355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен » Текст книги (страница 12)
Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:13

Текст книги "Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)

XXXVII

Лгать! Другого выхода у нее не было. Жермини чувствовала, что ей уже не выбраться оттуда, где она очутилась. Она даже помыслить не могла об усилии, которое потребовалось бы для этого, настолько бесплодной казалась ей такая попытка, настолько она чувствовала себя малодушной, потерянной, побежденной, все еще неразрывно связанной с этим человеком самыми низменными цепями, самыми постыдными узами, – даже узами его презрения, которого он уже и не скрывал от нее.

Порою она приходила в ужас, думая о себе. В ней оживали представления и страхи, воспитанные деревней. Суеверия, сохранившиеся с детских лет, нашептывали ей, что Жюпийон околдовал ее, опоил приворотным зельем. Разве иначе она дошла бы до такой жизни? Разве испытывала бы при одном взгляде на него непреодолимый трепет, чувство, подобное тому, которое ощущает животное, когда к нему приближается хозяин? Разве помимо воли стремилась бы к нему всем телом, ртом, руками, каждым дышащим любовью и нежностью движением? Разве принадлежала бы ему так полно? Неспешно, безжалостно она напоминала себе все, что должно было бы ее вылечить и спасти, – его пренебрежение, обиды, которые он ей нанес, порочные ласки, которых от нее требовал, – сознавая при этом, что рада всем пожертвовать, согласна есть грязь ради него. Она пыталась вообразить ту грань унижения, которую ее любовь отказалась бы переступить, но такой грани не было. Он мог делать с ней все что угодно – оскорблять, бить, – даже растоптанная им, она все равно оставалась бы его вещью. Она не представляла себе, как это она может не принадлежать ему, не видела себя без него. Он был ей необходим, чтобы любить его, греться о него, жить и дышать им. Среди женщин своего сословия ей не приходилось встречать ничего подобного. Ни одна из ее знакомых не вкладывала в любовную связь столько страсти, горечи, муки, радости и страдания. Ни одна не вкладывала всего того, что убивало Жермини и без чего она не могла существовать.

Она самой себе казалась созданием странным, особенным, похожим на животное, которое привязывается к тому, кто его бьет. Порою Жермини просто не узнавала себя и раздумывала, та ли она женщина, какой была прежде. Перебирая в уме все низости, на которые ее толкнул Жюпийон, она не верила, что вынесла все это. Она, несдержанная, горячая, всегда готовая вспылить, накричать, дать отпор, дошла до такого смирения, до такой покорности! Она подавляла вспышки гнева, гнала мысли о кровавой мести, столько раз приходившие ей в голову, подчинялась, была терпеливой, безропотной. Все свойства ее характера, все ее инстинкты, гордость, тщеславие, более того – ревность, ярость ее сердца, – все это лежало у его ног. Чтобы не потерять его, она позволяла ему заводить любовниц, соглашалась делить его, принимала, когда он приходил к ней от других, искала на его щеке место, не целованное кузиной! А теперь, столько пожертвовав и наскучив ему этими жертвами, она удерживала его еще более постыдным самоуничижением, старалась привлечь подарками, открывала кошелек, чтобы он явился на свидание, покупала снисходительную ласку, соглашаясь на все его прихоти и капризы, платила человеку, который все время набивал цену на поцелуи и ожидал чаевых за любовь. И жила в вечном страхе перед той неведомой гнусностью, которую может завтра потребовать от нее этот негодяй!

XXXVIII

«Ему нужно двадцать франков…» Жермини несколько раз машинально повторила эту фразу, но мысль ее не пошла дальше слов. Ходьба по улице, подъем на шестой этаж обессилили ее. На кухне она тяжело опустилась в лоснящееся от жирных пятен мягкое кресло, ссутулилась, положила руку на стол. В голове у нее гудело, мысли разбегались, потом снова начинали тесниться толпой, и только одна не покидала ни на минуту, самая упорная, самая неотвязная: «Ему нужно двадцать франков, двадцать франков, двадцать франков…» Жермини оглядывалась, словно надеясь найти их на плите, в поддувале, в помойном ведре. Потом вспомнила о своих должниках, о служанке-немке, которая еще год назад обещала вернуть долг. Жермини встала, завязала ленты чепца. Она уже не повторяла: «Ему нужно двадцать франков», а говорила: «Я их достану».

Она спустилась к Адели:

– Не найдется у тебя двадцати франков? Принесли счет, а барышни нет дома.

– Жаль, но я совсем пустая, – сказала Адель. – Вчера вечером отдала последние двадцать франков хозяйке: у нее не на что было поужинать. Эта стерва до сих пор не вернулась… Хочешь тридцать су?

Жермини побежала к бакалейщику. Было воскресенье, три часа дня: бакалейщик только что закрыл лавку.

У фруктовщицы толпились покупатели. Жермини попросила кореньев на четыре су.

–. Только у меня нет с собой денег, – добавила она. Она надеялась, что фруктовщица скажет: «Хотите, я вам дам?» Фруктовщица сказала:

– Что за разговоры? Ведь я вас знаю.

В лавке стояли другие служанки. Жермини молча ушла.

– Для нас нет писем? – спросила она у портье. – Да, кстати, не дадите ли вы мне двадцать франков? Мне не хочется подниматься.

– Хоть сорок, если прикажете.

Она облегченно вздохнула. Портье подошел к шкафу, стоявшему в глубине привратницкой:

– Вот обида! Жена унесла ключи! Что с вами? Как вы побледнели!

– Нет, ничего! – Жермини быстро пошла по двору, направляясь к черной лестнице.

Поднимаясь к себе, она думала: «Есть же люди, которые находят на улице двадцатифранковые монеты. Он сказал, что деньги нужны сегодня… Мадемуазель уплатила мне только пять дней назад, я не могу снова просить у нее. Так-то говоря, она от двадцати франков не обеднеет. Бакалейщик наверняка дал бы мне их… Раньше я покупала у другого на улице Тэбу… Он по воскресеньям закрывал поздно…»

Она поднялась на свой этаж, постояла у двери. Потом перевесилась через перила парадной лестницы, посмотрела, не поднимается ли кто-нибудь, вошла, прямо направилась в спальню мадемуазель, распахнула окно и, опершись локтями на подоконник, глубоко вдохнула воздух. Со всех окрестных крыш к ней слетелись воробьи в надежде, что она бросит им крошки. Жермини закрыла окно и взглянула на комод, стоявший в спальне, на мраморную, с прожилками, доску, на шкатулочку из эбенового дерева, на ключик, маленький стальной ключик, забытый в скважине. Внезапно в ушах Жермини зазвенело; ей показалось, что позвонили в дверь. Она побежала открывать, – на лестнице никого не было. Жермини вернулась с мыслью, что она совсем одна в квартире, взяла на кухне пыльную тряпку и, повернувшись спиной к комоду, начала полировать кресло из красного дерева. Но она по-прежнему видела шкатулочку, видела ее открытой, видела уголок справа, куда мадемуазель складывала завернутые в бумажки золотые монеты, – по сто франков в каждой бумажке. Там лежат и ее двадцать франков!.. Она закрыла глаза, словно ослепленная. Ее совесть начала колебаться, но Жермини тут же взбунтовалась против самой себя, и ее негодующее сердце точно подступило к горлу. В это мгновение честность Жермини встала между ее рукой и ключом. Ей вспомнилось все, – вся безупречная прошлая жизнь, исполненная преданности и бескорыстия, двадцать лет сопротивления дурным примерам этой изъеденной пороками улицы, двадцать лет презрения к воровству, двадцать лет, в течение которых ни единой хозяйской монеты не прилипло к ее рукам, двадцать лет безразличия к наживе, двадцать лет глухоты к искушениям, врожденная порядочность, доверие мадемуазель… Воскресшая юность властно предъявила свои права. Перед нею, словно рой о чем-то шепчущих ангелов-хранителей, возникли образы ее родителей и близких, незапятнанность ее безвестного имени, дорогие покойники, которым она была обязана жизнью… На секунду Жермини была спасена!

Потом, постепенно, одна за другой, к ней стали возвращаться дурные мысли. Она начала выискивать оправдания для горьких чувств, для неблагодарности по отношению к мадемуазель. Она сравнивала свое жалованье с жалованьем, которым из тщеславия похвалялись другие служанки, говорила себе, что ее хозяйке повезло, что за такую верную службу должна была бы получать куда больше денег. «Для чего только, – неожиданно спрашивала себя Жермини, – барышня оставляет ключ в шкатулке?» И начинала думать о том, что это деньги не расходные, а сбережения, на которые мадемуазель собиралась купить бархатное платье какой-то своей крестнице. «Бесполезные деньги», – снова сказала она себе. Она торопливо нагромождала доводы, словно стараясь помешать себе их опровергнуть. И потом, один только раз… «Она дала бы мне их в долг, если бы я попросила… И я верну их…»

Она протянула руку, подергала ключ, остановилась… Ей почудилось, что мертвая тишина, царящая в спальне, смотрит на нее и прислушивается. Она подняла глаза: зеркало ударило Жермини ее собственным лицом. Она испуганно отпрянула, стыдясь и ужасаясь, точно увидела воочию свое преступление: ее лицо стало лицом воровки!

Жермини выскочила в коридор. Вдруг она резко повернулась, подошла к шкатулке, повернула ключ, засунула руку, пошарила под безделушками, подаренными на память, и медальонами с волосами умерших, вынула из пакетика с пятью золотыми монетами одну монету и убежала на кухню. Она держала монету в руке, но взглянуть на нее не смела.

XXXIX

После этого случая душевное падение и деградация Жермини, притупив ее ум и запятнав облик, начали проступать наружу. Ее мысли как бы погрузились в дремоту. Она стала медленно и туго соображать, словно вдруг забыла все, что прочитала, чему выучилась. Острая память испортилась, ослабела, в словах, ответах, смехе уже не было той живости, которой отличаются парижские служанки, смышленые глаза потускнели. Жермини постепенно опять становилась нелепой крестьянской девчонкой, которая, приехав в Париж, пыталась купить пряник в писчебумажном магазине. Она как-то вдруг поглупела. Слова хозяйки она выслушивала с идиотским выражением лица. Мадемуазель по нескольку раз объясняла, втолковывала то, что прежде Жермини схватывала на лету, и, глядя на нее, медлительную и бестолковую, невольно спрашивала себя, уж не подменили ли ей служанку. «Ты просто становишься колода колодой!» – теряя терпение, говорила иногда мадемуазель. Она вспоминала то время, когда Жермини подсказывала ей число, нужный адрес, дату покупки дров или откупорки бочонка с вином, – словом, все, что не удерживалось в ее одряхлевшей голове. Теперь Жермини ничего не помнила. Вечером, подсчитывая вместе с мадемуазель расходы, она уже не знала, какие покупки сделала утром. Она говорила: «Одну минуточку…» – и, неопределенно махнув рукой, умолкала. Мадемуазель, щадя свои ослабевшие глаза, раньше всегда просила Жермини прочесть вслух газету, но теперь ей пришлось отказаться от этого – так бессмысленно, по складам читала служанка.

По мере того как тупел мозг Жермини, она становилась все небрежнее и безразличнее к себе, не следила за одеждой, сделалась неопрятной. В своей неряшливости она дошла до того, что утратила всякую женственность, одевалась как попало, носила засаленные, разорванные под мышками платья, какие-то лохмотья вместо передников, дырявые чулки, стоптанные туфли. Кухонный жир, сажа, уголь, вакса – все оставляло на ней следы, марало ее, словно она была грязной тряпкой. Когда-то она обожала белье – единственную роскошь и украшение небогатых женщин. Ни у кого не было таких сверкающих чистотой чепчиков. Воротнички, простые и гладкие, блистали той белизной, которая так красиво оттеняет кожу и придает свежесть всему облику женщины. Теперь Жермини носила застиранные, истрепанные чепцы, в которых она как будто спала. От нарукавников она вообще отказалась, а на воротничках, там, где они прилегали к шее, виднелась темная полоса, и чувствовалось, что с изнанки они еще грязнее, чем снаружи. От нее исходил острый, прогорклый запах бедности. Порою он был так силен, что мадемуазель де Варандейль не могла удержаться от упрека: «Пойди, дочь моя, надень чистое белье: от тебя пахнет, как от нищенки».

При встрече с Жермини на улице трудно было поверить, что она работает у добропорядочной хозяйки. Она уже не была похожа на служанку из хорошего дома, перестала быть женщиной, которая, следя за собой, соблюдая свое достоинство во всем, вплоть до одежды, носит на себе печать семьи, в которой живет, печать всеми уважаемых людей. С каждым днем она все больше превращалась в неряшливое, противное существо, подметающее подолом улицы, – в распустеху.


Не обращая внимания на себя, она не обращала внимания и на то, что ее окружало. Она не расставляла вещи по местам, не убирала, не мыла. Грязь и беспорядок проникли в квартиру, поселились в комнатах, – в тех самых маленьких комнатах, чистота которых была предметом радости и гордости мадемуазель. Пыль накапливалась, пауки ползали за рамами картин, зеркала туманились, мрамор каминов, красное дерево мебели тускнели, бабочки взлетали с ковров – их никогда не вытряхивали, – моль заводилась там, где не прохаживались метла и щетка. Забвение припудривало дремлющие, заброшенные вещи, которые некогда просыпались и оживали от ежедневного прикосновения человеческой руки. Раз десять мадемуазель пыталась воззвать к самолюбию Жермини, но уборка всякий раз сопровождалась таким бешеным швырянием вещей, такими взрывами дурного настроения, что мадемуазель твердо решила больше не заговаривать об этом. Тем не менее однажды она расхрабрилась настолько, что пальцем написала на покрытом пылью зеркале имя Жермини; целую неделю служанка не могла ей этого простить. Мадемуазель в конце концов смирилась. Лишь в редкие минуты, когда Жермини была в хорошем настроении, она отваживалась ласково сказать: «Согласись, дочь моя, что пыль чувствует себя у нас как дома».

В ответ на недоуменные замечания тех своих приятельниц, которые еще навещали ее и которых Жермини принуждена была впускать, мадемуазель отвечала с глубоким сочувствием и жалостью в голосе: «Знаю, что у меня грязно. Но что поделаешь? Жермини больна, и я не хочу, чтобы она изводила себя работой». Порою, когда служанки не было дома, мадемуазель начинала своими подагрическими руками стирать пыль с комода или обметать картины. При этом она очень торопилась, боясь воркотни или настоящей сцены, которую та устраивала, если, вернувшись, заставала хозяйку за уборкой.

Жермини почти не работала; правда, она все еще готовила еду, но свела завтраки и обеды к самым простым, легким блюдам, не требующим затраты времени. Постель она застилала, не вытряхивая перин, лишь бы отвязаться. Лишь когда мадемуазель устраивала маленькие званые обеды, на которые по-прежнему приходило довольно много детей, Жермини становилась такой, какой бывала в прежние времена. В эти дни она, словно по мановению волшебной палочки, преодолевала лень и апатию, приходила в лихорадочное возбуждение, обретала силы и с прежней ловкостью возилась у пылающей плиты, орудовала на вставных досках стола. И пораженная мадемуазель убеждалась, что служанка, наотрез отказавшаяся от посторонней помощи, со всем справляется одна, в несколько часов успевает приготовить обед на десятерых, подать его, убрать со стола и что руки ее при этом движутся так же проворно и живо, как в молодости.

XL

– Нет, на этот раз нет, – сказала Жермини; она сидела в изножье кровати Жюпийона и при этих словах встала. – Ничего не выйдет. Будто ты не знаешь, что у меня больше нет ни гроша… ни единого… Будто не видишь, в каких чулках я хожу… – Приподняв юбку, она показала дырявые, подвязанные шнурками чулки. – Мне даже сменить нечего. Деньги? На барышнины именины мне не на что было купить ей цветы. Пришлось подарить грошовый букетик фиалок… Ты уж скажешь, деньги… Те последние двадцать франков… Знаешь, откуда я их взяла? Из барышниной шкатулки! Потом я вернула… Но с меня хватит! Больше я не желаю! Одного раза вполне достаточно. Скажи на милость, где, по-твоему, я их достану? Шкуру в ломбард не заложишь… А еще раз пойти на такое, – нет, благодарю покорно! Все, что хочешь, только не это, только не воровать! Не желаю!.. Будь спокоен, я-то знаю, до чего ты меня в конце концов доведешь! Что ж, тем хуже!

– Может быть, ты заткнешься? – сказал Жюпийон. – Если бы ты сразу сказала мне о тех двадцати франках… думаешь, я бы их взял? Я понятия не имел, что ты так обнищала. Деньги у тебя как будто водятся… Я и считал, что тебе не трудно дать мне взаймы двадцать франков, – через неделю-другую я бы отдал вместе с остальными… Чего ты молчишь? Можешь успокоиться, больше я просить у тебя не стану. Ссориться нам из-за этого нечего. Значит, в четверг? – спросил он, как-то странно взглянув на Жермини.

– В четверг! – горько ответила она. Ей хотелось обнять Жюпийона, попросить прощения за свою бедность, шепнуть: «Ты же видишь, у меня нет…»

– В четверг, – повторила она и ушла.

Когда наступил четверг и Жермини постучала в дверь квартиры Жюпийона, ей послышались мужские шаги, поспешно удалявшиеся в спальню. Дверь распахнулась; перед Жермини стояла кузина в красной шерстяной блузе, в домашних туфлях, с сеткой на голове. Вид у нее был такой, словно она не в гостях у мужчины, а дома. Повсюду валялись ее вещи; Жермини видела их на стульях, которые когда-то сама купила.

– Кого угодно, сударыня? – бесстыдно спросила кузина.

– Господин Жюпийон?..

– Он ушел.

– В таком случае я подожду, – сказала Жермини, пытаясь войти в комнату.

– У привратника, пожалуйста. – Кузина загородила дверь.

– Когда он вернется?

– Когда рак свистнет, – совершенно серьезно ответила девчонка и захлопнула дверь перед носом Жермини.

«Чего еще мне было ждать от него?» – думала Жермини, бредя по улице. Ноги ее подгибались, и плиты тротуара как будто уплывали из-под них.

XLI

Как-то вечером, вернувшись со званого обеда после крестин, на который нельзя было не пойти, мадемуазель услышала голос, доносившийся из спальни. Решив, что это с кем-то разговаривает Жермини, она удивленно распахнула дверь. При свете коптящей, оплывающей свечи она сперва никого не увидела. Потом, приглядевшись, различила фигуру служанки, спавшей, свернувшись, в изножье кровати.

Жермини спала и во сне говорила. Голос ее звучал странно, вызывая волнение, почти что страх. В спальне царила торжественная тишина, словно какое-то непостижимое дуновение потусторонней жизни исходило от этих произносимых во сне слов, бессознательных, невольных, трепещущих, неуверенных, подобных бесплотной душе, не покинувшей мертвых губ. Голос был медлителен, глубок, доносился словно издали, прерываясь мерным дыханием и чуть слышным шепотом, поднимался до вибрирующих, пронзающих сердце нот, – голос, окутанный тревожной таинственностью ночи, в которой спящая словно ощупью искала воспоминания и проводила рукой по лицам.

Мадемуазель услышала:

– Она меня очень любила… А если бы он не умер… Мы все были бы теперь счастливы, правда? Нет, нет! Но так случилось, тем хуже, я не хочу об этом говорить, – Жермини боязливо съежилась, точно хотела спрятать свою тайну, поймать ее у себя на губах.

Мадемуазель с каким-то ужасом склонилась над этим распростертым, уже не принадлежащим себе телом, в котором поселилось прошлое, подобно привидению в заброшенном доме. Она прислушивалась к признаниям, готовым сорваться, но по привычке удерживаемым, к бессознательной мысли, оторвавшейся от плоти, к голосу, который себя не слышал. Ей стало жутко, почудилось, что это бредит труп.

После короткого молчания, во время которого Жермини словно раздирали воскресшие образы былой жизни, она как будто вернулась к своему настоящему. Из того, что слетало с ее губ, из отдельных бессвязных слов, мадемуазель отчасти поняла, что Жермини кого-то упрекает. По мере того как она говорила, речь ее так же менялась, как менялся голос, перестраиваясь в лад сну. Эта речь возвышала Жермини над ее будничным обликом, над обычными выражениями и интонациями. Она говорила языком народным, но очищенным и преображенным страстью, правильно произнося каждое слово, извлекая из него все заложенные в нем оттенки чувств. Фразы, срывавшиеся с ее губ, были ритмичны, полны слез и боли, словно говорила великая актриса. Нежный шепот прерывался стонами, за ними следовали взрывы возмущения, язвительная ирония, ранящая, неумолимая, затем всякий раз нервный смех, который подчеркивал и усиливал скрытое в иронии оскорбление. Взволнованная, потрясенная, мадемуазель превратилась в слух, словно была в театре. Никогда не приходилось ей слышать, чтобы женщина говорила с таким пренебрежительным высокомерием, с таким презрением, которым был полон даже ее смех, чтобы обращалась к мужчине с такой мстительной обидой. Она начала искать в памяти: на подобную игру, на подобные модуляции голоса, трагического, душераздирающего, словно голос чахоточной, которая вот-вот выкашляет сердце, была способна только Рашель.

Внезапно Жермини проснулась, открыла глаза, в которых все еще стояли слезы, вызванные сновидением, и, увидев хозяйку, соскочила с кровати.

– Благодарю, – сказала мадемуазель де Варандейль, – можешь не стесняться. Валяйся в моей постели, сколько тебе заблагорассудится.

– Ох, барышня, – взмолилась Жермини, – я не клала голову на подушку. Я нагрела вам место для ног…

– Так, так… Может быть, ты мне расскажешь, что тебе снилось? Ты что-то болтала о каком-то мужчине… Ссорилась с ним…

– Я? – сказала Жермини. – Не помню.

И она молча принялась раздевать хозяйку, стараясь вспомнить свой сон. Уложив ее и подоткнув со всех сторон одеяло, она попросила:

– Барышня, вы не отпустите меня как-нибудь недели на две домой? Теперь я вспомнила, что мне снилось…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю