355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 37)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)

XX

Актеров и актрис подлинного таланта не могут ни обмануть, ни растрогать глупые восхваления, ходячие комплименты, аляповатые поздравления многочисленных приятелей и еще более многочисленных знакомых. Для того чтобы их тщеславие действительно было польщено, они должны найти в изъявлениях восторга какую-то оригинальную, свою оценку, выраженную в точной фразе; им необходимо, чтобы похвала относилась к тому месту пьесы, которое, по их собственному внутреннему убеждению, действительно удалось им, или чтобы им указали на те несовершенства их игры, какие они заметили и сами. Вот из этого-то внутреннего презрения к банальным восторгам толпы и рождается у актеров и актрис глубокая вера в двух-трех близких друзей, людей со вкусом, – как правило, людей неприятных, сварливых, выуженных подчас в самых эксцентрических кругах, людей, чье суждение, однако, является для актера единственным, имеющим влияние на его игру, и чья похвала одна дает ему радость.

И вот на следующий день после вечера, проведенного в фойе актеров, Фостен, позавтракав, отправилась к одному из таких близких друзей, который, к ее удивлению, не пришел повидать ее после спектакля.

На улице Сент-Апполин она остановилась у небольшого особняка, построенного во второй половине XVIII столетия недалеко от крепостного вала, где прежде катались в каретах, и имевшего такой обветшалый, заброшенный вид, что, казалось, жильцы покинули его уже много лет назад.

Все амбразуры нижнего этажа были наглухо заделаны, привратник отсутствовал, и Фостен звонила около десяти минут, пока древний слуга, похожий на простака-лакея из какой-то старинной комедии, не отворил наконец маленькую, проделанную в воротах дверку, предварительно осмотрев посетительницу в потайное окошечко.

Она прошла по огромным пустым комнатам, отделанным прелестной деревянной резьбой, некогда белой, а теперь ставшей совсем черной от полувековой пыли; в рисунке резьбы постоянно повторялись голубки среди роз – грациозное воспоминание [158]158
  …грациозное воспоминание… —Имя Коломб по-французски буквально значит Голубка.


[Закрыть]
, которое оставила на панелях актриса Коломб из Итальянской Комедии, для которой и был в свое время построен этот особняк.

Фостен ввели в спальню старого маркиза де Фонтебиз, который еще не вставал с постели, хотя был уже час пополудни.

На ночном столике, рядом с париком, мокла в чашке с водой его вставная челюсть, а сам маркиз, в меховом колпаке с наушниками, лежал закутанный в баранью шкуру. К пологу кровати, в ногах, довольно высоко, было приколото булавками полотенце.

– Отчего это вас не видно было, господин маркиз?

– Девочка, я нашел твою игру несовершенной, – сурово сказал он. – Да, да, – ты слышишь? – несовершенной! – повторил маркиз, беспрестанно отхаркиваясь и после каждого слова посылая густой плевок в приколотое к пологу полотенце.

Маркиз де Фонтебиз был старый дворянин, которого разорили актрисы и у которого остался только этот маленький особняк, купленный им для каких-то амурных дел в последние годы его величия, да весьма жалкий годовой доход, вынуждавший его обедать в дешевых закусочных и ограничиваться услугами старого Калеба, довольствовавшегося жалованьем горничной. Маркиз считался последним живым представителем того фойе Французской Комедии, во главе которого стояла неподражаемая Конта, сгруппировавшая вокруг себя Коллена д'Арлевиль, маркиза де Ксименес, Андрие, Пикара, Виже, Александра Дюваля, Дюсиса, Легуве. В те вечера, когда во Французском театре или в Одеоне шла трагедия или комедия старинного репертуара, вы могли быть уверены, что встретите там маркиза де Фонтебиз. Одаренный блестящей памятью старых людей минувшего столетия, той памятью, в которой полностью запечатлелась вся родословная книга д'Озье, он знал своих любимых классиков наизусть, невольно суфлируя в театре, когда случалось запоздать суфлеру, и мог осведомить вас о всех известных и неизвестных изменениях, происшедших с какой-нибудь ролью, или рассказать, как какой-нибудь жест, совершенно случайный, привел к новой трактовке, новой мизансцене, доселе не существовавшей. И он способен был прочитать вам наизусть все знаменитые строфы в той самой интонации, в какой читал их тот или иной из прославленных актеров и актрис, сменявших друг друга на протяжении шестидесяти лет.

Таким образом, он самочинно возвел себя в сан, так сказать, почетного хранителя старых традиций, которые и отстаивал, яростно стуча по полу своей похожей на костыль тростью, очень забавный в своем бессильном гневе. Актеры советовались с ним, дебютанты умоляли прослушать, и он принимал их, лежа в постели, которую покидал лишь для того, чтобы пообедать и отправиться в театр.

От любви к актрисам маркиз де Фонтебиз уже давно перешел к чистой и бескорыстной любви к театральному искусству. Он первый открыл Фостен, когда она дебютировала на сцене какого-то жалкого театра, начал превозносить ее, познакомил с журналистами, протолкнул в Одеон, – словом, стал заботиться о молодой актрисе с таким рвением, энергией, настойчивостью и упорством, словно был ее учителем или отцом. Правда, это покровительство маркиза далеко не всегда было приятным. Напротив, он не скупился на резкости, замечания, выговоры, ежеминутно отпуская свое излюбленное ругательство: «Деревянная башка». Иной раз, когда работа актрисы не удовлетворяла его, ему случалось даже, в порыве старческого раздражения, швырнуть чем попало в голову ученицы.

Маркиз лежал на спине, примяв головой углы подушки, зарывшись в грязные простыни, из-под которых торчали только щетинистые седые брови, властный орлиный нос и два желтых глаза, смотревших на актрису с недовольным и сердитым выражением.

Тоном шутливого смирения Фостен сделала попытку защищаться:

– Право же, маркиз, эта роль…

– Да как ты смеешь говорить об этой роли!.. Вспомни, ведь когда шел «Баязет» [159]159
  «Баязет»(1672) – трагедия Расина, где главная женская роль принадлежит Роксане, любимой жене турецкого султана Амурата, изменившей ему с его братом Баязетом.


[Закрыть]
, ты тоже говорила, что страсть прорывается там слишком быстро и что это тебе мешает.

– Что ж, я и сейчас говорю это… но что касается роли Федры, то… согласитесь сами… она слишком сложна. Еще не было в мире актрисы, которой удалось воплотить этот образ во всем его многообразии… в этом виновата не я, а Расин… Я вверяюсь поэту… отдаюсь его вдохновению, а он все время обманывает, он подводит меня… Право же, в этом образе соединены два женских типа, и притом совершенно противоположных.

– Та-та-та, видимо, ты хочешь повторить мне шутку великого короля [160]160
  …повторить мне шутку великого короля… —Людовик XIV будто бы однажды сказал, что для роли Федры требуется сочетание двух (несовместимых в одном сценическом даровании) стилей: высокого трагизма, как у актрисы Шанмеле (1642–1698), и страстного лиризма, как у актрисы Деннебо (1638–1708).


[Закрыть]
, сказавшего, что эту роль должны бы играть вместе и Шанмеле и Деннебо.

Он отхаркался и заговорил снова:

– Видишь ли, девочка, твое: «Ты имя назвала» – прозвучало очень сухо… конечно, это труднее произнести, чем у Еврипида: здесь нельзя отыграться на «а не я»… но это сухо, да, страшно сухо!

– Вы правы, – сказала она, – верную интонацию, настоящую, прочувствованную, я нашла лишь однажды, разучивая роль в одной гостиной… но с тех пор ни разу, ни одного разу мне не удалось найти ее вновь, несмотря на все мои усилия.

И она добавила с грустью:

– У нас, актеров, бывают вещи, которые удаются нам только однажды, в особом душевном состоянии.

– Ты сама не захотела… нынешние сороки разучились работать… Вспомни, как готовился к роли Лекен! Четыре строфы он произносил почти шесть минут!.. А как бесцветно ты произнесла это двустишие в признании Ипполиту:

 
Моя сестра тебе дала бы свой клубок,
Чтоб в Лабиринте ты запутаться не мог.
 

– Но ведь эти стихи совсем не нужны! Зачем понадобилось дублировать ими жест? – вскричала актриса, встав с места и возбужденно прохаживаясь по комнате. – Почему он не поставил точку после:

 
А ведь тогда бы ты покончил с Минотавром
И был за подвиг свой венчан победным лавром!..
 

Зачем после гармонического финала этих двух женских рифм он вставил две мужские – и такие короткие, что их никак не произнесешь!.. Почему в этом месте он забыл, что монолог актера непременно должен быть согласован с пантомимой!.. Это ошибка Расина, единственная, известная мне ошибка, но, так или иначе, эти два стиха… можете говорить, что вам будет угодно, господин маркиз, но эти два стиха не дают пищи для жеста!

– Замолчи или я швырну тебе в голову свой парик! – проревел маркиз, беспокойно ворочаясь под бараньей шкурой. – Судить великих мастеров! Тебе! Да ты просто дура, слышишь, дура… иногда гениальная дура – это-то получается у тебя помимо воли, – но все-таки дура, деревянная башка во все остальное время.

– Вот что, маркиз, вы сегодня встали с левой ноги. До свидания, я ухожу. До другого раза.

– Послушай, девочка, – сказал старик, глядя на нее потеплевшим отеческим взглядом, – маркиз недоволен, да, он недоволен… Тебе, видишь ли, все время недостает эпического пламени сильных страстей… Быть может, впрочем, это пламя уже угасло… Все стало нынче таким «добропорядочным»… И вы, актрисы, разве вы не сходитесь теперь с кем попало и не живете самым приличным, самым супружеским образом с каким-нибудь господином… Ах, в мое время актрисы были совсем другие. Жизнь их сердца была не такой ровной. Словом, несомненно одно – что ты совершенно лишена любовного пыла… а Федра, сыгранная без истинного пыла, – это не то, не то, не то!

Тут старик замолчал, полузакрыл глаза, и Фостен, думая, что он заснул, встала, собираясь уходить.

– Вот что, девочка, хочешь добрый совет? – сказал вдруг маркиз, плюнув в полотенце, когда актриса уже хотела было закрыть за собой дверь. – Поскорее найди себе ревнивого любовника… он будет тебя бить… а ты будешь его обожать, – быть может, это даст тебе ключ к твоей роли.

И Фостен в сопровождении дряхлого слуги еще раз прошла по огромным пустым апартаментам с обиженным видом школьницы, которую побранили, но на лице ее после оригинального совета старого театрала витала легкая тень улыбки.

XXI

Было три часа. Фостен, которой вечером предстояло во второй раз играть Федру, только что села в ванну.

Ванная комната Жюльетты, «фарфоровая комната», как ее называла Генего, была единственной в доме, которую актриса не доверила обойщику Бланшерона и которую она отделала по своему вкусу, и притом с расточительностью, какая ей и в голову не приходила при отделке других комнат маленького особняка. Фостен говорила – а она ежедневно проводила целый час в воде, – что во время ленивого сидения в ванне глаза ощущают потребность развлекаться красивым видом стен. И она заказала Бракмону, изобретательному мастеру отделки, двадцать четыре больших фаянсовых панно, которые совершенно закрыли стены.

Художник-керамист разбросал по гладким плитам изящных речных и озерных птиц, порхающих в копьевидной листве влажных берегов, и сверкающий полет этих пестрых птиц, словно вспышки молнии, прорезал светлую зелень, ярко выделяясь на радостно белом, испещренном яркими пятнами фоне. На полу комнаты – очаровательная выдумка художника! – был изображен целый ворох цветов и веток, как бы сорванных сильным ветром, и маленькие четырехугольные плитки были сплошь усыпаны белыми лепестками вишен, красными лепестками японской айвы.

Вместо стульев здесь стояли скамеечки из китайского фарфора.

Плафон был чрезвычайно оригинален: в центре – зеркальная розетка, обрамленная деревянной резьбой и производившая впечатление прозрачной крыши садовой беседки в восточном вкусе, а на этом зеркале с амальгамой небесно-голубого цвета (опыт совершенно новый) – яркие цветы, какие были в моде в итальянских салонах XVII века. Эти рисунки сделал для Фостен некий художник-декоратор, не имевший себе равных в своем искусстве, но страдавший запоем, и она сумела добиться их лишь после того, как целый месяц продержала художника взаперти у себя в доме. Розетку плафона окаймляла широкая четырехугольная рама с глубоко врезанными углами, сделанная из нескольких слоев баккара, чьи причудливые рельефы и бесчисленные грани искрились и сверкали, словно маленькие зеркальца на флюгере для приманивания жаворонков.

Посреди комнаты возвышалась огромная, блестевшая, как золото, медная кадка, а в ней росла белая сирень, настоящее маленькое деревцо, которое Фостен в течение всей зимы и весны заменяла новым, как только цветы начинали вянуть.

Но предметом и в самом деле достойным зависти женщины со вкусом была белая фаянсовая ванна, совершенно гладкая и только по краям украшенная вьющимся узором миртовых листьев, – одна из двух ванн, единственных, которые выдержали обжигание в огромной печи, сооруженной неким фабрикантом, разорившимся на этом деле; второй экземпляр хранится в музее Севра. Над ванной два крана для горячей и холодной воды – две лебединые шеи из вороненого серебра – были отлиты по моделям, оставленным Поссо, гениальным скульптором-ювелиром, который умер таким молодым.

У изголовья ванны, на кушетке, покрытой циновкой, тонкой, как та соломка, из которой плетут манильские портсигары, лежал подбитый белой фланелью пеньюар из старинного гипюра и, свисая до полу, почти закрывал своими складками крошечные туфельки из перьев колибри.

Фостен находилась в воде уже около трех четвертей часа, предаваясь неясным грезам, переносясь рассеянной и словно разжиженной мыслью, – такое состояние нередко бывает, когда долго сидишь в ванне, – к своему утреннему посещению маркиза де Фонтебиз. Аплодисменты, вызовы, заключительные овации – все это было у нее третьего дня на премьере, и все-таки она чувствовала, что довольна собой лишь наполовину; ей казалось, что она дала не все, что твердо решила дать, когда приступала к изучению роли Федры. Да, она играла так, как позволил ей ее талант, но достаточно ли одного таланта, каков бы он ни был, для такой роли? И, неизвестно почему, ей вдруг вспомнился, почти дразня ее, ужасный крик, который испустила в какой-то плохонькой мелодраме об уличной женщине, больной чахоткой, одна актриса, довольно посредственная, но… но и сама немного задетая чахоткой.

Раздумье актрисы было прервано приходом Генего, которая, подав своей госпоже визитную карточку, сообщила, что господин, принесший ее, ожидает внизу и просит назначить день и час, когда ему будет оказана честь быть принятым хозяйкой дома.

Фостен взяла карточку и прочитала:

ЛОРД ЭННЕНДЕЙЛ

– Лорд Эннендейл? – проговорила она. – Но я не знаю, кто это… решительно не знаю.

– Как, сударыня, вы не знаете господина, который передал мне эту карточку? Да ведь это господин Уильям Рейн!

– Уильям Рейн! Ты сказала – Уильям Рейн… Да, конечно… Эннендейл – это фамилия его отца… Так зови его, зови сию же минуту!

– Сударыня, да вы, видно, забыли, где находитесь?

– Говорю тебе, приведи его сюда.

Дрожащей от волнения рукой Фостен взяла со столика какой-то флакон, вылила все его содержимое в ванну, и, когда лорд Эннендейл вошел, розовое тело женщины едва виднелось в молочно-опаловой белизне, окутывавшей и одевавшей, словно облаком, ее наготу.

Молодой лорд, в глубоком трауре, почтительно направился к купальщице и, подойдя к ванне, опустился на одно колено, чтобы поцеловать мокрую руку, которую Фостен протянула ему почти со страхом, точно перед ней было привидение.

– Да, это я, это я!.. О, сколько событий произошло в моей жизни… я расскажу вам о них когда-нибудь после… но я прочел все ваши письма и знаю, что вы все еще любите меня. Жюльетта!

– Вы? Уильям? Возможно ли?

И Фостен умолкла, целиком уйдя в созерцание, словно желая убедиться, что он действительно существует, убедиться в реальности его присутствия; лицо ее светилось почти безумным счастьем. Он хотел заговорить, но она каким-то неопределенным, мягким движением приложила руку к его губам.

– Нет, нет, – прошептала она, – не говорите мне ничего: ваши слова отвлекают меня, звук вашего голоса рассеивает, а я хочу смотреть на вас… смотреть и смотреть!

Вошла Генего.

– О, господи! Сударыня, там господин Бланшерон! Он хочет поговорить с вами… хочет подняться сюда во что бы то ни стало.

По лицу молодой женщины промелькнула тень недовольства, словно при неприятном пробуждении; наконец она уронила:

– Скажи Бланшерону, что я не могу принять его… что я лежу в постели с лордом Эннендейлом!

И, видя, что Генего не решается выполнить приказание, Фостен добавила повелительным тоном:

– Скажи ему это – слышишь?

Когда Генего вышла, купальщица взглядом указала Уильяму на фарфоровую скамеечку, стоявшую у самой ванны. Целомудренно скрестив руки на груди, лишь своими темными волосами прикасаясь к светлой шевелюре Уильяма, влюбленная женщина ласково, убаюкивающе покачивала головой, и бессвязные нежные слова, то и дело прерываемые долгим молчанием, выражали все ее волнение и радость. Внезапно она умолкла и отвернулась от того, кого любила. Уильям, наклонившись, заглянул ей в лицо и увидел слезы, счастливые слезы, медленно стекавшие к приподнятым уголкам улыбающихся губ.

– Какое странное счастье… кажется, я плачу, – сказала Фостен, проводя рукой по глазам. – Ах, уже четыре часа… Уильям, нам надо расстаться… Приходите за мной нынче вечером в театр… Генего передаст вам пропуск в маленькую закрытую ложу… Ну, уходите… скорее.

И когда Уильям собирался переступить порог, актриса, посылая ему воздушный поцелуй и обнажив при этом движении плечи и грудь, крикнула ему вслед:

– Милорд, сегодня Фостен будет играть для вас, вы слышите – только для вас!

XXII

Когда Фостен подъехала к театру, перед ним уже выстроилась бесконечная вереница людей, которая, извиваясь вдоль фасада со стороны улицы Ришелье, заворачивала за угол под аркадами и углублялась в улочку Монпансье, – шумная, жестикулирующая толпа, над которой стоял взволнованный гул голосов.

В результате споров, разгоревшихся после премьеры, Париж в ожидании этого второго спектакля был охвачен жгучим любопытством. Одни ставили новую трагическую актрису выше Рашели, другие видели в ней лишь посредственность, наделенную, однако, прекрасными внешними данными, превосходный инструмент, которым управлял старый маркиз де Фонтебиз, – словом, актрису искусную, но не умеющую глубоко чувствовать. В последние два дня дебют Фостен служил темой для разговоров и споров во всех кафе, гостиных, клубах. По поводу этого дебюта разгорелся бой и в газетах, причем вопрос ставился так: допустимо ли оживлять мертвую трагедию с помощью средств современной драмы, как сумела это сделать перебежчица из Одеона? И вот весь Париж решил собраться в этот вечер во Французском театре, чтобы вынести актрисе окончательный приговор.

Фостен поднялась к себе в уборную и начала репетировать роль, то и дело нетерпеливо посматривая на часы, лежавшие на туалетном столике, и прислушиваясь к отдаленному, все возраставшему гулу, доносившемуся до нее из зрительной залы и похожему на рокот волн приближающегося наводнения.

Вопреки своему обыкновению, актриса, не дожидаясь трех ударов гонга, побежала на сцену и прильнула к дырке в театральном занавесе. Взор ее, безразличный ко всем знаменитостям, сидевшим в зале, к строгим лицам стариков из первых рядов партера, ко всей этой бурлящей публике, заранее воспламененной ею, упорно искал сузившимся зрачком лишь один силуэт – силуэт, который должен был появиться за сеткой темной маленькой ложи.

В эти последние мгновения перед началом спектакля, продолжая пристально всматриваться в темный четырехугольник и убедившись в том, что ложа обитаема, она вдруг почувствовала какую-то приятную истому, какую-то слабость, как перед началом обморока, и ухватилась мизинцем за дырочку в занавесе, чтобы не упасть.

И когда, начиная сцену, актриса произнесла первые слова роли:

 
Энона, погоди! Помедлим здесь мгновенье,
И тело и душа мои в изнеможенье… —
 

все движения ее томящегося любовью тела, мягкие, проникновенные интонации голоса сразу отозвались в сердце всех влюбленных, сидевших в зрительном зале, заставляя их взором искать друг друга. Строки Расина уже не рассказывали публике о любви жены Тезея, они говорили Уильяму о любви Жюльетты. Под сенью лесов Греции она рассказывала ему о тенистых лесах Шотландии. И все ее дышавшие любовью слова были так явно обращены в сторону маленькой неосвещенной ложи, что головы зрителей ежеминутно оборачивались из партера, наклонялись с балкона, ревниво впиваясь взглядом в темный угол, где сидел никому не известный человек, чье лицо было трудно различить.

После первого акта Уильям зашел в уборную актрисы, чтобы ее поздравить, но она попросила его уйти.

– Не приходите больше, – сказала она, – я не хочу видеть вас среди этой равнодушной толпы… Ждите меня в моей карете после спектакля.

Во втором акте, во время любовного признания, актрисе, охваченной пламенем собственной страсти, на секунду изменил голос, но публика заметила в замирающем шепоте Фостен лишь волнение души, изнемогающей от глубокого чувства, и, быть может, никогда еще знаменитая тирада не производила на зрителей такого сильного впечатления.

Во время этого акта и всех последующих Жюльетта продолжала обращать слова своей роли к одному Уильяму. К нему относились все оттенки, все интонации бессмертного признания в любви и страсти. К нему устремлялись порывы восторга и нежности переполненной души. К нему была направлена горделивая радость актрисы, удовлетворенной удачей какой-нибудь строфы, вырвавшейся из глубины ее влюбленного сердца.

Криков «браво», аплодисментов, неистовства взволнованной залы, потрясенной правдивым изображением истинной страсти, Фостен не слышала, не видела, не замечала. Она целиком принадлежала одному человеку, и для нее не существовали ни оркестр, ни ложи первого яруса, ни галерея, ни амфитеатр, ни партер. Она видела две руки в белых перчатках на полуспущенной решетке маленькой ложи, и ничего больше.

Фостен сдержала обещание, данное лорду Эннендейлу: она играла для него, для него одного, доставляя самолюбию своего возлюбленного величайшее удовлетворение, какое может дать мужчине любовь актрисы, с нежностью приносящей ему в дар свой талант в присутствии двух тысяч человек, перед которыми она играла, но которых для нее словно и не было в зале.

Спектакль продолжался в атмосфере все возрастающего восхищения зрителей, а также среди удивления и даже изумления тех, кто был на премьере. Это была уже не та Федра, которую они видели два дня назад, – неукротимо чувственная Федра Еврипида. Сегодня это была Федра Расина, Федра, изнемогающая от любви и воркующая, как раненая голубка, – Федра учтивого двора, наследника древних цивилизаций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю