355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джузеппе Маротта » Золото Неаполя: Рассказы » Текст книги (страница 16)
Золото Неаполя: Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:29

Текст книги "Золото Неаполя: Рассказы"


Автор книги: Джузеппе Маротта



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)

Герой

Герой возвратился домой; он тихонько раскачивает кресло-качалку, в котором сидит и молчит. Раскачивание это, когда оно слишком затягивается, приводит к любопытным последствиям: оно раздражает жену и мать, заставляет дребезжать посуду в буфете, по-видимому, наносит какой-то ущерб комнате и мутной электрической лампочке и, главное, беспокоит ворчливого соседа, который живет внизу.

– Ну хватит же, тебе не надоело? – восклицает наконец жена, и в ее фразе звучит интонация просьбы, за которой стоит: «Считаю до трех и становлюсь упреком».

Герой перестает раскачиваться, в тот же миг за окном перестает раскачиваться и небо родины.

(Небо. Никто не смотрит на него во время боя. Даже если в нем полно самолетов с бомбами и пулеметами. На время сражения небо фактически перестает существовать. Смерть спускается не сверху – она идет или бежит по траве, она приходит за нами, за множеством из нас, из какого-то места неподалеку: смотрите, смотрите, горизонт вдруг растягивается и тут же стягивается снова, как затяжная петля! Даже убитый летчик по-настоящему умирает только тогда, когда, принесенный товарищами или рухнувший вместе с обломками своего самолета, он снова коснется земли. Горе тому, кто во время боя смотрит на небо. Это значит, что он лежит на земле и копыта лошади, жестокие и милосердные, вот-вот закроют ему глаза, если только их не опередят гусеницы танка, которые одновременно подомнут под себя множество тел и лиц; но если человек будет видеть облака и звезды до тех пор, пока на поле боя не установится тишина, если его подберут подоспевшие санитары, он никогда не захочет больше слышать о войне; его будет трудно снова заманить под ружье. Небо настолько несовместимо с войной, что у многих из лежавших навзничь солдат Герой, вздрогнув, видел вдруг лицо человека, который своему противнику не враг, а друг. «Вперед! – кричал он тогда, спеша увести подальше тех, кто был еще жив. – Мы победили, мужайтесь!»)

Герой все раскачивается и раскачивается; хотя с тех пор, как он вернулся домой, у него нет никакого желания двигаться; он не хочет выходить, знакомиться, встречаться с приятелями. Он отказывается сопровождать куда бы то ни было мать и жену. Обе они расстраиваются из-за этого, каждая по-своему. «Ты что, так настрадался, что и меня уже не любишь?» – читает он в обращенном к нему взгляде молодой женщины. Старая женщина его понимает и в то же время не понимает, она уверена в одном – его надо как-то подбодрить, и потому все время роется в шкатулке с наградами и документами. Никакого толку. Герой продолжает раскачиваться и предоставляет женщинам ходить к мессе, в кино, к родственникам без него. Ему не нравится толпа. Она полна подобий. Однажды на бульваре он вздрогнул и позвал: «Антонио!» В другой раз долго бежал за Луиджи, но как могли они быть Антонио и Луиджи, эти прохожие?

(Антонио был назначен в патруль в ночь на тринадцатое декабря, мела метель. «Это к счастью, – сказал он, имея в виду цифру тринадцать. – Ждите, выиграю войну и вернусь». Короткого мгновения, когда он помедлил на пороге их укрытия, оказалось достаточно, чтобы его лицо превратилось в белую маску – в него словно швырнули целую лопату снега.

Снаружи невозможно было ничего разглядеть: ночь и метель, казалось, превратились в нечто невидимое, что можно лишь осязать. Антонио, наверное, чувствовал себя там как ребенок, которого засунули в мешок. Внезапно дверь их землянки распахнулась. На пороге стоял вражеский сержант, заблудившийся, оглушенный, одуревший, почти обезумевший. У него отобрали пистолет, в котором были целы все пули. Потом вернулся патруль, но без Антонио. «Он словно растворился в ночной темноте», – сказали его люди. На рассвете Герой вызвался пойти его искать и подле группы берез увидел слепок своего друга, его ледяную статую. Он вернулся, неся его на плечах, в то время как пулеметные очереди били в землю то чуть впереди, то чуть позади него. «Это твой?» – спросил он у пленника, швыряя ему нож, который он извлек из единственной, но оказавшейся смертельной раны Антонио. Нож… И маленький сержант тут же почувствовал на своем горле руки тех самых людей, которые только что делились с ним печеньем и спиртом. «Я твой, Лили Марлен», – насвистывал между тем Герой, повернувшись спиной к происходящему и не сделав ни малейшей попытки помешать расправе. Ему казалось, что в этот момент он, как когда-то Ахилл, ненавидел своих товарищей точно так же, как и врагов; он остался один на один со своей силой и со своим горем. Почему во тьме вьюжной ночи Антонио отстал от патруля? И почему тот, другой, заблудившийся, пустил в ход такое необычное оружие, хотя при нем был пистолет?

Что же касается Луиджи, то это случилось шесть месяцев спустя; партизаны, в чьи руки он попал, сожгли его на костре из сосновых сучьев. «Пахнет сосной и камином», – сказал спокойно Герой, в то время как они, ничего не подозревая, подходили к месту, где им суждено была сделать свое ужасное открытие.)

Старуха мать понимает и в то же время не понимает, что сын ее раскачивается потому, что ничего больше не хочет. Она старается найти хоть что-нибудь, чего бы он пожелал, и ищет это что-нибудь (так искали на Луне рассудок Роланда) среди документов и наград в старой жестяной коробке. Там же лежат орденские книжки (три из них на иностранном языке) к десяти наградам, полученным Героем: «Отважный… несгибаемый… совершил то-то и то-то… им восхищался даже противник… блестящий пример… легендарный, титанический подвиг… и т.п.» Там же хранятся письма от генералов, министров, организаций. «Ну встань же, встань, что с тобой!» – буквально кричат все эти бумаги, во всяком случае так кажется матери, и она все перебирает содержимое шкатулки, поглядывая на сына.

(Да, фанфары, и парадные мундиры, и знамена, и солнце. Но где они были, звуки трубы и цвета славы, и, главное, где был великий свет, ниспосланный Богом, когда в зоне Г. каратели допрашивали женщину, и раздавливали сапогами, всею тяжестью своих тел, ее маленькие смуглые руки? – «Я не знаю, куда они пошли, не знаю, не знаю!»

Выйдя тогда наружу, Герой почувствовал головокружение; ему ясно представилось, как кричит он ожидающим его приказа солдатам: «Мы отказываемся от наступления! Будем стрелять здесь, будем стрелять во что угодно, хоть в дым из трубы, хоть в наши собственные тени, результат будет тот же». Но вместо этого он сказал: «Пошли!» – и двинулся в ту сторону, куда смотрел самый простодушный из его людей. И им повезло: вторгнувшись в те красноватые болота, они спутали все карты противника. «Этой победой мы обязаны тебе», – со слезами на глазах воскликнул седой полковник С. перед половиной генерального штаба. Клочья человеческих тел лежали, между тем, даже на крышах хижин и на верхушках деревьев; какой-то солдат корчился подле отравленного колодца, из которого он напился; груда тряпья, переброшенная через ограду, словно для просушки, скрывала в себе мертвую девочку; неожиданно раздавшийся взрыв свидетельствовал о том, что в брошеном доме дотронулись до какого-то предмета из утвари, к которому была прилажена мина-ловушка; из полевого госпиталя доносились голоса солдат, призывавших кто свои глаза, а кто свою мать.)

Герой раскачивается, ему хочется сказать: «Мама, разбери как следует эти старые бумаги. Под аттестатами и орденскими книжками, под войной лежат мои старые школьные медали и дипломы и десятки других грамот, где мне воздается хвала как спортсмену, как христианину, как чиновнику, как покровителю животных. Это же просто мой характер, мама: такими, как я, – усердными, точными, исполнительными, старательными, упорными, стойкими – такими, как я, рождаются! Именно стараясь как можно лучше выполнить приказание, я и стал героем. Строго говоря, заслуга в том, что я стал героем, принадлежит не мне и не на мне лежит ответственность за мои героические поступки. Если бы никто мне ничего не приказывал!..»

Герой то раскачивается, то перестает раскачиваться; небо родины то поднимается, то опускается в четырехугольнике его окна, а потом вдруг неожиданно становится неподвижным: это когда жена скажет ему: «Прошу тебя…»

Герой теряется перед этой молодой женщиной. Он очень ее любит, это правда, но он еще и боится ее и постоянно ошибается на ее счет, так же как ошибается он насчет всего и всего боится с тех пор, как вернулся домой. Может быть, с ней надо было начать все сначала: встретить, обручиться и наконец заново жениться. За время его долгих отлучек жена осталась точно такой, какой он ее знал и любил. Сам же герой, напротив, теперь весь принадлежит войне.

(Эти годы постоянно вносили поправки в его тело и в его душу. Когда отзвучал последний взрыв, на земле воцарилась космическая тишина; некоторые даже решили, и первым среди них Герой, что земля изменила свой ход в пространстве и что появятся теперь на ней совсем новые растения и животные, совсем новые времена года и чувства, что второй раз сошедший к людям Христос исцелил мир, изгнав из него смерть, любую смерть; что природа наконец смиренно сдалась, что настал день именин человека. «Домой, домой», – думал Герой и все остальные. Но разочарование пришло к ним как раз посреди родных стен.)

Герой перестает раскачиваться, но потом упрямо начинает снова. Что же делать? Жены, матери, сыновья, вообще все люди, как носили, так и носят в себе все то же добро и зло; ничего не переменилось; Христос не воскрес; природа осталась такой же, какой была – снаружи белая, внутри черная и наоборот; так кто же безумец – тот, кто слишком быстро забыл, или тот, кто слишком долго помнит вчерашние надежды и муки? Иногда Герой чувствует, как плачет что-то внутри самих его артерий, и ему хочется крикнуть: «Никто не погиб, никто не потерпел поражения! Умер и потерпел поражение только я, я не могу больше!» Но он боится сердитого соседа с нижнего этажа, справляется с собой, молчит. Кто поможет Герою? А ведь способ спасти его существует. Разве зря он родился старательным, точным, сильным, исполнительным? Разве он не солдат? Пусть ему только напишут на бумаге с грифом командования: «По приказу его превосходительства с сегодняшнего дня вы должны безоговорочно выполнять все обязанности, которые возложит на вас случай. Ради блага родины, опираясь на свое испытанное мужество, рискните жить как живется и этим довольствоваться». И все. Может быть, Герой и послушается.

Добить из милости

Тот, кто рассказал мне эту ужасную историю (я имею в виду историю выстрела, которым полковник Риттен-Трау приказал добить из милости старого еврея), особенно настаивал на том, что сегодняшний Берлин подобен камню в праще: и город этот, и этих людей куда-нибудь обязательно да метнет, ибо ветер, который продувает берлинские улицы, это не обычный ветер Бога. Впрочем, белые, желтые, черные развалины пока неподвижны: человек, который захочет устроиться среди них, чтобы вскрыть себе вены или просто чтобы поспать, может выбрать себе любой обломок прусского величия и присесть; опять же его воля, если вместо этого он пожелает наклеить здесь свою фотографию с карандашной надписью: «Фриц, двадцати двух лет, хотел бы иметь горячий ужин, сигареты и вообще приятно провести время; в обмен предлагает все что угодно; договариваться здесь на закате».

И вот, значит, в маленькое берлинское кафе входит тот, кто потом расскажет мне эту историю, случай с Риттен-Трау, отцом и сыном. Допустим, его зовут Раффаэле Т. Он входит и устраивается в углу, подальше от двери. Заказывает пиво, ему приносят, он вот-вот его пригубит, а пока сквозь занавески смотрит во дворик на хилое дерево и две бочки, между которыми оно растет; бочки до краев полны водой, с таким трудом, по капле, собранной из водосточных труб, что, кажется, это не вода уже, а пот.

Вспомнив наконец о пиве, Раффаэле Т. замечает, что за это время к нему за столик кто-то подсел; рядом с его бутылкой появилась еще одна, и двое сидящих выпивают свое пиво одновременно, словно произнесли тост. Неизвестный – человек молодой, но странно напряженный; почему-то кажется, что его кости должны греметь, как доспехи; ноги у него длинные и негнущиеся, и скрещивает он их именно так, как перекрещивают винтовки в пирамиде; в нем угадывается опытный боец, который сегодня имеет дело далеко не с первой бутылкой. Он без видимых причин улыбается, затем решается и шепчет Раффаэле Т.:

– Прошу вас, взгляните незаметно вон на того старичка. Прежде чем я напьюсь, я хочу рассказать вам, кто это такой. Я был адъютантом у его сына, я не могу ошибиться. Вы иностранец? Курите? Меня зовут Гельмут Вебер. Вы с юга? Сразу же хочу вас успокоить: в Италии я не воевал.

В зале неподалеку от них действительно сидит старичок. Рассказывая о нем, Раффаэле Т. не сумел или не захотел мне его описать, потому пусть каждый представит себе его сам, имея в виду, что лицо человека не походит на его поступки и не отражает крайних последствий его поступков только в том случае, если поступки эти были разве что вульгарной кражей, о которой не стоит и говорить. Итак, молодой Вебер втягивает в себя столько дыма, сколько можно вытянуть из сигареты, и говорит:

– Так видите вы того старичка? Он отец моего лейтенанта, последнее, что видел мой лейтенант на этой земле. Нет, вы послушайте, послушайте! Полковника зовут Риттен-Трау, точно так же, как сына; он был комендантом концентрационного лагеря в Польше, пока мы с его сыном воевали в России. Воевали мы два года подряд, зимой и летом, пока наконец лейтенант не сказал мне: «Уже май, Гельмут, имей в виду, как только дьявол вскроет все эти ледяные покровы, я беру увольнительную и первым делом мы едем в Польшу навестить старика». Я сказал: «Ну, у меня-то первым делом идет одна старушка в Шпандау, но, в конце концов, пусть так, ведь с какого-то старика надо начать». Мы с ним были очень близки, с моим лейтенантом, он был не обычным офицером. (Прошу вас, пока я рассказываю, не спускайте глаз с полковника. Смотрите, как он пьет пиво: он ставит свою кружку по стойке смирно.) Теперь, когда лейтенант Риттен-Трау мертв, я могу утверждать, что он был не такой, как другие. Он с уважением относился к нижестоящим и никогда не седлал коня и не пользовался услугами человека, не спросив перед этим их согласия; сам он всегда сразу же и с предельной ясностью отвечал на все вопросы, которые угадывал в человеке и в животном, и почти всегда то были ответы друга. Нет, вы послушайте, послушайте! Мой лейтенант был очень молод, уходя на войну, он прервал занятия литературой; воевал он, как все, но во время отдыха играл на музыкальных инструментах или исполнял разные роли в спектаклях для солдат; он покупал много книг, в том числе русских, и начал изучать этот язык, чтобы их читать. Кстати, я хочу рассказать вам, как несколько сказанных им русских слов однажды спасли нам жизнь. Дело было летом, из-за своей страсти к редким цветам он, несмотря на мои предостережения, слишком углубился в лес; неожиданно мы оказались прямо перед штыками партизан. Что было делать? Мы подняли руки и стали ждать смерти – должно быть, мы были очень смешны с этими цветами над головой; но время шло, а ничего не случалось, и тогда лейтенант сказал: «Я бы, наверное, тоже не решился выстрелить в эти прекрасные цветы… позвольте, мы их положим?» Прошло еще несколько долгих минут, и вдруг мы заметили, что мы одни: партизаны, среди которых было несколько женщин, неожиданно подарили нам жизнь. (Прошу вас, взгляните на полковника Риттен-Трау, он притворяется, что спит. Но я-то прекрасно знаю, что спать он не может.)

Раффаэле Т. рассеянно кивает. Воздух тут мутный, тяжелый, и все в этом маленьком кафе, вплоть до мокрых подставных кружков из белого картона, выглядит нездоровым, унылым, застоявшимся, как вода, которая гниет в бочках во дворе в ожидании, пока она потребуется. Гельмут Вебер закуривает и говорит:

– Итак, настало второе наше лето в России, и хотя дела у нас уже с зимы шли плохо, лейтенант добился месячного отпуска. Первым делом он хотел увидеть старика. Прошу вас, взгляните на этого проклятого полковника, который притворяется, что спит. Он ни разу не прислал сыну настоящего отцовского письма. «Дорогой лейтенант, я надеюсь, что скоро меня заберут отсюда и пошлют в бой, должен сказать, что я тебе завидую и т.д.» Только такое он и писал все два года; вот что это был за старик, полковник Риттен-Трау, которого мы собрались навестить! И в какой же момент мы к нему попали! Вот послушайте!

Представьте себе Польшу, а в ней крепость; в крепости живет комендант концлагеря и его офицеры; чуть дальше окруженные колючей проволкой землянки узников и на той же линии – казарма для солдат охраны; вокруг чахлый кустарник, болото, камни – пустыня. Приехав, мы сразу же услышали потрясшее нас известие о готовящейся тут чудовищной акции. При этом сам полковник Риттен-Трау был совершенно невозмутим. Он сообщил, что рад видеть сына в добром здравии, и тут же переменил тему: «Мы сворачиваемся, – сказал он. – Как тебе известно, наконец-то фронту понадобились и мы. Через несколько дней мы будем уже на передовой». «А кому вы передадите узников?» – спросил лейтенант. Мгновенье помолчав, полковник ответил: «Богу, если ему будет это угодно. Мне приказано ликвидировать всех сегодня же».

Как хорошо я помню своего лейтенанта в те минуты. Он то подходил к окну, то отходил и в конце концов спросил отца, нельзя ли нам уехать; он не стал искать никаких предлогов, а сказал все прямо, мягко, но четко: «Ты же знаешь, папа, я такого уже навидался». Но старик сжал кулаки и повысил голос: «Я предпочитаю, чтобы вы остались, лейтенант. Мои люди набраны из негодных к военной службе, и я боюсь, что у них не выдержат нервы. Я сам буду присутствовать на экзекуции, а ваше присутствие, лейтенант, будет для них еще одним примером». Вот что сказал полковник Риттен-Трау, а сейчас вы только посмотрите, смотрите, как он притворяется: делает вид, что перебрал пива и заснул. Простите, можно попросить у вас еще сигарету?

Отчего же нельзя? Можно. Гельмут Вебер затягивается так, словно желает отомстить за что-то сигаретному дыму, с какой-то ненасытной, неутолимой яростью. Потом подмигивает и возобновляет свой рассказ:

– Тысяча евреев и сотня непригодных к строевой службе солдат, которым предстоит их убить. Представьте себе эти нескончаемые часы. Низкое тяжелое небо, а в нем – черные птицы; дождь то хлещет как из ведра, то вдруг прекращается; вопли, команды, выстрелы, кровь. Главное – кровь. Нам казалось, что мы в ней буквально тонем. Потом начались головокружение, тошнота. Единственное, что выглядело тут реальным и несомненным, это человек, который отдавал приказания, – полковник Риттен-Трау, его сияющие голенища, его хлыст, его ледяные глаза. Время от времени от группы подле него отделялся офицер и шел разрядить свой пистолет в обреченных, чтобы подать солдатам пример; ни разу не сделал этого только мой лейтенант; до последнего момента он молча и неподвижно стоял около отца, а тот на него смотрел. Наконец было покончено со всеми евреями, кроме одного. То был старик, раненый, но живой; он стоял на одном колене среди мертвых и, воздев руки, выкрикивал в нашу сторону какие-то проклятия. Наверное, он никогда не перестал бы выкрикивать, если бы полковник Риттен-Трау не указал на него лейтенанту своим хлыстом. «Кто-то должен добить из милости этого беднягу, – сказал он таким тоном, каким говорят: „Прикрой ставню, она хлопает“. – Действуйте, я вам приказываю». Только тут мой лейтенант сдвинулся с места.

Как хорошо я помню его белое лицо и то, как он шел, словно выдирая ноги из земли. Нет, вы послушайте, послушайте! Мой лейтенант подошел к старику еврею, который продолжал кричать, посмотрел из всего этого кровавого месива на полковника Риттен-Трау и потянул из кобуры пистолет. Старый еврей все понял и внезапно замолчал; в установившейся глубокой тишине мой лейтенант произнес несколько слов, он сказал: «Если речь идет о том, чтобы добить из милости, тут действительно нужен я», – и, не спуская глаз с полковника Риттен-Трау, выстрелил себе в висок.

Деревце между двумя бочками во дворе начало вдруг всплескивать руками: вот он задул, берлинский ветер, противоестественный, странный, похожий, по мнению Раффаэле Т., на тот, который свистит в праще. Раффаэле Т. платит по счету, нарочно забывает на столике пачку сигарет, говорит:

– Господин Вебер, а почему вы не разоблачите полковника как военного преступника?

– Послушайте, – отвечает тот, – я теперь человек штатский, и никакие военные чины мне не указ. Но если речь зайдет о том, чтобы добить из милости, полковник знает, в каком кармане или ящике стола лежит у него пистолет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю