355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джузеппе Маротта » Золото Неаполя: Рассказы » Текст книги (страница 8)
Золото Неаполя: Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:29

Текст книги "Золото Неаполя: Рассказы"


Автор книги: Джузеппе Маротта



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Игроки

Это даже не рассказ. Просто старик и ребенок играют в карты; их зовут граф Просперо Б. и Антонио Крискуоло, малыш семи лет. Я вовсе не собираюсь придавать какое-то особое значение этой забавной и поэтической картинке, поразившей меня в 1920 году в Неаполе; но так как обычно принято указывать на все, что предшествовало какому-то событию, я тоже все перечислю, все факты, но в самых общих чертах, да и отношениям между двумя игроками я посвящу всего несколько строк, отмечая лишь самое существенное, так что тот, кто хочет настоящего рассказа, должен иной раз и сам кое-что вообразить.


Маленький Антонио Крискуоло расцвел в швейцарской старинного дворца на улице Трибунали, принадлежащего графам Б.; его отец носил затейливую ливрею с потускневшим золотым позументом. Три четверти дня вдовец Крискуоло проводил на крыльце старинного обветшавшего особняка, то появляясь на нем, то исчезая; летом он жевал листья латука, которые извлекал по одному из потаенных глубин ливреи, порою внимательно их изучая, словно читая; тем временем в комнате, примыкающей к месту обитания старого Крискуоло, маленький Антонио вероятнее всего развлекал хозяина дома.

Хозяина, графа Просперо Б., трудно назвать характерным представителем неаполитанской знати. В ту пору это был изящный старик смехотворно маленького роста с белоснежной остроконечной бородкой; за его выпуклым лбом гнездились неистребимые сумасбродные страсти, из которых самой давней и деятельной была, несомненно, страсть к игре. По этой причине все его огромное состояние ему не принадлежало. Четкие завещательные распоряжения его покойного отца, верного приверженца Бурбонов, налагали для него запрет даже на проценты с капитала. После того как старому графу несколько раз пришлось сделать вид, что он узнал свою подпись в той, что была грубо подделана сыном на бог весть каком по счету векселе, он позаботился о том, чтобы лишить его всех прав, провозгласив неотчуждаемость имущества и оставив даже проценты с капитала не ему, а его гипотетической жене и столь же гипотетическим его детям. Это была удачная мысль. Уладив таким образом свои дела, старый граф приготовился спокойно умереть. До последней минуты он приказывал отвечать сыну, надеявшемуся на примирение перед самым концом, что он страшно занят. Его агония и в самом деле была очень трудной. Осиротев, граф Просперо, в чьем распоряжении оказалась лишь скромная рента на каждодневные расходы, проклинал и бога, и дьявола, но в конце концов вынужден был признать, что обойти закон невозможно. Его беседы с душеприказчиком отца бароном 3., суровым стариком, безгранично чтущим долг и святого Януария, происходили через закрытую дверь и доходили в крайних точках до грубых площадных ругательств. Однажды, так и не видя друг друга, собеседники дошли до того, что обменялись выстрелами из револьвера, которые, по счастью, не достигли цели.

– Проклятый барон, я вызываю вас на дуэль! – кричал граф Просперо, швыряя в дверь разряженный револьвер.

– На дуэль? – кричал с другой стороны душеприказчик. – А разве она уже не состоялась, идиот?

Возражение было убедительным. В последующие дни граф Просперо напряг ум, насколько был в силах, и решил, что помочь ему может женитьба. Он выбрал скромную мещаночку, Эльвиру Капиелло, робкую и невзрачную; успешно пустив пыль в глаза тем пяти-шести простакам обоего пола, которые составляли ее семейство, он менее чем через месяц повел ее к богато убранному алтарю в церкви Джезу Нуово. В тот же вечер граф Просперо разбросал на шелковом покрывале брачного ложа банкноты, которые барон З. вынужден был выдать новобрачной из процентов, и катался по ним, как фавн по траве.

– Наша взяла! – кричал он.

Графиня, стоя у зеркала, бледнела и дрожала; она не знала, что долгое воздержание от денег может привести мужчину к таким вот постыдным выходкам. Впрочем, на рассвете граф, разбуженный внезапной мыслью о том, что не совершившийся фактически брак может быть оспорен и он во второй раз лишится состояния, заключил невесту в свои объятия, осушил ей слезы и, взглядом умоляя ее внимательно следить за происходящим, увенчал, как говорится, свою любовную мечту. На другой день он вновь занял свое место за игорным столом; однако он словно в себе самом носил какое-то особое, вечно ему сопутствующее невезение, и накопившийся за последние два года доход, которым он мог располагать благодаря хитроумно придуманной женитьбе, растаял очень быстро. Графиня согласилась пойти к барону З., чтобы попросить его о новой ссуде, но говорила с ним не так, как учил ее муж. Более того, она вообще никак не говорила, поскольку знатный старый испанец, поцеловав кончики ее пальцев, за те минуты, что он не вскакивал с кресла, возбужденно бегая по комнате, сам рассказал ей во всех подробностях то, что она собиралась ему поведать; так что посетительница, покраснев, подумала, уж не расскажет ли он сейчас и о той минуте, когда внезапно разбуженный солнцем, озарившим брачный покой, граф Просперо уладил свои отношения с законом.

– В своих собственных интересах и в интересах будущих детей, а также из уважения к имени, которое вы носите, оставьте его без гроша, – посоветовал ей барон, а рука его в это время с нежной рассеянностью опекуна блуждала по груди посетительницы.

Графиня приняла драгоценный совет близко к сердцу. Во время последующих столкновений с полоумным супругом, она утратила все, что оставалось еще в ней от барышни Капиелло; а может быть, точнее будет сказать, что она с большим успехом стала пользоваться методами, принятыми в ее прошлой среде: желая покончить с разговором, она теперь снимала туфельку и швыряла ее графу прямо в лоб, разбивая его до крови.

Граф же Просперо, безукоризненный в своем прекрасно сшитом костюме, медленно спускался по широкой парадной лестнице своего дворца и садился в карету, то есть, как это и принято у неаполитанской знати его ранга, он неизменно выходил из дому в одиннадцать утра, но куда он направлялся? Не проходило и десяти минут, как он пешком повторял путь, только что проделанный в экипаже, проскальзывал во дворец через боковой вход и шел к маленькому Антонио Крискуоло в комнату, примыкавшую к жилищу швейцара. Сидя на полу в солнечном четырехугольнике, старик и ребенок играли в карты.

Из конюшен, расположенных внизу, в комнату проникал острый возбуждающий запах; из-за горшков с мятой и базиликой, стоявших на узком подоконнике, выглядывал белый кот; граф Просперо сбрасывал колоду и говорил:

– Ваш черед, вы начинаете, дон Антонио. Играем в скопу. Ставлю имение в Спаранизе против его же определенного экспертизой денежного эквивалента.

– Ну что же, – подмигнув, отвечал ребенок, – я готов снять с вас последнюю рубашку. К вашим услугам, ваше сиятельство.

– Меньше слов, больше дела, дон Как Вас Там.

И они играли. Каждая карта, которой с силой шлепали по полу, поднимала облачко пыли. Граф Просперо усмехался или стонал смотря по тому, как поворачивалась к нему фортуна, страдал и ликовал, следуя переменчивому ходу удачи, словно перед ним в самом деле было зеленое сукно; может быть, он воочию видел, как роскошные угодья Спаранизе выскальзывают из его родового достояния, подобно тому, как выскальзывает из камышинки мыльный пузырь?

Ребенок, следуя наставлениям отца, исполнял свою роль серьезно: после нескольких часов игры он оказывался владельцем земельных угодий, лесов и построек в золотой Кампанье, которые граф Просперо не трудился даже ему описать; иногда он их выкупал, швырнув мальчику мелкую монетку, прежде чем уйти, но чаще, видя в нем воплощение своего невезения, отвешивал ему оплеуху, швырял карты и осыпал ругательствами. В этом случае ребенок оставался сидеть на полу в своих заплатанных штанишках, не позволяя себе ничего, кроме подавленного всхлипывания; карты, рассыпанные на его скрещенных ногах, худенькое, не по годам умное личико придавали ему какой-то забавный аллегорический вид: он был похож на маленького идола. Затем белый кот спрыгивал с подоконника в комнату, и его радостный цвет осушал слезы ребенка; шуршали под порывами ветра выгоревшие обои, все больше отходящие от стен; из вестибюля доносился голос дона Козимо Крискуоло, который звал сына; он не спеша поднимался по лестнице; все было таким смутным, таким далеким в мире, окружающем маленького Антонио, словно он влекся сквозь время шагом сомнамбулы, вместо того чтобы бежать сквозь него смеясь.

Вот и все. Это даже не рассказ, в чем я все больше убеждаюсь. Я так и оставлю маленького Антонио – на коленях у него рассыпаны старые грязные карты, и белый кот осушает его слезы. Пусть каждый делает с ним что хочет, но помнит при этом, что Трибунали – это узкая, темная, грязная улица, звонкая, как полость старой мандолины, – все сразу станет живым и волнующим, если только заденет вас за живое.

Любовь в Неаполе

Наступает день, и та четырнадцатилетняя, которая еще вчера с топотом и грохотом носилась по переулку в стае сверстников мальчишек, просыпается девушкой, как просыпается растением семя, смеется и всхлипывает в подушку. Мать шепчет ей на ушко о том, как все это просто и как естественно, отдает ей половину содержимого своей шкатулки, дарит свою шелковую шаль и перешивает для нее свою почти новую кофточку; поселяя во всех остальных детях чувство, что с ними обошлись в высшей степени несправедливо, она приказывает ей выпивать отныне каждое утро свежее яйцо; когда при первых лучах солнца мать, сидя у двери в свой подвал, начинает расчесывать дочери волосы (это причесывание, начатое как бы по наитию, но такое серьезное и сосредоточенное, есть, в сущности, не что иное, как возобновляющаяся ласка), ее глаза увлажняются, и вздох приподнимает увядшую грудь; вот так же, с тою же смиренной гордостью трепещет от порыва ветра метелка травы, растущая под их стульями между двумя булыжниками.

Проходит время, и девушка делается нежной и пухленькой, изящной и налитой: это начинает свое наступление неподвластная ей нежная плоть, которая независимо от нее заключает старинный союз с временами года и их красками; что ж, девушка отныне готова принять предназначенную ей участь: все мужчины вокруг замечают, что ветка, на которой покачивается прекрасный плод, уже гнется под его тяжестью; они засовывают в карманы загорелые волосатые кулаки, хмурят лбы и каждый по своему дает понять, что имеет в отношении нее некоторые намерения.

Могут ли они это сделать посредством сватовства? В мое время такое бывало. Сваха, как правило, была огромной толстухой, потной и одышливой, ее неотступное, атакующее красноречие волновало так же, как волнует лоскут в руках тореро; и насколько была она восторженна и велеречива, когда речь шла о ее подопечном, настолько же она делалась замкнутой и недовольной, когда была вынуждена упомянуть и его возможного соперника; она прекрасно понимала смысл того смутного гула, который ощущает в своей крови и душе каждая девушка, и мастерски пользовалась этим знанием: «Всем парням парень, замечательный парень», – говорила она и, придавая своему цепкому взгляду оттенок лукавства и нежности, исхитрялась сказать этими словами не только о честности и порядочности влюбленного, но и намекнуть на его мужские достоинства.

– Милочка моя, скажите «да», – заключала посланница, поднимаясь, и ее необъятная юбка была как занавес, за которым рыдало или смеялось будущее; всего одно слово, просто взмах ресниц, и драма начнется – появится ее протагонист, смуглолицый, с чем-то неуловимо преступным и жестоким в облике, какими бывают обычно в любовных приключениях парни из переулков: разъяренный необходимостью представляться, трепещущий от желания и гнева, то есть именно такой, каким и должен быть мужчина, который нравится женщинам.

Нередко сваха была не одна; между ними происходили стычки, порой даже драки, и подопечные их, все эти Карлуччо и Раффаэле, Дженнарино и Микеле, то низвергаемые грубой хулой, то возносимые похвалами, постепенно приобретали в глазах бедной девушки консистенцию жидкости, так что, уступая самой ловкой из свах, она готова была уже выпить Карлуччо или Микеле одним глотком, лишь бы со всем этим наконец покончить. Но все это в том случае, если в дело в самом его разгаре не вмешивался дьявол. Помню, например, девицу Коццолино, звезду квартала Сан-Фердинандо, вокруг которой в течение целого года мерялись силами пятеро самых умелых свах.

– Настоящий мужчина, мужчина сорока лет или никто, – только произнесла одна из них, третья, отстаивающая интересы пожилого богатого пекаря, как девица Коццолино вдруг подавила стон и пошатнулась. Свахе достаточно было одного взгляда. – Матерь божья, да вы уже на третьем месяце! – воскликнула она, хлеща себя по щекам.

То была правда, нужно было срочно выдавать девицу за неизвестного виновника несчастья; вот так аутсайдер, не пользующийся ничьей поддержкой, восторжествовал надо всеми своими опекаемыми соперниками; потом он явился в дом семейства Коццолино с листиком майорана в зубах; явился и сел.

Чаще всего любовь в Неаполе молчалива и молниеносна, как удар ножом. В сумерки, когда ласточки в полете становятся похожи на камень, летящий прямо в старую базальтовую стену и отклоняемый ветром в самый последний момент, юноши и девушки переглядываются из подвала в подвал, из двери в дверь, из окна в окно. Во взглядах мужчин, таких суровых из-под козырька кепки, скорее угроза, чем мольба: парни из переулков гордятся принадлежностью к мужскому полу, они ощущают свой пол как военную форму, они хотят девушек, как хотели бы на грудь почетных медалей, им нравится добиваться их, рискуя больницей и тюрьмой. Впрочем, заключая, я должен сказать, что это не более чем романтическая поза: девушка возражает взглядом на его взгляд и не отходит от порога подвала или от окна до той минуты – она настает поздно вечером, – пока юноша не сделает ей едва заметного знака. Потом он медленно направляется к какой-нибудь пустынной площади, или к лестнице, поднимающейся к крытой галерее, или к садовой калитке; там он закуривает, прислоняется к стене и ждет, когда девушка его догонит. В хрупкой, словно стеклянной, тишине они схватываются в поединке: девушка царапается и целует, предназначенный ей судьбой и все понимающий юноша одерживает победу и для них на долгие минуты исчезают звезды и вообще все вокруг, кроме разве что сочных плетей вьюнка, которых касаются ее волосы, да запаха туфа, да сырости, которой веет от каменной стены; так вот, значит, что предвещали те слезы и смех, которые однажды утром она задушила в подушке! Разумеется, потом они поженятся; хитроумные местные святые уладят в церкви все совершившееся; люди закроют глаза на флердоранж невесты; может быть, закроют.

Был в мои времена еще один способ превращения девушки из переулка в женщину: похищение. В одно прекрасное утро родственники обнаруживали насквозь проплаканный платочек и незапертую дверь; отец и братья, грозя расправой, бросались по предполагаемому следу беглецов, весь квартал переживал случившееся и порой принимал участие в облаве. Спустя несколько дней запыхавшийся посредник, обычно имеющий какое-то отношение к юриспруденции – муниципальный или судейский чиновник, – являлся договариваться о капитуляции любовников, уверяя, что отвечает своей жизнью за девичью честь, которую соблазнитель берется восстановить посредством обручения; накрывался стол, чтобы подкрепить силы посла.

– Как там Грациелла? – негромко спрашивала мать, а отец с братьями молчали, позволив наконец расслабиться каменно сжатым челюстям.

Помню похищение Ассунты Салерно, красавицы из Кристаллини; она была сирота, совсем одна; посредник, не зная к кому обратиться, вступил в переговоры со священником, который не предложил ему ни еды, ни вина.

А ревность, а «брошенные», а так называемые порезы? В мое время они воспевались во всех неаполитанских песенках, даже знаменитые поэты Ди Джакомо и Руссо упоминали их в своих страстных и сладостных строфах: и саму эту тонкую кровавую полоску на белой щеке, и девушку, которая говорит: «Нет, я не знаю, кто это сделал», мысленно целуя руку святотатца, – что ж, если трезво поразмыслить, то и «порез» может быть милым сердцу безумием!

Я люблю – оттого что я там родился – мир переулков, мир бедного люда моего города. Я с сочувствием храню в своей памяти все его прегрешения, я рассказываю о них, потому что хорошо их знаю и надеюсь их оправдать, показав, что, прежде чем стать виной, все прегрешения Неаполя были его страданием. Чистейшие здешние небеса не щадят никого. Взгляните, вот они, спустя всего несколько лет после свадьбы, маленькие невесты из переулков – посреди ошметьев своей красоты, придавленные горем и нуждой, неузнаваемо старые в свои двадцать лет; они выжаты работой и детьми, их мечты, если они у них были, кружатся и осыпаются, как осыпаются с пыльных стен сухие крылья бабочек, когда распахивают окно; их дом – это одна комната на уровне земли, иногда одеяло на веревке разделяет ее на две, во дворе вечно сочится влагой водопроводная труба. Их мужчины засыпают сразу же, сжав кулаки, с мыслью о неуловимой фортуне; где тот упругий, тот трагический шаг, которым шел он, ведя свою избранницу к увитой цветами калитке или к лестнице, карабкающейся на вершину холма? Как коротка была их пора; так стоит ли удивляться, если какая-нибудь из двадцатилетних старух дотрагивается иногда до шрама на своей щеке и вздыхает? Ее красота стоила крови и слез, в этом минутном, но таком интенсивном выражении утверждалась ее драгоценность. Самый короткий роман – это крик, и обитатели переулков драматизируют свою эфемерную любовь, изо всех сил превращают ее в роман, делают молниеносной и болезненной, как удар ножом. Поэты прислушиваются и приглядываются к ней из своих слуховых окошек, чтобы рассказать нам потом историю Ассунты Спины или Лучеллы Катены; а на дворе между тем то тепло, то холодно, то идет дождь, то снова становится ясно.

Квартьери

Квартьери – так в Неаполе называют переулки, которые поднимаются, то и дело вставая на дыбы, от Толедо к верхнему городу. Они кишат кошками и людьми, их содержимое не поддается исчислению – свадебные гулянья, наследственные болезни, воры, ростовщики, адвокаты, монахини, честные ремесленники, сомнительные заведения, поножовщина, лотерейные конторы – одним словом, бог создал квартьери, чтобы иметь возможность слышать хулу и хвалу себе возможно большее число раз на возможно меньшем участке пространства, и, поступив так, сам связал себе руки, потому что нередко его гнев, вызванный каким-нибудь проходимцем, обрушивался по ошибке на жившего с ним по соседству плотника или сапожника, образцового отца пяти девиц на выданье и организатора празднеств в честь святого Винченцо Феррери.

Даже солнце обходит квартьери кое-как – то игнорирует целые здания, а то вдруг яростно набрасывается на какую-то одну ступеньку, давая возможность поджариться на ней какому-нибудь темнолицему оборванцу, который, кажется, валяется тут целую вечность; солнце в квартьери капризно и в то же время старательно: простую трещину в стене оно может превратить в сверкающую митру, а окно чахоточного оставляет в холоде и темноте. Когда же траурная процессия, провожающая гроб чахоточного, встретится уже за пределами квартьери с тележкой зеленщика, то скорбящие непременно высунутся из экипажей, чтобы купить пучок латука, и будут жевать его, поливая искренними слезами, покуда лошади медленной рысью везут их по улице Поджореале.

В мое время мужчины в квартьери были действительно мужчинами, что доказывает эпизод, который вспоминается мне всякий раз, когда я вижу представителей своего пола, затевающих драку или даже поножовщину без всякого метода, без чувства достоинства, одним словом – без стиля. Тем хуже, если в этом деле как-то замешана женщина; впрочем, об этом пусть судит тот, кто знает в этом толк.

Это случилось неподалеку от театра «Нуово»: сияющий огнями навес над входом, группы мужчин, которые разглядывают входящих женщин, афиши на стене, вспучившиеся от избытка клея и шалостей ветра, запах стертых половиц в кассе, смех в глазах зрителей, предвкушающих неотразимую игру труппы Ди Наполи – Делла Росса, и прямо на тротуаре, напротив театра, переносная торговля дока Дженнарино, целая маленькая лавка в плетеной корзине. Ах, старый мой театр «Нуово», как я тебя люблю, ты был полон людей вроде меня, которые покупали у тебя билеты за полцены и даже в рассрочку. В ту пору было широко распространено нечто вроде спекуляции наоборот. Посредством обычной распродажи касса получала выручку лишь с одной трети мест, которыми располагал театр, остальные билеты приобретались оптом, за десятую часть стоимости, какими-то энтузиастами, которые по цене значительно ниже официальной, а часто даже с рассрочкой торговали ими в самых отдаленных районах, распространяя их среди рабочих и мелких служащих, безработных и студентов, так что каждый из них, если мысленно распилить его пополам, мог бы фигурировать в статистике как два лица: одно проходящее в театр за деньги, а другое – даром, по контрамарке.

Соединив в себе таким образом особенности двух этих категорий любителей театра, публика «Нуово» стала в результате одной из самых справедливых и беспристрастных, будучи особенно чувствительной к комедийным претензиям актеров и их репертуара, состоявшего по большей части из переложенных на диалектальные нравы французских фарсов. Чистые сердцем и нищие духом, от всей души желаю вам так наслаждаться в раю, как наслаждались зрители театра «Нуово», следя за игрой труппы Делла Росса и Ди Наполи; некоторые так корчились от хохота, что умудрялись укусить собственный башмак, другие, счастливо избежав апоплексического удара, повисали на сидящих рядом незнакомцах, не без того чтобы порой вытащить у них кошелек; мальчишки на галерке в буквальном смысле слова становились на голову, и так, стоя на руках и на голове, стонали, всхлипывали и завывали от восторга; полицейские, недавно завербованные в Казории и Беневенто, повергали наземь сраженных смехом, а иногда даже палили из своих аркебузов, оставаясь, впрочем, незамеченными, поскольку выстрел, который мог охладить зрителя навсегда, не попадал в цель; красивую даму в ложе у просцениума пикантные двусмысленности пьесы «Контролер спальных вагонов» валили с ног опять-таки в буквальном смысле слова, так что глазам зрителей открывались интимные детали ее туалета.

Когда занавес опускался, мы, пошатываясь, выходили наружу: над квартьери уже стояла ночь. Прохожих почти не было, и переносная лавка дона Дженнарино Априле с тремя ее ацетиленовыми горелками, дымящимся котлом, стопками тарелок и чашек выглядела у выщербленной стены особенно соблазнительно. Лавкой его была огромная плетеная корзина, в которой лежало все необходимое для того, чтобы приготовить и быстро подать расходящейся публике моллюсков с лимонным соком, жареные анчоусы, но главное – бульон из осьминога. Размеры этого осьминога были таковы, что неизменно заставляли меня вспомнить о спруте, описанном Виктором Гюго в одном из его знаменитых романов; дон Дженнарино даже и не пытался сварить его по-настоящему, целиком или хотя бы частями; за два сольдо он давал вам чашечку кипящего бульона из этого чудища (одно его щупальце могло целиком заполнить котел) с щепоткой красного перца и куском осьминога, представлявшим собою четвертушку самой маленькой его присоски. Проглотив адскую жидкость и почувствовав, как взорвалась она в вашем желудке, вы отправлялись домой, пережевывая доставшийся вам кусок. Его можно было жевать часами, но он не поддавался усилиям ваших челюстей и оставался невредимым: он только испускал смутные и острые морские ароматы, которые воскрешали в вашей памяти тихую лагуну Санта-Лючии, рябь на подводном песке, паруса, в изнеможении застывшие на горизонте; однако перед сном лучше было все-таки выплюнуть этот кусок и забыть о нем, иначе назавтра вы могли приступить к нему снова и жевать его всю жизнь. Интересно, знают ли люди, что у жевательной резинки есть предшественник – тот самый, что продавался в моем городе у театра «Нуово»? Что же касается дона Дженнарино Априле, то вне всяких сомнений, несмотря на смехотворный свой рост, он был мужчиной в точном и полном значении этого слова. В тот вечер меня вдруг кто-то грубо толкнул; какой-то нахал – плотный молодой человек – прокладывал себе таким образом дорогу к корзине с тарелками; он назвал свое наводящее ужас прозвище и заявил, что дон Дженнарино знает причину его прихода. Дон Дженнарино, заключил он, должен просто ответить ему «да» или «нет».

– Одну минуту, и я к вашим услугам, – ответил дон Дженнарино, прерывая торговлю и начиная собирать тарелки и чашки.

Лицо его жены Ассунты Априле словно окаменело – оно лишилось всякого выражения и стало таким белым, словно на нем сконцентрировался свет всех ацетиленовых ламп; воздев руки и крича, она бросилась между двумя мужчинами, и из ее слов стало ясно, что страшный пришелец был одним из главарей преступного мира, решившим заменить корзину дона Априле своей корзиной, аннексировав у него таким образом прибыльный район.

– Вы не имеете права! Это хлеб моих детей! Так нельзя! – рыдала донна Ассунта, воздевая руки, как будто протягивала своих детей бесчувственным святым. Но внезапно замолчала, поверженная наземь молниеносной пощечиной мужа.

Не помогая ей подняться, дон Дженнарино сказал:

– Заткнись, потаскуха!

Потом повернулся к тому, другому.

– Все, что сказала моя синьора, – объяснил он, поднеся при словах «моя синьора» два пальца к берету, – она сказала совершенно правильно. Еще минута – и я к вашим услугам.

Дон Дженнарино был совершенно спокоен, его слова и жесты были четкими, как на сцене. Он собирал чашки и тарелки, полоскал их в ведре и укладывал в корзину выверенными изящными движениями, не лишенными даже некоторой нарочитости: было в них что-то жреческое и фатальное, входившее уже в церемониал драки.

– Пожалуйста, как вам удобнее, я подожду, – сказал его страшный собеседник с таким же спокойствием и отчужденностью.

Он опустил в котел с бульоном свою палку и, забавляясь, поддевал ею щупальце осьминога.

Наконец дон Дженнарино закрыл корзинку тряпкой и сделал властный жест жене. Донна Ассунта была совершенно белой и молчала. Она подняла корзину, отнесла ее на угол и, прислонившись к стене, принялась ждать. Была уже поздняя ночь. Вокруг обоих мужчин расстилалось огромное пустое пространство. Дон Дженнарино, казалось, удвоился в росте. Стоя напротив своего противника, он сказал:

– Я вас слушаю.

Тон был еще церемонным и дипломатическим, но было ясно, что в руке дона Дженнарино, как и в руке его врага, уверенно раскрылся нож. Кто начнет первым? Я стою в двух шагах от Ассунты Априле и смотрю на нее. Женщина прислонилась к стене и покорно ждет: через несколько минут она узнает, будут ли ее дети сиротами или нет, пока же в ней всего сильнее чувство супружеской дисциплины. А может быть, ей годами придется носить в тюрьму дону Дженнаро сигареты и апельсины – тоже вдовство, как и то, другое. Она смуглая и крепкая, с тугой еще грудью, под ветхим платьем угадываются широкие бедра и плоский живот, ей нет и двадцати двух. Она расчесывала волосы на одном из балконов квартьери, когда ее заметил нынешний ее муж; не сводя с нее глаз, он сдвинул на затылок шляпу и пустил вверх дымок от сигареты с той сосредоточенной медлительностью, которая так ей понравилась; на следующее лето, в пятнадцать лет, она уже была матерью; если бы не этот инцидент, у нее всегда было бы вдосталь детей и пощечин; но с этого момента ее будущее сделалось неясным и враждебным. Многие женщины из квартьери, полагая, что так они больше принадлежат себе, предпочитают браку проституцию; я смотрел на живот Ассунты Априле, который мог подарить этим переулкам еще столько нищих и столько несчастных; из-за облака появилась луна, полил дождь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю