355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 35)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 44 страниц)

XVI

– Дорогу… дорогу… дайте же пройти, дети мои!

Это Фостен, стоя за кулисами и вся дрожа, лепечет несколько раз подряд одну и ту же фразу и раздвигает руками пустоту, хотя Энона далеко еще не закончила тираду, обращенную к Ипполиту.

Но вот она на сцене, окутанная глубокими складками тканей, которые кажутся слишком тяжелыми для ее слабого тела. Она опускается на свой античный трон и посылает прощальный привет Солнцу, с усилием подняв одну руку, чтобы защитить глаза от его ослепительного блеска, и устало опустив другую. Вся ее фигура исполнена величественной скорби.

Разражается гром рукоплесканий.

Тогда влюбленная царица голосом, проникающим в самую глубь души, – тем голосом, который в прошлом столетии называли волнующим, начинает рассказ о своем тайном влечении к сыну Тезея. И с каждым произнесенным стихом она чувствует, как понемногу рассеивается та атмосфера отчужденности, которая на премьере, после поднятия занавеса, обычно появляется между публикой и актером, то почти неуловимое отсутствие взаимной связи, которое похоже на прозрачный газовый покров, отделяющий их друг от друга и постепенно исчезающий под влиянием удачи по мере движения пьесы.

И глубокое изнеможение этой грешной дочери земли, согнувшейся под тяжестью гнева Венеры, ее безумное смятение, смутную тревогу, ее яростную вспышку и трогательный возврат к любовному признанию – все эти чувства и ощущения Федры Фостен передала и донесла до публики при помощи самых волнующих модуляций, самых незаметных переходов, самых тонких оттенков и благодаря медиуму – то есть изумительному умению управлять своим голосом на низких нотах, а потом, последовательно меняя интонацию, выделять конец тирады сильным ударением. Добавьте к этому искусству дикции то мягкие, то горделивые жесты, красноречивую мимику, неожиданные паузы и сосредоточенное, скорбное выражение лица, в иные минуты совсем застывшего, почти безжизненного, – словом, все сценические средства, которыми в совершенстве владела Фостен.

А когда актриса подошла к концу строфы: «Болезнь моя идет издалека…» – крики «браво!» превратились в восторженный рокот всей залы, завоеванной, покоренной.

После первого акта Фостен, совершенно обессиленная, упала в кресло, которое ей всегда ставили за кулисами, чтобы она могла немного отдышаться, и на ее шее, на спине, на плечах стали заметно пульсировать жилки, словно после тяжелого физического труда.

Через несколько минут актриса, опираясь на Генего, ушла в свою уборную.

В театре Генего была верным псом Фостен и ее тенью. Она присутствовала на всех спектаклях, ни на секунду не спускала глаз со своей госпожи и, стоя за кулисами, сбоку, наслаждалась восхищением осветителей и других работников сцены, готовая расцеловать их за это восхищение. Ни на шаг не отходя от Фостен, она вовремя подавала ей флакон с нюхательной солью, набрасывала шарф на плечи или мех на ноги. В уборной актрисы Генего вынимала из кармана старую бутылку из-под сиропа с холодным бульоном, заставляла Фостен отпить глоток и немедленно прятала бутылку обратно в карман, ибо бутылка эта никогда не расставалась с ее особой. Эта женщина из простонародья, ограниченная и суеверная, смутно слышала где-то, что одна актриса, жившая очень давно, по имени Адриенна Лекуврер, была отравлена [135]135
  …Адриенна Лекуврер, была отравлена… —Адриенна Лекуврер (1692–1730) – французская трагическая актриса; некоторые обстоятельства ее внезапной смерти привели к возникновению легенды об отравлении ее ревнивой соперницей.


[Закрыть]
, и, подолгу задумываясь над этой историей, о которой она имела весьма неясное представление, Генего вбила себе в голову, будто соперницы, завидуя таланту ее госпожи, тоже хотят отделаться от нее при помощи яда.

Между первым и вторым актом визитеров было мало, да они и не принадлежали к числу тех, кто мог бы дать Фостен правильное представление о ее успехе или рассеять беспокойство, охватившее актрису во время антракта, – ведь в процессе игры она лишь очень смутно сознавала, что происходит в зале. Поэтому она с тревогой расспрашивала присяжных болтунов – пошлых льстецов, людей любезных, но пустых, и, слушая их, слегка покусывала себе язык, чтобы вызвать слюну в пересохшем рту.

Она сыграла второй акт, решающий для выражения ее таланта, и на этот раз, не успела она войти в свою уборную, как дверь распахнулась, и, предшествуемый маклером Люзи, в комнату, словно безумный, вбежал маленький человечек в широком пальто, с измученным лицом и горящими глазами. Это был великий современник Фостен, тот, кто первый облек в плоть и кровь камень, мрамор, бронзу. [136]136
  …тот, кто первый облек в плоть и кровь камень, мрамор, бронзу. —По-видимому, речь идет о французском скульпторе Жане-Батисте Карпо (1827–1875).


[Закрыть]
Он явился в лихорадочном восторге, захлебываясь от восхищения, изливавшегося в почти грубых фразах, и стал просить актрису позволить вылепить с нее статую Трагедии. Не обращая никакого внимания на остальных посетителей, он пытался заставить Фостен принять ту позу, в которой видел ее одно мгновенье на сцене, бесцеремонно поднимал ее с кресла, почти насильно драпировал на ней складки туники. И, отходя на несколько шагов, наступая на ноги тем, кто стоял сзади, повторял: «Великолепно… это будет великолепно!..» За скульптором пошли всякие знаменитости, громкие имена из самых разнообразных сфер, старые театралы и любители драматического искусства – тонкие ценители и судьи, пришедшие укрепить в Фостен уверенность в ее триумфе.

И вскоре «сундучков» с конфетами, принесенных почитателями таланта трагической актрисы, стало так много, что они заменили скамеечки женщинам, которым удалось забраться в ее уборную.

В третьем акте на супругу Тезея начала нисходить величественная грусть, какая-то мрачная и страстная жажда смерти; прижатые к телу руки почти безжизненными жестами перебирали складки туники, превращая ее в погребальный саван, и трагическая актриса на глазах у трепещущих, потрясенных зрителей вдруг преобразилась в некую прекрасную и скорбную Венеру надгробных памятников.

Уходя со сцены, Фостен столкнулась с Рагашем, который принес ей отчет о кулуарных разговорах, о тайных намерениях прессы на ее счет, о беседах журналистов, подслушанных у дверей лож. Тео [137]137
  Тео– Имеется в виду Теофиль Готье (1811–1872), французский поэт, прозаик, литературный и художественный критик.


[Закрыть]
не находит ни малейшего таланта у Расина, зато считает, что у нее есть линия… и вот он решил, наперекор прокисшему классицизму своего министра, совсем не упоминать в статье о поэте Людовика XIV, а говорить только о ней, о ней одной. Сен-Виктор [138]138
  Сен-ВикторПоль де (1825–1881) – французский литературный и театральный критик.


[Закрыть]
– она, наверно, заметила его? – так вот у него сегодня не такое выражение лица, какое бывает на неудачных премьерах… это хороший признак… впрочем, он ведь и всегда хорошо к ней относился. Критин Икс случайно явился в чистом белом жилете, а он, Рагаш, давно заметил, что опрятность располагает Икса к добродушию… Критик Игрек только что громогласно изъявлял свои восторги в маленьком кабаре на, улице Монпансье, где подают нечто горячее, пахнущее керосином… Критика с моноклем в театре нет… но он прислал вместо себя любовницу, чтобы та рассказала ему о спектакле, а Жоржина дала ему, Рагашу, честное слово, что будет говорить об актрисе только одно хорошее… Что касается критика из «Франс Либералы», то он… он и сам отлично понимает, что в его писаниях появилась какая-то вялость… что его больше не читают… что пришла пора, когда ему необходимо выдумать кого-нибудь… и вот теперь он выдумает ее, Фостен. Вильмессан [139]139
  ВильмессанОгюст (1812–1879) – видный французский журналист, основатель газеты «Фигаро», существующей и в наше время.


[Закрыть]
сказал, что в том нудном жанре, который называют трагедией, Фостен кажется ему менее нудной, чем другие актрисы… Все маленькие газетки будут за нее… это несомненно. Только старикашка Жанен [140]140
  ЖаненЖюль (1804–1874) – французский писатель романтического направления, критик и журналист. В 70-х годах XIX в. его расцвет и слава были уже позади.


[Закрыть]
, обладатель страшной подагры, – он сидит на скамеечке в своих полосатых носках, красных шерстяных рукавичках и корчится от боли, – так вот, между ахами и охами он успел пожаловаться на то, что у Фостен было мало любовного пыла во втором акте… У этого, пожалуй, будет немало придирок, но, в общем, ей обеспечена отличная пресса!

Актрисе бурно аплодировали в четвертом акте, а когда занавес опустился по окончании пятого, вся зала устроила Фостен настоящую овацию.

После бесконечных вызовов, опираясь на руку Генего и стиснув ее до боли, Фостен добралась до своей уборной и упала в кресло, где обычно гримировалась, вытянув онемевшие ноги, в состоянии, близком к каталепсии. Не в силах произнести ни слова, она отвечала на испуганные расспросы старухи служанки, которая уже намеревалась бежать за театральным врачом, лишь отрицательными движениями головы и прикасаясь рукой то к губам, то к шее, – жест, означавший, что голосовые связки у нее страшно напряжены и она не может говорить.

В таком состоянии она пробыла около трех четвертей часа, после чего, испустив глубокий вздох, давший, казалось, разрядку и отдых всему ее существу, она смогла наконец выговорить несколько слов.

Тогда она перешла в маленькую, битком набитую гостиную при уборной, откуда через открытую дверь виднелся в коридоре длинный ряд людей, словно у порога ризницы после какой-нибудь пышной свадьбы. И тотчас же, сметая мужчин на своем пути, лавина обезумевших женщин, охваченных тем нервным возбуждением, в какое всех и вся приводят театральные битвы, ринулась в объятия Фостен. Разразилась целая буря восторга. Конца не было ласкам, поцелуям, и вскоре уже все, и мужчины и женщины, обнимали Федру, не успевшую еще как следует стереть румяна. Ее тело – тело худенького серафима, закутанное в широкий, наспех наброшенный темный халатик, переходило из объятий в объятия и, отклоняясь то вправо, то влево, казалось бескостным, напоминая мягкий лоскут, который волнообразно колеблется, подгоняемый ветром… А на лице у актрисы читалось счастье, смешанное с недоумением, и она без конца повторяла растроганным и бессмысленным тоном: «Ах, дети мои! Ах, дети мои!»

Понемногу толпа «поздравителей» растаяла, и в уборной остались только лица, приглашенные актрисой к ужину.

Фостен ощущала потребность пройтись, «подышать улицей», как она выражалась. И они отправились пешком, всей компанией перешли улицу Сент-Оноре, расталкивая небольшие группы, еще стоявшие у дверей запиравшихся кафе и беседовавшие о вечернем спектакле. То тут, то там слышалось: «Смотрите – Фостен?!» И веселый батальон шел дальше в ночь, с шумным и жизнерадостным гомоном людей, решивших пировать до утра, причем самые молодые перебрасывались шутками с кучерами проезжавших мимо фиакров и продолжали что-то кричать им вслед до тех пор, пока экипажи не сворачивали на другую улицу.

XVII

Гости Фостен собрались в большой гостиной особняка на улице Годо-де-Моруа и ждали актрису, которая ушла к себе, чтобы переменить туалет.

Общество было разнообразное и смешанное – обычное общество таких вот ужинов после больших премьер, где сидят бок о бок литераторы, художники, ученые, политические деятели, генералы, медики, знаменитости всех жанров, а между ними, как это бывает всегда, неизвестно как и по чьему приглашению затесавшиеся никому не известные безымянные люди, носящие бороду или булавку в галстуке, в шароварах «по-казацки» или с иностранными орденами в петлице, люди, возбуждающие всеобщее любопытство и заставляющие гостей на всех концах стола всю ночь тщетно спрашивать на ухо друг у друга, кто же все-таки они такие, эти господа. Отдельные группы беседовали на разные расплывчатые темы, без воодушевления, с длинными паузами; некоторые уединялись по углам, скучая, без конца рассматривая безделушки. И, развалясь в низеньком кресле, при свете лампы, стоявшей сзади, какой-то reporter [141]141
  reporter– Репортер (англ.).


[Закрыть]
карандашом писал на листочках папиросной бумаги отчет о нынешнем вечере.

Фостен появилась в вечернем туалете. На ней было атласное кремовое платье-пеньюар с отделанными старинным аржантанским кружевом бархатными манжетами и отворотами того же тона, на которых цветным жемчугом были вышиты туберозы. В волосах вилась ветка с зелеными листьями какого-то металлического оттенка – оттенка крыльев шпанской мухи. В этом платье светлого, но теплого колорита, среди блеска и роскоши причудливых цветов, сделанных из драгоценных камней, грудь женщины, едва открытая четырехугольным вырезом корсажа, казалась белоснежной лилией, расцветшей где-то в тени подвала, а изменчивые, зеленые, электрические отблески, которые при каждом движении головы отбрасывали листья, вплетенные в ее прическу, придавали ее лицу своеобразную фантастическую прелесть, сообщая утомленному, но сияющему взгляду выражение демоническое и вместе с тем ангельское.

Трепет какого-то влюбленного восторга пробежал по всей гостиной, и Фостен, еще не остывшая от возбуждения игры, остановилась посреди тотчас же образовавшегося вокруг нее кружка. Продолжая яростно подталкивать ножкой свой шлейф, она начала с необыкновенной горячностью рассказывать о всех происшествиях вечера, об эффекте, который у нее пропал из-за слишком рано поданной реплики, о несообразительности главаря клакеров, о шикателях из Одеона, которые последовали за ней и во Французскую Комедию, – и, перечисляя все эти обиды, ее охрипший голос вновь обрел прежнюю выразительность, резкость, звучность. Но вот метрдотель возвестил, что «кушать подано», и она вдруг взяла под руку никому не известного молодого человека, к чьим словам уже несколько минут прислушивалась с каким-то необъяснимым вниманием. Открыв шествие, она обернулась и сказала:

– Господа, у меня – без церемоний. Каждый садится, где хочет… где может.

И Фостен заняла место посреди стола, сестра ее села напротив.

Сперва в столовой наступила тишина, та сосредоточенная тишина, какая обычно возникает за ужином, среди проголодавшихся гостей, собравшихся вокруг стола, где пахнет раками и трюфелями, – вокруг стола, застланного камчатной скатертью, уставленного массивным серебром, граненым хрусталем, корзинами тропических цветов и залитого на старинный лад белым светом свечей в канделябрах и в высокой люстре с переливающимися подвесками; эти свечи бросают мягкий отблеск на плафон и на светлую обивку стен, где, словно в предутреннем тумане, сияют розовой наготою богини Олимпа.

За молчанием последовал неясный гул, первые, еще невнятные фразы, пробивающиеся сквозь полные рты, и, наконец, весь этот шум покрыли слова:

– Ужин при свечах, браво!.. Если бы женщины знали, как красива при свечах их кожа, на другой же день ни в одной парижской столовой не осталось бы ни единого газового рожка, ни одной лампы.

А Фостен говорила молодому человеку, которого посадила рядом с собой справа:

– Ах, сударь, как красиво вибрирует ваш голос! Нет, вы не имеете понятия, какую власть имеют надо мной голоса… право же, они проникают гораздо глубже уха… Говорите же, говорите, я хочу вас слушать… Да, у вас есть в голосе что-то от Делоне [142]142
  ДелонеЛуи-Арсен (1826–1903) – французский актер и театральный педагог (профессор сценической декламации).


[Закрыть]
, но ваш, пожалуй, действует еще сильнее… Ах, в иные дни… да, я уверена, что в иные дни вы могли бы заставить меня плакать!

И, слушая его, актриса наклонялась к нему совсем близко, как наклоняются к музыкальному инструменту, который волнует душу.

– Чудесно, ну просто чудесно, – повторяла Фостен с восторженной улыбкой, склонив голову набок и словно приглядываясь к тому, как слова вылетают из его губ. – Нет, право же, сударь, вы должны приходить каждый день и проводить со мной несколько часов… Слушать, как вы говорите… как вы читаете… было бы для меня истинным праздником. В вашем голосе есть такие нотки… как странно!.. нотки, в которых чувствуется разом и рыдание и смех… Да, услышать от вас объяснение в любви было бы, должно быть, очень опасно.

И она кокетливо рассмеялась.

Потом, оборвав смех, обратилась к гостям:

– Господа, рекомендую вам эту рыбу. Это волжская стерлядь… Подарок одного из моих тамошних друзей. Она была заморожена эфиром, – да, да, эфиром… Говорят, что, когда ее усыпляют таким образом, она не совсем умирает и ее можно переправлять почти свежей на другой конец света.

Сказав это, Фостен снова повернулась к своему соседу, и в ее позе, в изгибах ее обращенного к нему тела чувствовалась та нежность, та влюбленность, какую вы часто можете заметить во время обеда или ужина, наблюдая за женщиной, когда она сидит рядом с нравящимся ей мужчиной. В этом теле одна сторона – сторона, обращенная к безразличному соседу, – кажется угрюмой, пассивной и как бы одеревеневшей, тогда как другая сторона трепещет, полна грации, соблазна, и мышцы беспрестанно играют, распространяя на расстоянии любовные флюиды. Забавное зрелище! Женщина, так сказать, одушевлена только с этой стороны: трепещет лишь то ее плечо, которое прикасается к этому соседу, волнуется лишь та грудь, на которую падает его взгляд, змеино изгибается лишь то бедро, лишь та нога, которые испытывают электрические разряды, исходящие от приятного ей мужчины.

Что касается Щедрой Души, то она старалась вести себя надлежащим образом, быть вполне приличной в этой среде, стоявшей намного выше ее собственной, и пространно рассказывала о стенном ковре, который она вышивала для церкви той деревни, где у Карсонака была дача.

Карсонак тоже был не в своей тарелке, так как чувствовал себя на этом ужине весьма незначительной особой. Он пресерьезно рассказывал своему соседу, хладнокровно дурачившему его господину, о неприятностях, причиняемых ему Бальзаком, об узких рамках, в которые тот его ставит, о том, как он мешает развитию его драматургии, о постоянных совпадениях, из-за которых ему приходится выбрасывать целые сцены, построенные гораздо удачнее, чем у этого романиста. И собеседник все время отвечал ему таким: «Еще бы!» – что бульварный драматург никак не мог понять, что это было – фамильярность слегка подвыпившего человека или ирония.

. . . . . . . . . . . . .

– Душа и длинные волосы, – скажите мне, скажите сейчас же, – разве это не вышло из моды? Ведь это тип светской женщины тысяча восемьсот тридцатого года, а нынешние светские женщины…

– Светские женщины! Современные светские женщины!.. – вскричал, перебивая своего собеседника, некий знаменитый писатель. – Тощие, худые, костлявые, плоские! Женщины, у которых так мало тела и, следовательно, так мало места для любовных упражнений, женщины, чьи лица говорят о бледной немочи и дурной болезни, чьи глаза и губы плохо подкрашены, существа, похожие на бесцветные призраки, от которых не требуют ничего, кроме пикантной мордочки, живости, изюминки. Разумеется, это не та красота, какую рекомендует «Курс рисования» для начальных школ, но надо сознаться, что в том состоянии, до которого дошел мужчина XIX века, стремящийся ко всему острому, ко всему, что уже с душком, этот тип дьявольски его возбуждает.

– Прочь отсюда этого ужасного невежу! – крикнула Фостен, но голос ее прозвучал лаской.

– А разве я сказал что-нибудь не вполне приличное? – самым наивным тоном осведомился красноречивый раблезианец.

Разговор подхватил некий государственный муж, в ком сразу чувствовался большой любитель женщин, человек с совсем еще молодым лицом и седыми волосами:

– Да, господа, вы можете негодовать, сколько вам будет угодно, и писать для толпы всевозможные статьи о нравственности, но… Но небольшая доза распущенности необходима для государства: она смягчает нравы, делает общество гуманным, делает людей тоньше и совершеннее. Все великие люди всех времен были распутниками…

– О! О!

– Знаешь, – прошептал на ухо своему соседу какой-то гость с кукольным, грязно-розовым лицом, лицом проповедника, словно вырезанным из дряблой редиски, – знаешь, все эти члены правительства – настоящие инвалиды…

Конец тирады государственного мужа потонул в залпе коротких реплик, которые раздавались то справа, то слева, словно выстрелы из пистолета.

– Умен, нечего сказать, этот театральный критик… У него такое же чувство изящного, как у какого-нибудь театрального ламповщика.

– Ну и «аристократический» же вид у этой актрисы… можно подумать, что это маркитантка при войске фавнов!

– И вы считаете, что он не любит эту особу?.. Да ведь совсем недавно он подарил ей десять тысяч франков только за то, что она согласилась принять слабительное… Разве это не любовь? И не самая дорогая?

– Довольно говорить о нем. Это дурак, набитый возвышенными идеями и трансцендентальными суждениями.

– Таков Париж. Лоретка, которой красная цена двадцать пять луи, обходится члену жокей-клуба в целый наполеондор, а лакей, которому другие платят тысячу двести франков, достанется господину Ларошфуко, если он того пожелает, за триста.

– Вас удивляет, что государство оказывает музыке такую огромную поддержку? Но ведь это же так просто: все еврейские банкиры – меломаны!

– Если человек высказывает либеральные идеи, а сам носит платье церковного покроя, не доверяйте ему – это правило не знает исключений.

– Ах, что за несносная болтунья!.. Она уверяет, будто признает только эгинетов [143]143
  …будто признает только эгинетов… – Речь идет о светской моде на греческую скульптуру V в. до н. э. (эгинетами называются фигуры эллинских воинов на фронтоне храма в Эгине).


[Закрыть]
, а Швецию любит за то, что это «невинная» страна!

– Поверь мне, настоящий мыльный пузырь – вот что такое этот твой финансист.

– Виноват… – вмешался Бланшерон. – Человек, о котором вы говорите, очень богат. Как вам известно, я кое-что смыслю в биржевых делах… И вот однажды, выходя от меня, он выронил из кармана – разумеется, не случайно – ордер на покупку акций, на весьма крупную сумму. И вы знаете, господа, я, даже я сам не решился играть против него!

В эту минуту Фостен заметила, что ее сосед справа тщательнейшим образом раскладывает кости от рыбы, которую он ел, прямо на скатерти, рядом со своей тарелкой.

Это открытие вызвало на ее лице недовольную детскую гримасу – гримасу девочки, над которой кто-то подшутил, дав ей пустую коробку из-под конфет.

Она стала отвечать ему односложно, и вся гибкость, вся приветливая грация движений стала понемногу уходить из той стороны ее тела, которая была ближе к молодому человеку с рыбьими костями, а потом, постепенно, с помощью незаметных переходов и искусного полуоборота, она переключилась на соседа слева.

Сосед этот был философ, человек светский, проповедовавший красоту, добро, честность, – разумеется, в рамках, приемлемых для великосветских дам, – нечто вроде мирского пастыря XIX века. Он доставлял своим клиенткам Платона вместо Евангелия, подбирал им шерсть для вышивания, переправлял парижские сплетни, когда дамы проводили лето в деревне или зиму в Ницце, и даже, в случае надобности, ухаживал за ними как сиделка, когда они лежали после родов в постели, читая им из «Града божия» блаженного Августина. [144]144
  …читая им из «Града божия» блаженного Августина. —«О граде божием» – богословский труд одного из «отцов церкви» Августина, епископа Гиппонского (354–430).


[Закрыть]

Отличаясь банальной красотой помощника прокурора и профессорским изяществом манер, он был баловнем женщин, и те готовы были подраться, оспаривая друг у друга его фланелевые жилеты, пропитавшиеся красноречием его лекций.

И вот этот философ, почувствовав, что хозяйка дома обратила внимание на его особу, немедленно принялся ухаживать за ней – впиваясь горящими глазами в вырез ее платья, осыпая актрису приторными комплиментами и теми чрезмерными изъявлениями восторга, какими ученые волокиты так надоедают женщинам.

– Да вы ничего не едите, решительно ничего!

– О, в дни премьеры мне всегда хочется только пить… И потом, эти тяжелые мясные блюда… их приходится без конца жевать… Мне кажется, это не такая уж красивая процедура для женщины – есть мясо.

– Так, может быть, вы намерены питаться только мясными экстрактами? Кстати, за вашим столом как раз сидит такой домашний маг и волшебник – человек, занимающийся разложением простых тел… Попросите у него рецепт.

– Как ни странно, – подхватил химик, услышавший отрывок разговора, – но впервые эта изящная мысль пришла в голову не женщине, а мужчине – ученому, канонику собора Парижской богоматери. Человек этот, которому наскучило терять время на еду, а также слегка опротивела материальность этого процесса, заказал себе экстракт мяса и стал питаться имматериальным способом, принимая по нескольку капель, хранившихся у него в маленьком флакончике из-под духов. Однако после двух или трех лет такой диеты наш каноник получил сужение желудка и чуть не умер. Это, конечно, грубо, но надо признаться, что для нас, простых смертных, как мужчин, так и женщин, амброзия не годится, и лучшим «экстрактом» мяса все еще остается вот эта индейка с трюфелями.

– Кстати, об индейках с трюфелями, – вставил один из гостей. – Известны ли вам те единственные три случая из жизни Россини, когда он плакал? Это достоверно, я читал подлинное письмо маэстро к Керубини: в первый раз Россини плакал в тот день, когда освистали его первую оперу; во второй – когда он впервые услышал игру Паганини на скрипке; и в третий, когда, катаясь по Гардскому озеру, он уронил в воду индейку, начиненную трюфелями, которую держал в руках.

– Интересная история, но раз уж речь зашла о еде, позвольте и мне рассказать нечто в этом роде – о неземном питании графа де Марцелла. Сей знатный католик причащался в своем замке только такими облатками, на которых был вытиснен его герб. И вот однажды викарий с ужасом замечает, что запас облаток с гербами иссяк. Однако он решается поднести к устам благочестивого аристократа обыкновенную, плебейскую облатку и говорит ему извиняющимся тоном: «Чем бог послал, господин граф!»

Философ между тем продолжал расточать перед Фостен свое искусное красноречие, нашептывая ей разные изощренные комплименты, а та, в пылу кокетства, не только допускала его ухаживанье, но почти поощряла его. Воодушевленный успехом, он решил упрочить победу, применив по отношению к актрисе один трюк из своего репертуара, изобретенный им для покорения и порабощения женских сердец, – трюк весьма остроумный, но употреблявшийся им слишком широко и без достаточно глубокого проникновения в существо очередной особы женского пола, с которой он имел дело.

С минуту он многозначительно смотрел на свою соседку, потом сказал:

– На вашей красоте лежит ярко выраженная печать интеллекта… Да, да, я отличный судья в такого рода вещах… печать литературного дарования… Талант актрисы? Да, конечно, но о нем мы сейчас говорить не будем. У вас есть, правда еще в зачаточном состоянии, и другой талант… Вам надо писать о том, что вы видите вокруг себя… попытайтесь… я буду вашим советчиком… вашим гидом. Если бы вы знали, какие прелестные вещицы создают, благодаря моему дружескому руководству, некоторые светские дамы.

Фостен улыбнулась. К несчастью, ей был известен этот трюк, – с ней поделилась своим секретом одна молодая женщина, которой философ менее двух недель назад предложил себя в качестве советчика по литературным делам, – и теперь актриса была страшно обижена тем, что к ней отнеслись как к первой встречной простушке, как к какой-нибудь светской дурочке.

– Очень вам признательна, милостивый государь… Но неужели вы до сих пор не взяли патент на свое изобретение? Ведь это просто гениальный способ покорения женщин… обещать юным мещаночкам – и при том сейчас же, немедленно – перо госпожи Жорж Санд… Они, должно быть, моментально бросают свой домашний очаг, мужа, детей? А сколько дам в вашем классе?

И довольно долго, не давая философу ни минуты передышки, Фостен безжалостно терзала его своей злой, почти свирепой иронией.

Правый сосед Фостен мужественно перенес потерю расположения хозяйки дома. Он много ел, еще больше пил и, по-видимому, находился в состоянии приятного опьянения: подбородок его уткнулся в жилет, прядь развившихся волос упала на лоб, белая рука то и дело поглаживала черную бородку, а губы еле слышно напевали какую-то канцонетту его родной провинции.

Выбрав подходящий момент, он, раскачиваясь, наклонился к Фостен и проговорил:

– Сударыня, в начале ужина вы сказали мне, что с удовольствием послушали бы, как я говорю, как читаю… между прочим, у меня есть отец. Он кассир, и сейчас он как раз находится в весьма, весьма затруднительном положении… Так вот, не хотите ли вы доставлять себе это удовольствие ежедневно, по нескольку часов… за пятьсот франков в месяц?

– Мы поговорим о вашем предложении как-нибудь в другой раз, милостивый государь.

И молодой человек, как ни в чем не бывало, снова принялся гладить свою бородку и напевать канцонетту.

А Фостен начала обеими руками обмахивать себе грудь кружевом корсажа. Откинувшись назад, она прислонилась к спинке стула, и на лице ее появилось выражение почти забавной растерянности – растерянности, смешанной с презрением, с отвращением, почти с ненавистью, относившейся к разглагольствованиям обоих ее соседей и к ним самим. Взгляд ее, переходя от лица к лицу, обежал весь стол с какой-то наивной мольбой. «Неужели никто не сжалится и не избавит меня от этих несносных людей?» – казалось, говорил он. Потом она вдруг застыла, совершенно не шевелясь, и только ее отполированные ногти блуждали по белоснежной шее, а нервные подергивания всего тела невольно выдавали ее раздражение и скуку.

Пришел конец остроумным шуткам, словесным поединкам, шалостям мысли; голоса понизились, общий разговор постепенно замер, уступив место приватным беседам, и теперь каждый из собеседников, возвратясь к своим занятиям, к своим работам, к своим намерениям, щедро угощал ими свой уголок стола с той очаровательной откровенностью легкого и изящного опьянения, какая бывает у людей высокого ума после ужина, спрыснутого хорошим вином.

– Следовало бы познакомить каждого с чудесными свойствами материи, доведенной до summum [145]145
  summum– До крайней степени, предела (лат.).


[Закрыть]
ее утилизации, – говорил один из гостей, нагнувшись к соседу и вертя в пальцах пробку от графина.

– Да, прославление материи – вот та прекрасная тема, которой вам бы следовало посвятить книгу.

– Я бы и сам очень этого желал, но не могу… не владею даром письменного словосочетания… В разговоре мне иногда удается дать представление об этом, но на следующий день, когда я остываю и беру в руки перо, получается совсем не то.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

– Французский язык, – говорил некий иностранный, писатель, великан с кротким лицом, [146]146
  …иностранный писатель, великан с кротким лицом… —то есть И. С. Тургенев; в 70-х годах Э. де Гонкур часто общался с великим русским писателем в Париже и приводит в «Дневнике» много высказываний и устных рассказов Тургенева.


[Закрыть]
– французский язык производит на меня впечатление инструмента, изобретатели которого простодушно стремились к ясности, к логике, к грубой приблизительности определения. А сейчас этот инструмент оказался в руках людей самых нервных, с наиболее повышенной чувствительностью, людей, которые стремятся передать ощущения самые неуловимые и менее, чем кто бы то ни было, способны удовлетвориться этой грубой приблизительностью своих жизнерадостных предшественников.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

– Кровь теперь стала редкостью, ее нигде не найти, – говорил физиолог, человек с прекрасным задумчивым лицом, похожий на какого-то бесплотного духа. – Теперь совсем перестали пускать кровь. В мое время в больницах стояли целые ушаты крови. Недавно мне понадобилась кровь для моей лекции, и я нигде не мог ее достать. Если бы не тот старый доктор – вы знаете его, он всегда бывает на моих занятиях, – я так и не получил бы ее. О, это старый ученик Бруссе, он продолжает его традицию и то и дело вскрывает себе вену. Как-то раз он сказал мне: «Я пускаю себе кровь каждый день и поливаю ею цветы…» Это нечто положительное, определенное: таким способом либо излечиваешь людей, либо убиваешь… но все меняется каждые двадцать лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю