весь день она не находила себе места. Ежеминутно она поднималась наверх, к себе, и собирала вещи, которые хотела отвезти на следующий день дочери, чтобы чистенько одеть ее, нарядить, как воскресшую. Когда вечером она спускалась с лестницы, собираясь уложить мадемуазель спать, Адель передала Жермини письмо, лежавшее для нее у привратника.
XXIII
Мадемуазель уже начала раздеваться, когда на пороге спальни появилась Жермини, прошла по комнате, тяжело опустилась на стул и, несколько раз глубоко, протяжно, прерывисто и мучительно вздохнув, запрокинула голову, передернулась, изогнулась и рухнула на землю. Мадемуазель хотела ее поднять, но она билась в таких судорогах, что старуха была вынуждена снова опустить на паркет это исступленное тело, члены которого, как пружины, то сжимались на секунду, то с хрустом разжимались, вытягиваясь направо, налево, куда попало, сбрасывая все, что попадалось на пути.
Услышав крики мадемуазель, высунувшейся в окно, какая-то служанка побежала за доктором, жившим неподалеку, но не застала его дома. Четыре служанки помогли мадемуазель поднять Жермини и уложили ее в постель, предварительно расстегнув платье и разрезав шнуровку корсета.
Страшные конвульсии, хруст суставов, нервные подергиванья рук и ног прекратились, но по шее и по обнажившейся груди пробегала дрожь, словно там, под кожей, катились волны, колебля юбку, добираясь до ступней. Запрокинув побагровевшее лицо со вздутыми венами, отчетливо выступавшими под подбородком, широко открыв глаза, полные той печальной нежности, того кроткого отчаянья, какими полны глаза раненых, Жермини лежала и, задыхаясь, не отвечая на вопросы, обеими руками царапала себе грудь и шею, словно хотела вырвать оттуда какой-то движущийся комок. Напрасно давали ей нюхать эфир, пить апельсиновую воду; волны скорби продолжали пробегать по ее телу, а лицо по-прежнему хранило выражение мягкой грусти и сердечного страдания, которые как бы одухотворяли телесную муку. Все, казалось, причиняло ей страдание, все ее терзало – яркий свет, звуки голосов, запахи. Наконец через час она разразилась слезами, и настоящий поток хлынул из ее глаз, смягчив страшный нервный припадок. Дрожь теперь лишь изредка сотрясала это измученное тело, успокоенное глубочайшей, непреодолимой усталостью. Жермини перенесли на руках в ее комнату.
Из письма, переданного Аделью, Жермини узнала, что ее дочь умерла.
XXIV
После нервного припадка Жермини впала в тупое отчаянье. Несколько месяцев она прожила отчужденная от всего мира. Захлестнутая, до краев наполненная мыслями о маленьком существе, которого больше не было на свете, она носила в себе смерть дочери, как когда-то носила ее жизнь. Каждый вечер, поднявшись к себе, она вытаскивала из сундука у изножья кровати чепчик и рубашечку своей ушедшей крошки. Она разглядывала их, трогала, расстилала на одеяле, покрывала поцелуями, часами плакала над ними, что-то им говорила, повторяла слова, с которыми скорбь матери обращается к тени умершей дочурки.
Оплакивая ребенка, Жермини оплакивала самое себя. Тайный голос шептал ей, что любовь к дочери была для нее спасительным прибежищем, опорой, что все, чего она в себе боялась, – жажда нежности, порывистость, страстность, необузданная пылкость, – все это было бы отдано малютке и освящено ею. Она словно бы чувствовала, что сердце матери принесет покой и очищение сердцу женщины. Она видела в девочке божественное существо, ниспосланное для того, чтобы исцелить ее и направить на путь истинный, маленького ангела-хранителя, хотя и рожденного ею во грехе, но облеченного властью победить, уничтожить неотступные силы зла, которыми, как порой ей казалось, она одержима.
Когда Жермини пришла в себя после первого приступа опустошительного горя, когда она начала воспринимать окружающее и смотреть зрячими глазами, ей пришлось пройти через такое тяжелое и горькое испытание, что она пробудилась от своей скорби.
Госпожа Жюпийон так разжирела и расплылась, что не могла уже обслуживать клиентов; несмотря на помощь Жермини, она считала, что ей приходится слишком много работать, и решила поэтому выписать из деревни племянницу. У молоденькой, живой и подвижной крестьяночки – полуженщины-полуребенка – были черные глаза, в которых прыгали солнечные зайчики, губы как вишни – налитые, полные, красные, кожа, тронутая загаром, и здоровье, струившееся в жилах, подобно огню. Наивная и пылкая, девушка с первых же дней естественно и просто потянулась к своему кузену, движимая той силой, которая всегда заставляет молодость тянуться к молодости. Она шла ему навстречу с бесстыдством целомудрия, с бессознательной дерзостью, с непринужденностью, почерпнутой из жизни на лоне природы, со счастливой беспечностью страстной натуры, и тщеславие Жюпийона не могло устоять против ее смелых выходок, отважного вызова, неведения и откровенного кокетства. С ее появлением Жермини лишилась покоя. Ее терзало присутствие этой девчонки, которая льнула к Жюпийону, ласкалась к нему, не умела скрыть желания, жившего в ее жаждущем теле. Постоянные хлопоты вокруг молодого человека, услуги, которые она ему оказывала и которые приближали ее к нему, нескрываемое восхищение провинциалки парижанином, полупризнания, вырывавшиеся у нее в его отсутствие, ее веселый, игривый, ровный нрав – следствие превосходного здоровья, – словом, все в ней было ненавистно Жермини, все наполняло глухой яростью и мукой это сердце, не умевшее себя делить и такое ревнивое, что даже любовь животных к тому, кого любило оно, причиняло ему страдания.
Боясь себя выдать, Жермини не решалась заговорить с матушкой Жюпийон о поведении ее племянницы, но стоило ей остаться наедине с любовником, как начинались обвинения, жалобы, попреки. Она припоминала ему случайные жесты и слова, корила всем, что он сделал, сказал, ответил, каждым пустяком, забытым им, но продолжавшим терзать ее.
– С ума ты сошла! – говорил Жюпийон. – Она же еще девчонка!
– Девчонка, она? Брось, пожалуйста! Она так стреляет глазами, что все прохожие оборачиваются. Как-то я шла с ней и прямо готова была провалиться сквозь землю… Уж не знаю, как она это сделала, только за нами все время шел какой-то господин.
– Ну и что же? Она хорошенькая, вот и все.
– Хорошенькая? Хорошенькая? – При этих словах Жермини сатанела: она разражалась потоком ругательств, которые, словно когти дикой кошки, впивались в личико девушки pi рвали его в клочки.
Часто сцена заканчивалась тем, что она говорила Жюпийону:
– Ты, наверно, ее любишь?
– Предположим. Дальше что? – отвечал молодой человек, которому даже нравились эти ссоры, этот рвущийся наружу безумный гнев, который он старался раздуть поддразниваньем. Он забавлялся, глядя, как, подхлестнутая его хладнокровием и издевкой, женщина теряла рассудок, говорила бог весть что, сходила с ума, билась головой о стенку.
Эти размолвки, которые повторялись pi возобновлялись почти ежедневно, наложили глубокий отпечаток на характер Жермини, неуравновешенный, не принимавший сделок и соглашательства, на ее душевный склад, и без того склонный к крайностям. Любовь, в которую капля за каплей вливали яд, начала разлагаться, превращаться в злобу. Теперь Жермини временами ненавидела своего любовника и выискивала причины, которые усилили бы эту ненависть. Думая о дочери, о ее смерти, о причинах этой утраты, она уверяла себя, что девочку погубил Жюпийон, что его руки – это руки убийцы. Содрогаясь от непередаваемого ужаса, она отдалялась от него, убегала, пряталась, как от проклятия своей жизни, как от человека, ставшего для нее олицетворением несчастья.