Текст книги "Золото Неаполя: Рассказы"
Автор книги: Джузеппе Маротта
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
Рагу
Сколько уже веков неизменно, как мессу у алтаря, наблюдаем мы каждое воскресенье на столах неаполитанцев знаменитое рагу? Уже с самого раннего утра сладостный дух начинает истекать из глиняных сотейников, в которых золотится лук и испускает благородный аромат веточка базилика, сорванная тут же, на окошке; и тем лучше, если на душистых листьях еще блестела роса – неаполитанские небеса знают множество способов воздействовать на судьбу рагу, потому что рагу не готовят, а творят, рагу – это не соус, а рассказ, роман, поэма о соусе. С того момента, как сотейник поставлен на огонь, и большой кусок топленого свиного сала, чуть-чуть помедлив, начинает скользить и распускаться, и до той минуты, когда рагу действительно готово, что только не случится или случится на пользу или в ущерб этому требующему стольких попечений блюду, которое того, кто его готовит, обязывает быть на высоте в той же степени, в какой художника обязывает его полотно. Ни на одной из стадий приготовления рагу не должно быть предоставлено самому себе; как прерванная и вновь зазвучавшая музыка перестает быть музыкой, так и рагу, от которого хоть на минуту отвлеклись, перестает быть рагу, и более того, теряет всякую возможность стать им снова; а тот, кто делает вид, что даже не думает о рагу, над которым хлопочет, – это просто виртуоз своего дела, и ему нравится показывать, как уверен он в своем умении: он притворяется, уверяю вас, притворяется!
Помню дона Эрнесто Акампору, торговца дона Эрнесто Акампору, прославившегося в районе Меркато, а может быть, и во всем Неаполе своими восхитительными рагу. Тот не знает, что такое настоящее, приготовленное мастером рагу, кто не сиживал по воскресеньям за столом дона Эрнесто. Но два слова о нем самом. У дона Эрнесто не было возраста и не было рубахи: во всяком случае, поверх широченных матросских штанов он носил только вязаную фуфайку, а под ней ладанку Козьмы и Демьяна, которая содержала какие-то реликвии этих святых, а кроме того, служила ему для того, чтобы складывать туда окурки сигарет; когда я говорю: «Он был торговцем», я имею в виду, что у дона Эрнесто была тележка, приспособленная для торговли любым товаром, любой провизией в зависимости от его неисчерпаемого вдохновения и ниспосланного богом времени года: сегодня это были арбузы и оливки, семечки и плоды опунции, завтра – иголки, нитки, катушки или дешевые зеркальца и кошельки, а то и ошпаренные свиные ножки, или леденцы, или жареные каштаны; порой, за неимением лучшего, он использовал свою тележку (снабдив ее на этот случай соответствующими материалами и инструментами) для того, чтобы точить ножи и починять стулья и зонтики. Эта чудовищная активность приносила дону Эрнесто некоторый достаток, но, вынуждая его останавливаться у каждой двери, у каждого подвала в самых отдаленных районах города, подвергала его любовным искушениям, следствием которых становились возникавшие на этой почве долги и обязанности. Дон Эрнесто и слышать не хотел о том, чтобы жениться. Однако семерых детей он таким путем завел. Каждому он давал свое имя (единственным исключением был Паскуалино, который, к сожалению, по целому ряду неоспоримых улик был обязан своим происхождением одному неаполитанцу, эмигрировавшему в Америку), а как только они начинали ходить, забирал их к себе в дом, где их воспитывала старуха Акампора, никого особо не выделяя. Она была так стара, что ежегодно ассистировала в соборе при чуде разжижения крови святого Януария в качестве его родственницы. Что, между прочим, давало ей право ругать святого: «Уродская морда, желтая ты морда, – могла она сказать ему и говорила, – ну что, сотворишь ты наконец свое чудо?» С внуками она вела себя столь же решительно и столь же сердечно: «Солнышко мое, убийца ты мой», – кричала она, пытаясь их догнать, и если ей это удавалось, обцеловывала их с ног до головы, а то даже и кусала. Это были два мальчика и пять девочек, уже довольно большие в ту пору, когда я познакомился с доном Эрнесто. К этому времени он уже, по-видимому, угомонился: вот уже два года как он возвращался домой без последующего привода туда очередных детей. Небритый, седой, он, не разгибаясь, трудился с утра до вечера, но воскресенье было его днем – днем отдыха, днем семьи, днем рагу.
Вот он в семь утра у мясника, дон Эрнесто Акампора; он выбирает свой кусок мяса. Он знает все про нужный ему кусок и определяет его сразу прицельным взглядом – так, словно присматривал его еще с той поры, когда он только начал нарастать на теле животного. Мясо для рагу не должно быть ни постным, ни жирным; лучше, чтобы оно перестало быть живым не менее двух суток назад; нужно удостовериться, что кусок был отрублен как следует, то есть вдоль, а не поперек волокон и нервов. Но вот наконец дон Эрнесто получает свой безукоризненный кусок, выгоняет всех из кухни и приступает к приготовлению рагу. Не исключаю, что исподтишка он осеняет себя крестом: «Благослови, господи, мое рагу». Что же, работа, достойная всякого: ее обожал Фердинанд Бурбонский, и руки дона Эрнесто сейчас – это руки короля. Он регулирует огонь и не теряет из виду ничего из происходящего: он чувствует, как мясо дает сок, как испаряется из него вода, чувствует и ту воду, которая разбавляет жир, не давая мясу пережариться, чувствует появление золотистой корочки, точно знает, когда нужно перевернуть кусок деревянной ложкой и с осторожностью человека, вторгающегося в живую и чувствительную материю, полить этот кусок первым тонким слоем томатной пасты. У дона Эрнесто серьезные и сосредоточенные движения официанта: он не стряпает, а священнодействует. Утекая в окно, запах рагу дона Эрнесто смешивается с запахами других бесчисленных рагу – и настоящих, и никуда не годных; он либо сливается с ними, либо перебивает их все. В этом случае даже у ангелов подрагивают ноздри: доносящийся до них запах великолепного рагу пришелся им по вкусу. Теперь, когда через строго выверенные промежутки времени в рагу введена томатная паста, самое пространное слово осталось за огнем и ложкой. Рагу не кипит, оно размышляет, нужно только помешивать ложкой, проникая в глубь самых потаенных его мыслей, и следить за тем, чтобы огонь был маленьким, совсем маленьким. Ничто так не способствует размышлению, как приготовление рагу по всем правилам, и раз уж зашла об этом речь, то о чем может размышлять такой человек, как дон Эрнесто – человек без возраста и рубахи?
Воскресная скатерть белеет между хлебом и вином, звенят ножи и вилки, во главе стола сидит старая Акампора с глазами неподвижными и словно бы запыленными, как это бывает у статуй; сотрапезники испытывают мгновенный прилив нежности, который всегда вызывает появление на столе дымящейся супницы: рагу, красное ароматное рагу, которое пульсирует в макаронах, как кровь в артериях; может быть, в этом все и ничего больше не надо? Воскресенье следует за воскресеньем, они набегают друг на друга, оттесняют друг друга; и пока дон Эрнесто, подобно всем остальным, помешивает рагу в своем сотейнике, проходят годы и годы. Чтобы не давать мачехи своим детям, этот человек лишил их семи матерей. Они росли у него как трава; святой Януарий, продемонстрировав полное равнодушие к предполагаемым узам родства со старой Акампорой, не воспрепятствовал тому, чтобы Мариучча и Тереза умерли от чахотки, чтобы Гаэтано связался с уголовниками и заработал десять лет тюрьмы, чтобы Ассунта сбежала в Геную с каким-то матросом и спустя некоторое время встретила там в сомнительном доме Луизеллу, которую увлек за собой какой-то обольстительный тенор несколькими месяцами раньше. Дома остались только Анна, которая была не вполне нормальна, и Паскуалино. У Паскуалино был шрам посреди лба и бегающий взгляд. Вернувшись с военной службы, он сделал вид, что не заметил распахнутых ему объятий дона Эрнесто, и сказал:
– Так как ты мой отец, но почему-то находишься сейчас в Америке под именем Скарано, мог бы я по крайней мере узнать, кто моя мать?
Дон Эрнесто, растерявшись, ответил, что не помнит. Паскуалино дал ему пощечину, и это было дважды несправедливо: и потому, что, говоря это, отец вовсе не лгал, и потому, что по-своему он его любил – так же, как по-своему произвел на свет. Юноша ушел, и его больше никогда не видели в районе Меркато; но, будь он живой или мертвый, мы так и не знаем, перестала ли гореть щека у дона Эрнесто. Пустые места вокруг белой скатерти воскресного стола заполняются тем временем чужими людьми; старая Акампора, сидящая на почетном месте, кажется изваянной из туфа – такая она стала старая; дурочка Анна хихикает, не сводя глаз с супницы – там рагу.
Может быть, об этом и думал каждое воскресенье в последнее время дон Эрнесто, готовя свое знаменитое рагу. Речь идет, повторяю, о долгой и трудной работе, и пока она совершается, человек предается своим мыслям. Деревянная ложка помешивает содержимое сотейника, в котором с несравненным соком смешиваются страдание и время, но рагу от этого не становится хуже – пройдет время, и вы это поймете.
Кто хоть раз на него взглянул
Не стану отрицать: в моем городе широко распространен сглаз.
В Неаполе ничего не случается без причины: если кто-то в три часа ночи запоет в переулке, то это потому, что он страдает от бессонницы или от любви; если некто в уличной толпе подойдет к вам вплотную с мечтательно-сосредоточенным видом, то это всего-навсего значит, что ему понравилась ваша авторучка; если ему удастся стащить у вас (такое случается) только колпачок, он его вам вернет, сделав вид, что нашел его на тротуаре – во-первых, он все равно не знает, куда его девать, а во-вторых, какой смысл причинять ущерб вам, если сам он из этого не извлечет никакой выгоды; если какой-то сопляк оборванец решит вдруг развлечься, зажимая ладонью щедрую струю из общественной колонки, так что вода брызжет на стены вокруг, то это потому, что мимо идут трое прохожих в новом платье; если петухи, которых соответствующие муниципальные указы запрещают держать в городских домах, вдруг начинают орать за каждой ставней, то это потому, что сейчас взойдет солнце, солнце обрушится на сушу и на море Неаполя, который построен там, где построен – то есть как можно ближе к лаве, землетрясениям, эпидемиям – для того, чтобы святой Януарий имел возможность спасать его от всех этих напастей, зарабатывая себе вечную славу и почет у всех алтарей. Ну а если святой Януарий не поспеет? К примеру, каменщик упадет с лесов и рука святого не задержит его в нескольких метрах от земли? Или трамвай сойдет с рельс и задавит дона Джованни Чезарино, который только что выставил накрытый столик на порог своего подвала и, полагая, что никогда не чувствовал себя так хорошо, уже предвкушал удовольствие от полкило спагетти? Во всех этих случаях, без сомнения, действует некая таинственная дьявольская сила, которая выказывает себя в Неаполе более явно, чем где-либо; она имеет тут своих невольных, но усердных служителей, своих неутомимых исполнителей; одним из них и был в мое время в районе Аввоката служащий газовой компании дон Никола Ангарелла.
Предыстория служащего газовой компании такова, какова она есть; именно она обнаружила его способности и их оформила: так, в основе становления любого философа всегда лежит то, что преподали ему еще в школе; следовательно, и я не могу обойти в своем рассказе того факта, что мать Ангареллы умерла во время последнего и, к сожалению, успешного усилия, предпринятого ею для того, чтобы произвести его на свет. У хирурга, который собирался делать ей кесарево сечение, выскользнул из рук скальпель, оцарапав ему самому лодыжку; несмотря на то что лезвие было стерильным, развилась гангрена, а так как профессор был весьма уважаемым, то в последовавший за этим траур облекся весь факультет. Отец Ангареллы, узнав о случившемся, побежал к клинике Пеллегрини и, в свою очередь, сделался ее пациентом, так как у самой больницы был сбит автомобилем. Он навсегда остался хромым и, бросив ремесло почтальона, сделался чистильщиком сапог на площади Сальватора Розы. Но это еще не все. Склоняясь над своей скамеечкой, старый Ангарелла чувствовал, как годы все больше сгибают его спину, видел, как в сверкающие носки башмаков, выходящих из-под его щеток, с удовольствием глядятся солнце и трамваи; вроде бы ничего угрожающего не было вокруг, из сквериков, окружающих площадь, доносился только мирный шелест листвы, и все-таки старый Ангарелла испытывал какое-то смутное недоверие к своему сыну. И его подозрения подтвердились однажды утром, когда мальчик прибежал на площадь сказать отцу, чтобы он немедленно шел домой, так как у них прорвало водопроводную трубу; и в тот же момент над площадью внезапно раскрылся огромный зонт пыльного облака, яростный ветер подхватил скамеечку старого чистильщика, перевернул ее и, как камнем, пущенным из пращи, залепил ею прямо в лицо старику. Большой ущерб был нанесен домам и памятникам, деревья повыдергивало с корнем, и один только сиротка остался стоять там, где стоял, живой и невредимый, не переставая твердить, что дома прорвало трубу. Донна Кармела, тетка, которая взяла его к себе, на некоторое время забыла об осторожности, но когда увидела, что трое ее детей в один день заболели скарлатиной, добилась, чтобы племянника забрали в приют. Там зловещая сила, обитающая в ребенке, как будто несколько поутихла, может быть, потому, что, воздействуя на целый коллектив, вынуждена была дробиться; но часто, когда эти одинаково одетые дети, чьим глазам одиночество придавало один и тот же цвет стоячей воды, совершали свою воскресную прогулку по улице Караччоло или на Каподимонте, их длинная унылая цепочка вдруг дергалась и рвалась: то, оступившись, падал идущий впереди, и вслед за ним совершенно необъяснимо, словно кегли, валились на спину все остальные; только Николино Ангарелла оставался на ногах, изумленно уставившись на сопровождавшего их священника, который, не в силах побороть какой-то инстинктивный ужас, а также выпутаться из сутаны, всегда поднимался с земли последним.
Но это дело прошлое, и это все еще цветочки; когда я узнал дона Николу Ангареллу, он был уже совсем взрослым и знаменитым, ибо имел окончательную и бесповоротную репутацию человека с дурным глазом. Он считался служащим газовой компании, потому что она регулярно платила ему жалованье и выдавала форменную одежду, однако его услуги считались нежелательными по той простой причине, что он не мог отделить их от своей персоны. В первые годы, когда директором компании был немец, дона Николу пробовали использовать на разных участках, но при этом упал в топку кочегар Д., взорвался вместе с цистерной Г., лопнул трубопровод в районе Ареначча, и сам директор едва не оказался задушенным салфеткой, край которой каким-то непостижимым образом засосало в вентилятор как раз тогда, когда его скромный служащий проходил мимо «Джардино д'Италия», где он обедал, и, проходя, отвесил ему поклон; будучи использован при проверке газовых установок в квартирах, дон Никола сделал компанию непопулярной, нанеся ей таким образом значительный ущерб. И заметьте – внешне в нем не было ничего неприятного: миндалевидные черные глаза, немного, правда, мутные, словно припорошенные пылью, как это бывает с чернильными кляксами, присыпанными песком; сам худой, безбородый, с мягким лицом; симптоматичным в нем можно было считать разве что выпиравшую, как у птицы, грудную кость и коротковатые руки. И тем не менее стоило ему появиться в доме, как коты выгибали спину дугой, собаки начинали истерически выть, а дети – плакать, порываясь выпрыгнуть из окна, а то и броситься в кипящую воду; картины вываливались из рам, люстры падали с потолка; а стоило дону Николе сказать продавцу серебра с Сан-Биаджо-ди-Либраи: «Что-то мне не нравится сегодняшняя газета», как разразилась война 1915 года.[26]26
Италия вступила в первую мировую войну в 1915 году.
[Закрыть] Директор газовой компании, тот самый немец, успел вовремя вскочить в дипломатический поезд, а на его место пришел инженер-неаполитанец, который серьезно занялся случаем Ангареллы. Уволить этого человека, не имевшего ни одного взыскания, он не мог, а кроме того, инженер был не робкого десятка. Воспользовавшись легким недомоганием Ангареллы, он дал ему полгода на поправку, а затем Ангарелле сказали – правда, не без вежливых околичностей, – что он может оставаться дома, сколько захочет, он все равно будет получать и жалованье, и форменную одежду. Компания сдержала слово; дважды дон Никола пытался робко протестовать, и дважды ему отвечали, что он напрасно беспокоится.
– От вас, дорогой Ангарелла, – сказал лично ему директор, – требуется только одно: чтобы вы нас любили.
– Но как же… – начал было дон Никола, но тут же все понял, ибо вышел с поникшей головой и больше уже не показывался.
На площадь, куда выходил его балкончик, любо-дорого было взглянуть: по четырем улицам, которые в нее впадали, стекался свет с холмов и моря и, разлившись по ней, надолго там задерживался; но дон Никола всегда смотрел на одно и то же место подле сквера, где ему по-прежнему виделась в облаке пыли скамеечка, убившая старого чистильщика; он различал даже следы крови на металлической пластинке, куда ставят ногу, и думал: «Это было как пинок самого бога». Потому что теперь-то дон Никола все понимал. Было уже невозможно не замечать его особого положения человека с дурным глазом. Отношение к нему газовой компании (учреждения, которое он ставил на одну доску с правительством, если не выше) открыло ему глаза, и когда в дни событий при Капоретто[27]27
Имеется в виду битва при Капоретто (24 сентября 1917 года), в которой итальянские войска были разгромлены австро-венграми.
[Закрыть] разносчик газет отказался продать ему экземпляр «Рома», дон Никола с горечью заметил:
– Да ради бога, не надо. Как вы понимаете, мне тоже не хочется увидеть австрийцев на улицах Неаполя.
А дома он взял зеркало и несколько часов с искренней ненавистью себя разглядывал. «Может быть, это все равно что наложить на себя руки», – думал он, но ничего не происходило. И вдруг ему показалось, что кто-то дотронулся до ручки входной двери; он бросился открывать, встрепанный, с лицом, залитым слезами, у него перехватывало дух от мысли, вернее от смутной надежды, что это явился к нему его дьявол, тот, у кого он находился в услужении с тех самых пор, когда был еще не более чем обещанием формы и жизни в лоне своей матери. «Я хочу, чтобы меня любили, а не боялись… Я устал, я старею… отпустите меня, ваша светлость», – скажет он ему, падая на колени; или же обовьется вокруг него, как обвивается вокруг своего спасителя утопающий, и они вместе рухнут в лестничный пролет. Но на площадке не было никого, кроме черепахи, которая обычно здесь и сидела, застыв посреди вихря пронизанных солнцем пылинок; голосок девочки, игравшей за стеной в мяч и выводившей в такт песенку: «Поплывем на пароходе посмотреть, жива ли тетя; коль жива, ее не тронем, коли нет, то похороним», – вдруг прервался от странного звука, как будто обломился сучок.
Думаю, только Неаполь мог породить такого человека с дурным взглядом, каким был Никола Ангарелла, который сам верил в свою проклятую власть и не меньше своих вероятных жертв боялся и заклинал сам себя. Он чувствовал себя заряженным ружьем, с которым ради общего блага следовало обращаться с большой осторожностью. Так, например, он старался как можно реже выходить на улицу в дни больших праздников, связанных с перемещением огромных толп возбужденных людей, а во время таких, как Пьедигротта или паломничество в Монтеверджине, он вообще оставался в постели целый день, читая «Слепую из Сорренто» или «Двух сироток», заставляя себя не думать ни о ком, кроме персонажей книги, которые были уже бессмертны или уж во всяком случае ограждены от любой напасти, не входившей в сюжет; на другой день он с облегчением узнавал, что инциденты, неизбежные во время Пьедигротты, были малочисленны и все обошлось без жертв.
Дон Никола прощал внезапную бледность на лице знакомых, которые сталкивались с ним на людных центральных улицах; он насквозь видел и тех, кто изображал радость, а сам тревожно шарил по карманам в поисках амулета, и тех, кто, не стесняясь, делал не поддающийся описанию грубый жест заклинания от сглаза; он не только не сердился, но старательно повторял все, что делали и те, и другие, в наивной надежде сделать принятые меры еще более эффективными. Врожденная доброта побудила его завести специальную тетрадочку, где он вел учет всех умерших или пострадавших от несчастного случая, которых молва приписывала ему: в честь первых он заказывал время от времени заупокойные мессы, вторым посылал анонимные письма, вкладывая в них небольшие денежные суммы. Правда, дон Никола не соглашался, когда его обвиняли в том, что именно он после войны устроил памятную эпидемию испанки, которая унесла десятую часть неаполитанцев и которую в каждом районе приписывали своему собственному мастеру сглаза. Может быть, он решил это отрицать просто потому, что столько умерших не поместилось бы в его тетрадочке; и тем не менее, слыша о людях с дурным глазом из районов Стелла, Пендино, Порто, Кьяйя, Святого Иосифа, на которых тоже возлагалась вина за испанку, он испытывал какое-то странное чувство соперничества. Говоря коротко, ему, наверное, хотелось вот чего: померяться с ними силой, противопоставить влияние влиянию, победить или потерпеть поражение, но хотя бы частично освободить от сглаза свой любимый Неаполь – камни Неаполя и его людей. Но именно тогда, когда дон Никола начал разрабатывать сложнейший план действий, ему исполнилось пятьдесят, он влюбился и умер.
Есть в церкви дель Кармине чудотворное изображение Мадонны, в честь которой ежегодно устраивается праздник: религиозные церемонии, гирлянды лампочек в переулках, концерты струнных инструментов на специально сколоченных разукрашенных помостах, и поголовное праздничное отравление треской под соусом. Поздно вечером устраивается «поджог» колокольни, то есть взрыв вертящихся колес, которыми оплетают по этому случаю священную башню. Перед искушением этого зрелища, которое привлекает на площадь бесчисленную взволнованную толпу, дон Никола никогда не мог устоять. Все произошло мгновенно – будто чья-то рука опустилась ему на плечо. С балкона, заполненного смеющимися людьми, свесилась женщина лет тридцати, рыжеволосая, плотная, белокожая. Звали ее Эльвира Куоколо, я знаю это, потому что на следующий день о ней писали газеты. Дону Николе показалось, что она на него посмотрела. Возбуждающий запах ацетилена, воздух, насыщенный испарениями моря, – все побуждало к безумствам. Вспыхнула колокольня. Отражения разноцветных огней, пробегавшие по пышному телу прекрасной Эльвиры, то одевали его в шелковую власяницу, то осеняли пышными опахалами, то накидывали на него шаль с бахромой. Согнутая в локте обнаженная рука, крутизна пышной груди – все принимало в этом мелькающем свете особую подчеркнутость. «Мадонна дель Кармине, какая женщина!» – подумал охваченный любовным порывом дон Никола, и в ту же минуту с пылающей колокольни со свистом сорвался огромный кусок фейерверочного колеса и вопреки всем правилам пиротехники упал на балкон прекрасной Эльвиры, которая тут же вспыхнула, вся осыпанная фосфором. Попытки унять огонь не увенчались успехом. Что ж, судьба. Дон Никола лишился чувств. Его узнали.
– Не трогайте его, – закричал кто-то, и вокруг него сразу же образовалось огромное пустое пространство; он открыл глаза в тот момент, когда последний вертящийся круг потухал на колокольне, и оголившиеся колеса остановились, сделавшись похожими на орудия пыток.
Сразу же после этого дон Никола заболел телом и духом. Он любил теперь выглянуть из окна на площадь и вызывающе крикнуть:
– А ну-ка, аплодируйте мне, а то как начну думать про всех вас, про каждого в отдельности!
Но пришел и для него час расстаться с жизнью. Католический священник, правда турок по национальности, бывший в Неаполе проездом, согласился дать ему отпущение грехов. Дон Никола поведал ему все, что знал о самом себе, поблагодарил газовую компанию, заявил, что не таит зла против жителей своего района, а в заключение сказал:
– Если кому приснится, будто я сообщаю ему номера выигрышей в лотерею, скажите ему, что в его же интересах лучше не играть.
Вот так вот жил, любил и умер самый хороший и самый плохой из неаполитанцев с дурным глазом, которых мне довелось знать; и когда я пытаюсь понять, почему все напасти в Неаполе так прилипчивы, и в то же время так отходчивы, я вспоминаю дона Николу и вздыхаю.