Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 44 страниц)
На эту работу ушло несколько лет, и глаза Семпронии были окончательно погублены. Она жила, заживо погребенная под книгами Вазари, еще более одинокая, чем прежде, из врожденной высокомерной брезгливости чуждавшаяся лиль-аданских обывательниц с их замашками в стиле мадам Анго [12]12
Мадам Анго– созданный народным юмором в период Директории (1795–1799) образ невежественной, но самоуверенной буржуазки, вышедшей «из грязи в князи» и преуспевшей в жизни. Мадам Анго – персонаж многих комедий, водевилей и фарсов.
[Закрыть]и слишком плохо одетая, чтобы посещать обитателей замков. Любое удовольствие, любое развлечение было отравлено для нее чудачествами и придирками отца. Он вытаптывал цветы, которые она потихоньку сажала в садике: он хотел, чтобы там росли только овощи, и сам за ними ухаживал, развивая при этом глубокомысленные теории о пользе овощеводства, приводя доказательства, которые были бы уместны и в устах членов Конвента, требующих распахать сады Тюильри под картофель. Единственной радостью Семпронии была возможность время от времени, с согласия отца, приглашать к себе одну из двух своих молоденьких подруг. Эта неделя была бы раем для нее, если б веселье, развлечения, праздники не были отравлены вечным ожиданием какой-нибудь причуды со стороны отца, взрывами его дурного настроения, ссорами, возникавшими из-за пустяков: из-за флакона духов для спальни подруги, из-за какой-нибудь закуски к обеду, из-за прогулки, которую она хотела совершить со своей гостьей.
В Лиль-Адане г-н де Варандейль нанял служанку, которая почти сразу стала его любовницей. От этой связи родился ребенок. У г-на де Варандейля, легкомысленного до цинизма, хватило бесстыдства воспитывать его тут же, на глазах у дочери. Постепенно служанка начала чувствовать себя хозяйкой в доме. Кончилось тем, что она стала помыкать и главой семьи, и его дочерью. Однажды г-н де Варандейль пожелал, чтобы она села вместе с ним за стол, а Семпрония прислуживала им обоим. Это было уж слишком. Мадемуазель де Варандейль не снесла оскорбления, восстала и высказала все свое негодование. Под влиянием одиночества, страданий, жестокости людей и обстоятельств у молодой девушки медленно, незаметно выработался прямой и твердый характер. Слезы не размягчили ее душу, а закалили. Под дочерней смиренной покорностью, под беспрекословным послушанием, под видимостью кротости скрывались непреклонный нрав, мужская воля, сердце, чуждое слабости и нерешительности. В ответ на унизительное требование она показала себя истинной дочерью своего отца, припомнила всю свою жизнь, в потоке слов излила весь горький стыд своего существования и заявила, что если эта женщина в тот же вечер не покинет их дома, то уйдет она, Семпрония, и что, слава богу, отец привил ей такие простые вкусы, при которых не страшна никакая нужда. Отец, испуганный и ошеломленный неожиданным бунтом, рассчитал служанку, но затаил против дочери злобу за то, что она вынудила его пойти на жертву. Эта враждебность выражалась в едких словах, яростных выпадах, иронической благодарности, горьких улыбках. Вместо того чтобы мстить старику, Семпрония лишь нежнее, мягче, терпеливее ухаживала за ним. Ее преданность подверглась еще одному испытанию: г-на де Варандейля разбил апоплексический удар. У него отнялась рука, он тянул ногу, разум его померк, осталось лишь сознание своего несчастья и зависимости от дочери. И тогда всплыло на поверхность и обнаружилось все дурное, что прежде таилось в глубине его души. Эгоизм старика перешел всякие границы. Страдания и слабость превратили его в злобного безумца. Все дни и все ночи мадемуазель де Варандейль посвящала больному, которого, казалось, приводили в негодование ее заботы, унижала ее любовь, говорившая о душевном благородстве и всепрощении, мучило вечное присутствие у его кровати этой неутомимой и предупредительной женщины, олицетворявшей долг. Какую она вела жизнь! Нужно было рассеивать неизлечимую хандру этого жалкого человека, непрерывно развлекать его, прогуливаться с ним, весь день внушать ему бодрость. Когда он сидел дома, нужно было играть с ним в карты, следя за тем, чтобы он не слишком проигрывал и не слишком выигрывал. Нужно было воевать с его капризами, с его обжорством, отнимать у него еду и в качестве благодарности выслушивать попреки, жалобы, оскорбления, терпеть слезы, приступы отчаянья и ярости, свойственные вспыльчивым детям и бессильным старикам. И длилось это десять лет! Десять лет, в течение которых у мадемуазель де Варандейль не было иной утехи, иного развлечения, кроме встреч со своей родственницей и подругой, только что вышедшей замуж, на которую она изливала всю свою нежность, всю горячую материнскую привязанность. Семпрония называла ее «курочкой». Единственной радостью старой девы были недолгие и нечастые – раз в две недели – посещения счастливой четы. Она целовала миловидного ребенка, уже засыпавшего в колыбели, торопливо обедала, посылала за каретой во время десерта и поспешно убегала, словно школьница, опаздывающая на урок. Но в последние годы жизни г-на де Варандейля Семпронии пришлось отказаться и от этих обедов: старик запретил ей надолго отлучаться из дому и заставлял почти все время сидеть возле своей постели, беспрестанно повторяя, что понимает, как скучно ухаживать за немощным, но что скоро он ее освободит. Он умер в 1818 году и, прощаясь перед смертью с дочерью, в течение сорока лет преданно служившей ему, не нашел ничего лучшего, чем сказать ей: «Я знаю, ты никогда меня не любила».
За два года до смерти г-на де Варандейля из Америки вернулся брат Семпронии. Он привез с собой цветную жену, которая спасла его, ухаживая за ним, когда он болел желтой лихорадкой, и двух уже больших девочек, прижитых им с этой женщиной еще до женитьбы на ней. Хотя мадемуазель де Варандейль придерживалась старорежимных взглядов на негров и ставила немногим выше обезьяны свою цветную невестку – невежественную, говорившую на ломаном французском языке, бессмысленно смеявшуюся и пачкавшую своей жирной кожей белье, – все же ей удалось победить ужас и отвращение отца и вырвать у него позволение на встречи с женой брата. Ей даже удалось склонить старика в последние дни его жизни к знакомству со снохой. Когда отец умер, мадемуазель де Варандейль подумала о том, что на свете не осталось никого, кто был бы ей ближе этой семьи.
Господин де Варандейль, которому после возвращения Бурбонов граф д'Артуа выплатил жалованье за все годы Революции, оставил своим детям ренту в десять тысяч ливров. До получения наследства брат мадемуазель де Варандейль перебивался на пенсию в тысячу пятьсот франков, назначенную ему морским министерством Соединенных Штатов Америки. Семпрония сочла, что ренты в пять – шесть тысяч ливров недостаточно для благополучной жизни семьи, в которой подрастают двое детей, и тут же решила отдать брату свою часть наследства. Это предложение она сделала необычайно просто и чистосердечно. Брат согласился, и она поселилась вместе со всей семьей в удобной квартирке на улице Клиши, тогда еще неполностью застроенной. Квартира находилась на пятом этаже одного из первых домов этой улицы, куда ветер, весело гуляя в белых остовах неоконченных зданий, доносил дыхание полей. Мадемуазель де Варандейль продолжала вести там самый скромный образ жизни, носила дешевые платья, во всем себе отказывала, довольствовалась худшей комнатой и тратила на себя не больше тысячи восьмисот – двух тысяч франков. Но постепенно в мулатке начала закипать глухая ревность. Ее злила дружба брата и сестры, отнимавшая, как ей казалось, у нее мужа. Она страдала от общности их языка, мыслей, воспоминаний, страдала от бесконечных разговоров, в которых не могла принять участия, от слов, которые слышала и не понимала. Сознание того, что ей не подняться до их уровня, разжигало в ее сердце такой яростный гнев, какой бушует только в тропиках. Избрав орудием мести своих дочерей, она настраивала их, восстанавливала, вооружала против золовки, подстрекала насмехаться над нею, дразнить ее, радовалась злобным проказам детей, у которых наблюдательность всегда идет об руку с жестокостью. Почувствовав полную безнаказанность, дети начали издеваться над смешными повадками тетки, над ее внешностью, над ее носом, над убожеством платьев – тем самым убожеством, благодаря которому они были так нарядно одеты. При поддержке и попустительстве матери девчонки очень быстро обнаглели. Вспыльчивость мадемуазель де Варандейль равнялась доброте. Ее рука, в той же мере, как и сердце, подчинялась первому порыву. Притом она вполне разделяла взгляды своих современников на воспитание. Три дерзкие выходки она снесла молча, а на четвертую ответила тем, что схватила насмешницу, задрала ей юбку и, несмотря на ее двенадцать лет, отшлепала так, как той никогда и не снилось. Мулатка подняла крик, заявила, что золовка всегда ненавидела ее девочек, готова была их убить. Брату Семпронии, вмешавшемуся в эту сцену, кое-как удалось помирить обеих женщин. Но ссоры продолжались, и девчонки, пылая гневом на ту, из-за которой проливала слезы их мать, начали мучить тетку с изобретательностью балованных детей и свирепостью маленьких дикарок. После нескольких попыток к примирению стало ясно, что им нужно расстаться. Мадемуазель де Варандейль решила уехать от брата: она видела, как он страдает, как разрывается между самыми дорогими ему существами. Она его отдала жене и детям. Эта разлука причинила ей мучительную боль. Она, такая сдержанная, так владевшая своими чувствами и так горделиво переносившая страдания, чуть не поддалась слабости в ту минуту, когда покидала квартиру, где надеялась обрести хоть немного счастья, живя рядом со счастьем близких ей людей: ее глаза в последний раз наполнились слезами.
Мадемуазель де Варандейль поселилась неподалеку, чтобы не терять брата из виду, ухаживать за ним в дни болезни, встречать его на улице. Но в сердце и в жизни у нее образовалась пустота. После смерти отца она возобновила знакомство с родственниками и, сблизившись с ними, принимала у себя тех, кому Реставрация вернула влияние и могущество, ходила в гости к тем, кого новая власть оставила в тени и бедности. Но особенно часто она встречалась со своей дорогой «курочкой» и еще одной дальней родственницей, ставшей по мужу невесткой «курочки». Когда эти отношения укрепились, жизнь мадемуазель де Варандейль потекла по раз навсегда заведенному порядку. Она никогда не появлялась на больших приемах, вечерах, спектаклях. Нужен был потрясающий успех Рашели [13]13
Рашель(псевдоним Элизы Феликс, 1821–1858) – выдающаяся французская актриса, содействовавшая возрождению на французской сцене репертуара классической трагедии.
[Закрыть], чтобы вытащить мадемуазель де Варандейль в театр, да и то ей вполне хватило двух раз. Она не принимала приглашений на званые обеды, но было несколько домов, куда она приходила, как к «курочке», запросто, и только в те дни, когда там не было посторонних. «Милочка, – говорила она без всяких церемоний, – вы с мужем свободны сегодня? Тогда я останусь у вас обедать». Ровно в восемь вечера она уходила. Если хозяин дома брался за шляпу, чтобы проводить ее, она останавливала его словами: «Полно, дорогой мой! Кто польстится на такую старую клячу? Мужчины на улице шарахаются от меня!..» Потом она исчезала – на десять дней, на две недели. Но если случалась беда, горе, кто-то умирал, заболевал ребенок – мадемуазель де Варандейль неведомо откуда узнавала об этом. Она прибегала в любой час, в любую погоду, давала такой продолжительный и своеобразный звонок, что все сразу говорили: «Это звонок кузины», – ставила, не теряя времени, в угол свой зонтик, с которым не расставалась и летом, снимала галоши, бросала на стул шляпу и целиком отдавала себя в распоряжение тех, кто в ней нуждался. Она выслушивала, говорила, вселяла мужество своим воинственным голосом, своей речью, энергичной, как боевое поощрение, и бодрящей, как сердечные капли. Если оказывалось, что нездоров малыш, она шла прямо к его кроватке, смехом разгоняла страх, тормошила родителей, выходила из комнаты, вновь входила, отдавала распоряжения, все решала, ставила пиявки, делала припарки, возвращала надежду и радость, не давая никому ни минуты передышки. Эта старая дева, точно ангел-хранитель, внезапно появлялась у своей родни в часы печали, грусти, невзгод. Она приходила лишь тогда, когда ее руки должны были кого-нибудь исцелить, преданность – утешить. Так великодушно было ее сердце, что она сама как бы перестала существовать, перестала принадлежать себе, словно бог создал ее только для того, чтобы она помогала другим. Ее неизменное черное платье, с которым она не желала расстаться, ветхая перекрашенная шаль, смешная шляпка – все это убожество давало ей возможность, несмотря на более чем скромные средства, быть щедрой на благодеяния, расточительной на милостыню, достаточно богатой, чтобы дать бедняку – не денег, нет, она боялась кабака, – а хлеба на четыре ливра, которые сама платила булочнику. Одеваясь, как нищая, она могла позволить себе свою главную роскошь: осыпать подарками, сластями, неожиданными удовольствиями детишек своих приятельниц и видеть радость на ребячьих лицах. Например, сынишка подруги мадемуазель де Варандейль, оставленный летом на целое воскресенье в пансионе (его матери пришлось в этот день отлучиться из Парижа), нашалил от огорчениями был наказан. К его великому удивлению, ровно в девять утра во двор влетела мадемуазель, на ходу застегивая платье, – в такой спешке она выскочила из дому. В каком он был отчаянии, увидев ее! «Кузина, – жалобно сказал он, приходя в то состояние неистовства, когда дети готовы одновременно и разреветься, и убить учителишку, – я наказан… мне никуда нельзя идти…» – «Как это, никуда нельзя идти? Вот еще новости! Уж не вздумал ли твой воспитатель посмеяться надо мной? Сейчас я поговорю с этим болваном. А ты пока одевайся. PI побыстрее». Не успел мальчик до конца поверить, что эта плохо одетая дама сможет добиться отмены наказания, как кто-то схватил его за руку: кузина потащила его, ошалевшего, потерявшего голову от радости, втолкнула в карету и повезла в Булонский лес. Целый день она катала его на ослике, подгоняя животное сломанной веткой и криками: «Но! Пошел!» Потом, после вкусного обеда у Борна, отвела мальчишку обратно в пансион и, целуя его у ворот, сунула в руку целое состояние – монету в сто су.
Удивительная старая дева! Вся многострадальная жизнь мадемуазель де Варандейль, нужда, вечные болезни, долгие телесные и душевные муки словно отделили ее от жизни и вознесли над повседневностью. Воспитание, события, которые она видела, катастрофы, которые пережила, Революция – все это научило ее пренебрежению к человеческой слабости. Старуха с немощной плотью, она поднялась до высот невозмутимой мудрости, до мужественного, надменного, даже насмешливого стоицизма. Начав слишком яростно восставать против какой-нибудь своей особенно мучительной болезни, она вдруг спохватывалась и клеймила себя гневным язвительным словечком, от которого сразу прояснялось ее лицо. Она была полна весельем, идущим из глубокого, неиссякаемого источника, – весельем, свойственным людям, которых ничто не может отвратить от исполнения долга, весельем старых солдат или старых больничных сиделок. Тем не менее ее необычайная доброта была лишена одного дара – дара прощения. К этому она так и не смогла принудить свою несгибаемую натуру. Темное пятно, дурной поступок, пустяк, задевший за живое, ранили ее навсегда. Она не умела забывать. Ни время, ни даже смерть не разоружали ее памяти.
В бога она не верила. Она родилась в эпоху, когда женщины обходились без бога, выросла в годы, когда не было церквей. Девушкой она не знала, что такое обедня. Никто не привил ей ни привычки к религии, ни потребности в ней. К священникам мадемуазель де Варандейль питала гадливую ненависть, вызванную, по-видимому, какой-то семейной историей, о которой она никому не рассказывала. Силу духа и милосердие она черпала не в благочестии, а в горделивом сознании того, что совесть ее чиста: она считала, что человек, который себя уважает, не может сбиться с пути и совершить проступок. Она пережила две эпохи – монархию и Революцию, и обе они создали ее, странным образом смешавшись в ней и поочередно наложив на нее свой отпечаток. После того как десятого августа Людовик XVI не решился вскочить в седло [14]14
…десятого августа Людовик XVI не решился вскочить в седло… – Здесь подразумевается нерешительность Людовика XVI в день парижского восстания 10 августа 1792 г., неспособность короля справиться с ним.
[Закрыть], она потеряла уважение к королям, но чернь она тоже презирала. Она была сторонницей равенства, однако не выносила выскочек, была республиканкой и в то же время аристократкой. Скептицизм уживался в ней с предрассудками, ужас перед пережитым в 1793 году – со смутными и благородными идеалами человечества, впитанными ею с младых ногтей.
Внешность у мадемуазель де Варандейль была мужеподобная. Говорила она отрывисто, прямо, резко, как любили говорить старухи в XVIII веке; при этом выговор у нее был простонародный, а манера выражаться – особенная, свойственная лишь ей одной, красочная и залихватская, не признающая недомолвок, называющая вещи своими именами.
Между тем прошли годы, увлекшие за собой сперва Реставрацию, потом монархию Луи-Филиппа. Вся семья мадемуазель де Варандейль, все, кого она любила, один за другим отправились на кладбище. Одиночество окружило ее, и она не переставала горестно удивляться тому, что позабыта смертью, хотя уже приготовилась к ней, хотя все ее помыслы были направлены к могиле, хотя ей некого было любить на свете, кроме малышей, которых приводили к ней сыновья и дочери ее умерших подруг. Брат мадемуазель де Варандейль умер. Ее дорогая «курочка» тоже сошла в могилу. В живых осталась только невестка «курочки», но и она угасала, готовая отлететь в другой мир. Потрясенная смертью ребенка, родившегося после многих лет напрасного ожидания, несчастная женщина умирала от чахотки. В течение четырех лет мадемуазель де Варандейль ежедневно просиживала у нее с полудня до шести вечера. Она, можно сказать, жила все это время у больной, вдыхая спертый воздух спальни, влажный от постоянных ингаляций. Ничто не могло ее остановить, – ни подагра, ни простуды. Ее время и сама жизнь принадлежали этому кротко погибающему существу, все желания которого были устремлены к небу, куда улетают умершие дети. И когда мадемуазель де Варандейль, в последний раз прощаясь с подругой, поцеловала на кладбище гроб, ей почудилось, что вокруг нее никого не осталось, что она – одна на земле,
С этого дня она покорилась недугам, ибо ей уже незачем было с ними бороться, и начала жить той замкнутой, уединенной жизнью, какой обычно живут старики, которые наступают на одни и те же половицы, не выходят из дому, ничего не читают, потому что глаза их устают от напряжения, и часами неподвижно сидят в кресле, воскрешая прошлое и вновь его переживая. Мадемуазель де Варандейль могла целыми днями не менять позы и думать, глядя в пространство широко раскрытыми, отсутствующими глазами, отделившись от самой себя, от своей спальни, от своей квартиры, витая там, куда ее влекла память, где ее ждали исчезнувшие лица, поблекшие пейзажи, смутные облики дорогих людей. Когда Жермини видела, что ее хозяйка погружена в такую торжественно-дремотную думу, она почтительно говорила: «Барышня опять раздумалась».
Все же раз в неделю мадемуазель де Варандейль выходила из дому. Именно из-за этих прогулок, из-за близости к месту, куда она еженедельно отправлялась, старая дева покинула свою прежнюю квартиру на улице Тэбу и переехала на улицу Лаваль. Здоровая или больная, но раз в неделю она шла на кладбище Монмартр, где покоились ее отец, ее брат, женщины, которых она оплакивала, все, кто уже отстрадал, У нее был почти античный культ мертвых и смерти. Могилы были для нее священны, близки и дороги. Мадемуазель де Варандейль любила землю, в которой спали вечным сном ее близкие, любила за то, что эта земля возвращала надежду на освобождение и готова была принять ее бренные останки. Она выходила из дому рано утром, опираясь на служанку, которая несла складной стул. Возле самого кладбища она заглядывала к продавщице венков, которая уже много лет знала мадемуазель де Варандейль и зимой отдавала ей свою ножную грелку. Там она несколько минут отдыхала, затем, нагрузив Жермини венками из бессмертников, входила в кладбищенские ворота, сворачивала в аллею налево от большого кедра и, от могилы к могиле, медленно совершала свое паломничество. Она отбрасывала увядшие цветы, сгребала сухие листья, подвязывала венки, садилась на складной стул, смотрела, думала, кончиком зонтика рассеянно очищая от мха плоский камень надгробья. Потом вставала, оглядывалась, словно прощаясь с могилой, которую покидала, шла дальше, снова останавливалась и опять вела тихий разговор с той частицей своего сердца, которая спала под надгробной плитой. Обойдя всех дорогих ей покойников, она медленно возвращалась домой, отгородившись благоговейным молчанием и словно страшась заговорить.