412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джуд Морган » Тень скорби » Текст книги (страница 20)
Тень скорби
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Тень скорби"


Автор книги: Джуд Морган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

– Подобные случаи известны, но не распространены.

– Мне всегда казалось, что это улучшает атмосферу в школе. Делает ее более реалистичной. В конце концов, учениц готовят к жизни в мире, а мир состоит как из женщин, так и из мужчин. Конечно, вероятна опасность, когда ученицы постарше, но они редко, по моему мнению, бывают такими уж серьезными. Гораздо чаще проблема заключается в том, что кто-то неверно понимает, фантазирует и выдумывает у себя в голове вещи, которых просто не существует. Что ж! Я должна позволить вам закончить письмо. Не сидите слишком долго, дорогая мадемуазель Бронте, помните о здоровье.

Итак, она по-прежнему уверена в том, что написала Брэнуэллу: «Мадам Хегер меня не любит. И я не понимаю…»

– Оказывается, ваш брат учился живописи, мисс Бронте. Эдмунд показывал мне набросок, который он для него сделал. Очень ярко. – Миссис Робинсон берет Энн за руку, прогуливаясь с ней по дубовой аллее. Льстит, но не радует: все время почему-то возникает ощущение, что тебя арестовывают. – Я в свое время тоже этим увлекалась. Интересно, вы когда-нибудь были его моделью?

– Пару раз, сударыня.

– Мне кажется, ваши черты было бы тяжело уловить – в них есть что-то очень приглушенное. Честно говоря, моя дорогая мисс Бронте, иногда я едва замечаю, в комнате вы или нет. Но, тем не менее, это вы, что, конечно же, лучше, чем какая-нибудь нахальная девица. Право же, я считаю, что нам очень повезло заполучить такого талантливого человека, как ваш брат. И так неожиданно! Безусловно, вы и сами обнаруживаете характер книголюба, но все-таки… Конечно, Йоркшир – захолустный край, где способному человеку тяжело добиться признания. Типичный случай, когда талант зарывают в землю, мисс Бронте. Господь свидетель, я знаю, что это значит – быть заживо погребенной.

В прохладных комнатах пансиона Хегер возвышающийся горой обвал чемоданов и сумок; снаружи давит и опаляет окна летняя жара. Хегеры уезжают на каникулы к побережью, другие учителя и ученицы – домой. Только Шарлотта и экономка остаются.

Море, море. Как жаль, что она не может поехать к морю! Она знает, что ей следует ехать к морю и уплыть на пакетботе домой, вместо того чтобы сидеть здесь, как… как кто? Собака на сене? Кукушка в чужом гнезде? Нет, подходящих образов нет. Нет способа передать, что она чувствует. Разве только сказать, что она не представляет себе другой жизни. И она не может этого понять.

В прихожей месье Хегер набрасывает свое белое дорожное пальто, а дочери весело кружатся рядом. Как это часто бывает, он будто бы видит Шарлотту, хотя взгляд его направлен не на нее.

– Мадемуазель Бронте, надеюсь, вы нашли книгу, – говорит он, подходя к ступеньке, на которой задержалась Шарлотта. – Я подумал, что она поможет занять ваше время.

– Спасибо, месье. Это очень мило с вашей стороны.

– Что ж, мне не слишком-то нравится, что вы остаетесь здесь одна. Я собирался сказать, что, по-моему, женщины переносят уединение не так хорошо, как мужчины. Но я помню, как вы убеждали меня, что у мужчин и женщин гораздо больше общего, чем мы привыкли считать, поэтому попридержу язык за зубами.

Она качает головой. Наверное, с ней прощаются: она не вполне это осознает. Она думает о мужчинах и женщинах, о том, что у них общего и что их разделяет, станут ли они, как он спрашивал, счастливее, если признают это. И ей приходит в голову, что для некоторых людей – по обе стороны – это вовсе не важно, поскольку им суждено быть счастливыми.

– Мисс Бронте, помилуйте, в последнее время у вас нездоровый вид.

– Ах… Простите, миссис Робинсон.

– Моя дорогая, я вовсе не попрекаю вас этим. Ну же, расскажите, вы плохо себя чувствуете? Я не оставлю вас в покое, пока не удовлетворюсь. Доктора Кросби, несомненно, можно будет уговорить на некоторое время отойти от мистера Робинсона…

– Нет, нет, просто мне чуть-чуть нехорошо – именно сейчас.

Энн чувствует, как горят ее щеки. Но миссис Робинсон, гибко усаживаясь и позвякивая браслетами, ничуть не смущается.

– Ах, это. Полно вам, мисс Бронте, мы ведь с вами женщины, не нужно стесняться упоминать об этом. Как верно их прозвали проклятием. Они просто-таки выбивают меня из колеи на полмесяца. Знаете, я считаю лучшим укрепляющим средством морской воздух – а мы ведь скоро переезжаем в Скарборо.

– О, да, я действительно с нетерпением жду этого, сударыня.

– Побег из угрюмого Торп-Грина, а? Нет, нет, я всего лишь вас поддразниваю. Восхитительное место, не правда ли? Эти чудесные утесы и великолепное море… Знаете, а ведь я когда-то могла выйти замуж за капитана морского флота. О помолвке даже речь еще не заходила, но степень симпатии позволяла, по крайней мере, предполагать такую возможность…

Если только миссис Робинсон пустилась в описание давних побед, ее смело можно слушать вполуха и думать о своем. Но Энн, которая любит контролировать ход своих мыслей, обнаруживает, что сегодня они разбегаются во все стороны, как всполошившиеся цыплята. И хотя сейчас подошло время ее цикла, дело не только в этом, а в ощущении, которое она испытывает; или, скорее, это ужасное его усиление, гнетущее и мучительное, а все вместе – непостижимо – сливается в чувство, будто находишься на нестерпимой грани.

Шарлотта много гуляет, чтобы заполнить дни и постараться утомить себя перед ужасающей порой ложиться спать, перед тем, как она станет умолять и ползать на коленях у алтаря жестокого сна, божества, которое отказывается приходить. Брюссель в августе пылает. Ничто не может быть дальше от холодного непреклонного севера, чем эти сгорающие на солнце бульвары с мошкарой, кишащей в чернильной тени деревьев, пузатые бочки водовозов, со скрипом проезжающие мимо, соломенные шляпы и черные кружевные накидки. Тем не менее Шарлотта все думает о Шотландии, об этом великолепном обреченном рыцаре Монтрозе, который с оружием в руках выступил за своего короля, был казнен и расчленен. Впервые эту историю им прочитала Мария в детском кабинете. «Боже мой, Мария, – думает Шарлотта. – Тогда еще ребенок, но благоразумия уже больше, чем у меня когда-нибудь будет». Его тело разрезали, а части повесили в разных городах, в назидание. Рука в Абердине, голова в Эдинбурге. Почему она думает об этом? Каким-то образом Шарлотта чувствует, упрямо шагая и шагая вперед, будто нечто подобное произошло с ней без ее ведома, будто по всему городу разбросаны отрубленные кусочки ее самой: в парке, в Гар-дю-Нор[89], в Шапель-Рояль, у богато украшенных, остроконечных фасадов старых купеческих домов вокруг Гранд Плас. Быть может, прогулки – это способ собрать себя воедино? Однако она всегда заново разорвана на куски к тому времени, когда возвращается в пансион Хегер.

Она ни с кем не разговаривает. Мэри Тейлор уехала в Германию, а большинство ее английских знакомых покинуло город на лето. Однажды Шарлотта остановилась у порога швеи, которая когда-то сделала для нее несколько платьев опрятного французского, а не топорного английского фасона и которая была приятной, общительной женщиной. Ее порекомендовала мадам Хегер. Любопытно вспомнить. Шарлотта уверена, что теперь мадам Хегер не проявила бы такой дружеской заботы. Она не может понять почему. Помедлив, Шарлотта пошла дальше.

Если она и общается, то только с лицами. Она часто выходит на улицы самым ранним утром; в этот час лица людей, что идут мимо, кажутся необычно оголенными и уязвимыми. Шарлотте представляется, что она читает в них последние скорби людей, их проблемы: супружеская ссора, быть может; бодрствование у постели больного; мечты об успехе, которым просыпающийся день явил такой пресный, с металлическим привкусом контраст. Иногда она спускается к цветочному рынку. Ее притягивают не столько огромные подносы и корзины цветов, представленные в таком изобилии, что взгляд и шести дюймов не проскользнет, чтобы не поразиться новой вариации оттенков, сколько контраст. Рядом с бутонами люди выглядят как тусклейшие последыши творения – бедные, худые, старые, оборванные. Цветы, похоже, во всех отношениях взяли от жизни лучшее. За исключением, быть может, сознания, но и это сомнительное преимущество.

Как бы рано Шарлотта ни выходила из дому, как бы долго ни гуляла, все равно, раздеваясь в пустом темном дортуаре, она ощущает мятежную пульсацию бессонницы, точно она наказанный ребенок, которого отправили в кровать, когда чудесный день еще только соблазнительно тает в воздухе за окном. Порой, когда скованная жарой Шарлотта лежит в дортуаре и наблюдает, как колышутся белые занавески, похожие на ленивых привидений, у нее возникает ощущение, будто что-то надвигается. Кажется, что в соседней комнате находится человек, принесший какую-то новость, и это напоминает первые холодные уколы зубной боли.

Нижний мир. Ангрия раскрывается перед ее разумом, из Вердополиса доносится шум… Нет, нет. Вспомни Дьюсбери-Мур, вспомни, каково это – быть безумной и одинокой.

Но ведь я не безумна и не одна? Таюсь здесь, изгнанная и заточенная на этом унылом чердаке опыта.

Это твой выбор, Шарлотта. Ты сама сюда пришла.

Кто это сказал?

Она садится на постели, с голыми ногами, в ночной рубашке. На верхней губе дрожит капелька пота. Человек, стоящий в дверях дортуара высок, широкоплеч и властен. Он делает шаг вперед. Контуры его фигуры совершенно ясно видны, хотя есть в нем и пробелы, и дыры, через которые пробивается свет. Свет реальности, наверное.

– Ты бы не подумала обо мне такого, правда?

Это Заморна: смутный, но абсолютно характерный.

– Уходи, ты ненастоящий.

– О, ты изменилась. Что сделало с тобой это? Или, скорее, кто сделал с тобой это, Шарлотта?

– Никто ничего не делал. Со мной все в порядке, просто я…

– В отчаянии.

– Да.

– Поэтому я здесь. – Он подходит ближе, становясь еще выше; его волосы шикарно развеваются. – Я всегда приходил к тебе в такие моменты, не правда ли?

– Это другое. Тебе не понять. Ты такой… такой величественный, благородный, идеальный. Тебе не понять, что что-то может быть прекрасным и мучительным одновременно.

Он делает глубокий скорбный вдох, его широкая грудь раздувается.

– Я понимаю, – говорит он, – что меня вытеснили.

– Я не понимаю, – тихо произносит Шарлотта. Заморна, как Монтроз, как она сама, разрывается в клочья у нее на глазах, и клочья эти вихрем уносятся в бездонную тьму.

Священники и монахини. Их можно встретить по всему Брюсселю, и взгляд Шарлотты падает на них со своего рода степенным, безропотным отвращением, как на пьяниц или глумящихся уличных мальчишек. Какой маскарад и шарлатанство! Поразительно, что человек, обладающий интеллектом месье Хегера, мог попасться на эту удочку. Таковы чувства Шарлотты.

Тем не менее она опускается на колени в исповедальне, и священник с грохотом закрывает маленькую дверь по другую сторону сетки. А она говорит, потому что не знает, что еще сказать:

– Отец.

Как она сюда попала?

Что ж, окольный маршрут, ее самая длинная прогулка. Она навестила могилу Марты Тейлор на протестантском кладбище за городскими воротами, а потом пошла дальше, прочь от города, и вокруг не было ничего, кроме плоских полей, а кольцо горизонта походило на петлю. Она вернулась в город, обошла весь парк, прошла по Руи-Рояль, потом по омуту каменных ступеней спустилась на Руи-де-Изабель, по-прежнему не чувствуя усталости. Когда перед Шарлоттой выросли башни церкви Святой Гудулы[90] и зазвенел колокол salut[91], она, не зная, что делать дальше и куда еще пойти, вошла в храм. Увидев людей, стоящих в очереди перед кабинкой исповедальни, она подумала: «Что же, этого я еще не делала…»

Как она сюда попала? Отчаяние, конечно.

– Отец. Это сложно. Понимаете, я иностранка. Англичанка… И воспитана протестанткой.

– Хотите сказать, что вы протестантка?

– Да. И я чувствую, что хочу исповедаться, но не знаю, как это делается… то есть не знаю, как нужно исповедоваться.

– Это вообще не делается, если вы протестантка. – Священник довольно резок с ней. – Исповедь – дело чрезвычайной серьезности. Оно касается благополучия и конечной участи души. Это не развлечение для праздных и любопытных.

– О, но я не отношусь к праздным и любопытным, я… я говорю серьезно, отец. Я в беде… – У нее срывается голос, она сглатывает всхлипывание; но по другую сторону слышно встревоженное движение. – Мне нужна помощь.

– Хорошо. Видимо, что-то тянет вас в лоно истинной церкви, и если я могу стать орудием этого… Да. Я выслушаю твою исповедь, дитя.

Холод камня просачивается в колени.

– Исповедоваться принято в грехах, но я не могу быть уверенной, что составляет грех в глазах вашей церкви.

– Грех есть грех. – Снова резкость. – Загляните в свое сердце.

– То, что я чувствую к кому-то… – Она замолкает. Хотя их голоса звучат очень тихо, Шарлотте кажется, что они грохочут и эхом отдаются в колокольне; ее звенящие слова разносятся по всему городу, над полями и морем. – Это не то, что я совершила, это не действие. Это больше желание, но… такого рода желание, которое никогда не может сбыться. Это не… Если желаешь, чтобы кто-то был мертв, это ведь грех, верно? Особенно, если это может произойти на самом деле. Но это желание… просто… чтобы кто-то никогда не существовал. Это тяжкий грех?

– Вы чувствуете это?

Слезы снова перекрывают дыхание, и Шарлотта не в силах ответить. Но священник принимает ее застопоренное молчание за признание, раскаяние. Вскоре он уже настойчиво бормочет, что она правильно поступила, сделав первый шаг, что истинная церковь ждет ее, что ей следует приходить к нему каждое утро, дабы он мог наблюдать за ее обращением…

Она покидает храм, пообещав приходить. Что ж, она все равно уже один раз солгала.

– Константин, я волнуюсь за мадемуазель Бронте, – говорит мадам Хегер, садясь на постели и подрезая фитиль свечи на ночном столике. Она терпеть не может, когда свеча коптит.

– Я знаю, что ты волнуешься, любимая, – сонно отвечает он. – Потому что ты добрая.

Беременность уже на такой стадии, когда занятия любовью не могут быть комфортными, поэтому сегодня вечером она сняла его напряжение манипуляцией, после которой он всегда пребывает в таком вот расслабленном состоянии. Ей приходит в голову, что, несмотря на брачное ложе, это может составлять грех онанизма; с другой стороны, она считает вовсе не обязательным тревожить своего исповедника по каждой мелочи.

– Нет, я имею в виду больше, чем обычно. Когда мы вернулись из Бланкенберга, я была шокирована тем, какой худой и бледной она стала. Признаться, мне было неспокойно оставлять мадемуазель Бронте на каникулы одну, но ты знаешь, насколько сильна ее воля. Так вот, я спросила ее, как она справлялась, что делала. Ничего, сказала она, а потом со странным видом добавила, что много думала.

– Это похоже на мадемуазель Бронте. У нее чудовищно развит ум.

– Знаю. А сердце? Интересно, оно у нее так же развито? – Лишая мужа возможности ответить, она продолжает, ласково поглаживая его по руке: – Я сказала – просто для поддержания разговора, – что теперь, по крайней мере, у нее не будет недостатка в обществе. Мадемуазель Шарлотта окинула угрюмейшим взглядом всю классную комнату и заявила, что ей до этого нет никакого дела. Я растерялась, не зная, что ответить.

– Думаешь, она здесь несчастна? Почему тогда она не уезжает?

Мадам Хегер испытывает странное ощущение, словно пытается надежно спрятать в кладовую что-то вкусненькое перед носом у голодного кота или собаки. Она осторожно произносит:

– Этот дом был для нее хорошим местом: она многому научилась, приобрела силу и независимость. Но боюсь, что теперь мадемуазель Бронте живет здесь, как затворница; она чувствует себя белой вороной и потому становится жертвой болезненных фантазий. В то же время она, как мне кажется, не осознает этого. Она не замечает перемены. Думаю… – говорит мадам, и в ее подсознании мелькает: «Скорее захлопывай дверь кладовой», – думаю, что в этом отношении мы, пожалуй, не оказывали ей никакой помощи.

– Но, Клара, мы сделали все возможное, чтобы скрасить ее пребывание здесь. Чтобы она не чувствовала себя далекой от дома и одинокой, чтобы понимала, что ей уделяется особое внимание. Разве нет? – Вздыхая, он садится на постели. – Ясно. Поистине – лекарство хуже болезни.

– Она на самом деле далека от дома и одинока. А с нами у нее настолько близкие отношения, насколько это… уместно. Поэтому, если уж на то пошло, ей, вероятно, тяжело жить с семьей, которая никогда по-настоящему не сможет стать для нее родной. В особенности, когда связи с настоящей семьей настолько сильны. Боюсь, в этом и заключается суть ее теперешнего существования, и это, судя по всему, следует назвать неловкостью. Ну же, ложись удобнее, Константин, ты устал.

– Должен признаться, в последнее время мне с ней нелегко. Постоянно такое ощущение, что назревает какой-то большой туманный вопрос, на который я не могу ответить. Конечно, она англичанка, протестантка: им нравится грызть камни. Тем не менее… учитывая все, что ты сказала, я не понимаю, почему она не уезжает.

– Ничего. – Она пододвигается ближе, лаская его. – Не бери в голову. О, любимый, привет, что это? Этой ночью ты полон жизни…

Энн садится в Йоркский дилижанс, поднимая юбки от темной кристаллической слякоти и лошадиного навоза, покрывающих скользкий булыжник постоялого двора. Она едет домой на Рождество. В этих четырех словах осталось, по крайней мере, хоть что-то от их обычного волшебства, думает она, расправляя плащ и устраиваясь на сиденье, – даже если все не так, как должно быть. Есть, к примеру, Брэнуэлл – или, точнее, его нет, потому что он ускользнул, пока чемоданы поднимали на крышу. Кучер уже переходит двор, медленно и изящно раскручивая свой хлыст, и Энн в тревоге опускает стекло, выглядывая брата. В тревоге, потому что Брэнуэлл не в себе (или в таком себе, которое ей не знакомо) и, безусловно, вполне может опоздать на дилижанс.

Внезапно он распахивает дверь и сердито смотрит на сестру, недовольный тем, что она волнуется.

– В чем дело? Я всего лишь отошел пообщаться с народом. Они все равно еще будут целую вечность возиться с постромками. Ты же знаешь, как эти кучера любят строить из себя важных персон. Не скажу, что публика блестящая. Честно говоря, не встречал еще такой убогой. Но, в конце концов, все это уже во многом отжило свой век. Скоро должны открыть железнодорожную ветку до Китли. Тогда посмотрим.

Он не уточняет, на что именно мы посмотрим, но в этом раздраженном состоянии кажется довольным собой. Этими же словами можно приблизительно описать его поведение в Торп-Грине в последнее время. Он занимается с Эдмундом отдельно, в библиотеке, и бывают дни, когда Энн его почти не видит; а когда все-таки видит, Брэнуэлл подчас величественно снисходит до нее, как будто он один из ее нанимателей. И в то же время бывает, что он почти смиренно ищет ее общества, просит погулять с ним по садам, а когда они гуляют, так крепко, жалко и молчаливо держится за ее руку, что Энн почти хочется сказать: «Не переживай, все хорошо. Что бы это ни было, это не может быть так уж плохо». А еще бывший ученик иногда подходит к ней в классной комнате и бормочет, что мистер Бронте с ним суров и что это несправедливо; но совсем скоро радостно сообщает, что мистер Бронте дал ему то, мистер Бронте позволил это. Замечательный мистер Бронте.

Конечно, в ней говорит дурная половина; однако не забывайте, что она надеялась побороть ее и сделать для разнообразия что-нибудь хорошее, когда привела Брэнуэлла в Торп-Грин. И опять же, иногда кажется, что ей удалось это. Его по-прежнему высоко ценят в семье, то есть миссис Робинсон тепло отзывается о нем и влиянии, которое он оказывает на ее сына. Девочки задирают нос, силясь привлечь внимание молодого гувернера, а мистер Робинсон, похоже, терпит его, подспудно и мрачно наблюдая силу юности, которой ему самому недостает. Поэтому, наверное, ей следует спокойно отдыхать и перестать заглядывать в глубину.

Не получается. Заметив, что ведерко для угля почти пустое, она быстро подсчитывает, когда холод начнет завладевать комнатой: не ее собственной, любой. Энн предвидит и предвосхищает, и теперь, когда в Брэнуэлле есть это – в общем, когда он роется в карманах пальто и вынимает бутылку, – она лишь думает: «Да, конечно».

– Господи, Энн, не смотри на меня так придирчиво. Мужчине дозволено согреть кровь парой глоточков, когда он совершает самое что ни на есть холодное и унылое путешествие по этому полномочному представительству ада. Твоя беда в том, что ты слишком долго работаешь гувернанткой.

«Да, работаю, – мысленно соглашается Энн, – но в отличие от тебя я никогда не могла выбирать, что мне делать». Ах, дурная сторона Энн сегодня набрала ужасную силу, а потому лучше ограничить ее мысли и не позволять ей говорить.

Брэнуэлл откупоривает, прихлебывает, надувает губы, чтобы ни капли не пролилось мимо. Дилижанс начинает двигаться, раскачиваясь из стороны в сторону дергаными, неуверенными толчками. Создается впечатление, что он может надумать навеки остаться дрожать на месте и никуда не ехать.

– Ах, тонизирующий глоток спиртного. Никто и не задумывается над этим, если речь идет об охотнике, или, скажем, о кучере, или о моряке с его каплей грога. Тем не менее ты говоришь…

– Брэнуэлл, я ничего не говорила с тех пор, как ты зашел. Ни единого слова.

Он снова прикладывается к бутылке; все виды выражений испытывают себя на его лице.

– Это не повод строить из себя мученицу. В любом случае я способен расслышать неодобрительное молчание. – Внезапно он разражается громким хохотом. – Расслышать. Боже мой! Как будто молчание можно слышать.

«Можно, – думает Энн, – это самый громкий звук из всех».

– На каникулах грех чуть-чуть не расслабиться. Знаешь, когда я в Торп-Грине, меня никто не попрекнет этим. Я всегда ответственен. – Он рывком опускает стекло и высовывает голову наружу. – Что такое, какого черта мы ползем, как черепахи? При таком темпе мы доберемся до Китли, когда совсем стемнеет. Терпеть не могу ездить ночью.

– Мы наверстаем время, как только выедем на главную дорогу. Все будет в порядке.

– Дорогая Энн, ты слишком хороша для этого мира. – Брэнуэлл, бледный и раздраженный, поднимает стекло и откидывается на спинку сиденья, играя желваками. – Почему ты просто не скажешь, чтобы я держал свое дурное настроение при себе?

Она задумывается.

– Не знаю. Быть может, это не моя роль.

– А кто, по-твоему, выбирает нам роли? И разве мы не можем их поменять? Не бери в голову, я не жду ответа. Старик Робинсон виделся с тобой перед отъездом?

– Да. Он дал мне письмо для папы.

Брэнуэлл, поднимая бутылку, замирает и смотрит на нее.

– Какого рода письмо?

– Думаю, как обычно. Поздравления с праздником и так далее. Мистер Робинсон сетовал, что у него мало возможностей вести переписку с коллегами по церковной службе.

Брэнуэлл пристально смотрит на сестру, делает долгий выдох, пьет.

– С коллегами. Ну и пародия. Робинсон – крупнейший землевладелец в округе, и я слышал, что он едва ли занимался делами церкви, даже когда был здоров. А посмотри на папу… Кстати, как он выглядел? Я имею в виду старика Робинсона. Хуже?

– Хилый… Как всегда.

– Эдмунд будет прекрасно обеспечен, когда его отец наконец покинет наш мир. Девочки тоже. Лучше научи их, как бороться с охотниками за приданым.

– Не думаю, что смогу как-то расширить их познания в этой области.

– Что ж, как по мне, то вовсе не плохо, что они немного знают свет. Наша беда в том, что мы выросли в пустыне; папа бедный как церковная мышь; книжной добродетели хоть отбавляй – и практически ничего больше. Вот почему Шарлотту не могут загнать обратно в сарай, когда она вырвалась на вольные луга. Вероятно, цепляет какого-нибудь континентального муженька с вощеными усами, в то время как мы тут разговариваем. Знаешь, он меня ненавидит. Старик Робинсон.

– Он не старый. Он лишь немного старше миссис Робинсон.

– По сравнению с ней он мумия, – свирепо возражает Брэнуэлл.

Спиртное изменяет форму его рта, замечает Энн: как будто появляется несколько дополнительных зубов.

– Не понимаю, с чего бы ему тебя ненавидеть, – говорит Энн и невольно думает: «Или почему ты его ненавидишь?» – Под твоим руководством Эдмунд делает большие успехи в учебе, да и характер мальчика улучшился.

– Я добавляю каплю вот этого в его пресность, – говорит Брэнуэлл, размахивая бутылкой. – Улучшает характер за считанные минуты. – Он снова смеется, слишком громко для шумной, переполненной коляски. – Ох, и лицо у тебя. Нет, это очевидно… Послушай, я хочу сказать, что он доверил письмо для папы тебе, а не мне. Бедный папа, он не сможет его прочитать… с его-то зрением. Работа, то есть переутомление. Думаешь, кто-то будет помнить о нем, когда его не станет?

– Мы будем.

– О, но кто будет помнить нас? – Брэнуэлл хмурится. Энн наблюдает за жидкостью, которая плещется в бутылке. Странное вещество. За ним гонятся, чтобы согреться и приободриться, а оно делает тебя безжизненным и холодным. – Я скажу тебе, как обстоит дело со стариком Робинсоном. Он не хочет, чтобы я был чем-то, кроме как гувернером, который пичкает латынью его сына. Только функция, не больше. Когда миссис Робинсон рассказывала ему о моих стихотворениях в газете, у него был такой вид, будто его вот-вот стошнит. И в течение следующих нескольких дней он старался общаться со мной как можно оскорбительнее. Господи, мне ее жалко.

– Она хорошо держится.

– Ха, вы, женщины, готовы язык проглотить, лишь бы не сказать что-нибудь хорошее друг о друге.

Энн в недоумении наблюдает за резким профилем брата. Она не имела в виду ничего, кроме буквальной истины; и нет никакого смысла говорить о ней, наемной работнице, и миссис Робинсон, нанимательнице, «вы, женщины». Испарения виски сильны, и Энн начинает задумываться, а не опьянела ли она сама.

– Я бы хотела, чтобы Шарлотта вернулась домой.

– Зачем? Ты почти не видишь ее, когда она дома.

– Да, но теперь будет иначе. Мы откроем нашу школу, я уйду из Торп-Грина и…

– Уйдешь? – Он рывком садится, выпрямляясь. – Ты не можешь уйти. То есть… без тебя будет странно. Ты… ты как-то удерживаешь все в равновесии:

– Но ты ведь знаешь, что я никогда не была там счастлива, Брэнуэлл. Да, возможны гораздо худшие ситуации, но… как ты говорил, приходится быть в жизни не больше чем учителем, функцией.

– У женщин, конечно же, все иначе. – Его взгляд становится рассеянным, направленным в себя, и Энн уверена, что брат сейчас не видит ее. – Не спеши с решениями. Жизнь имеет привычку переворачивать все с ног на голову, не успеешь и глазом моргнуть… Какого дьявола мы опять остановились?

Лицо кучера в окне: тысяча извинений, но это очень крутой холм, к тому же обледенелый, и, честно говоря, лошадей в упряжку подобрали не слишком удачно. Будет безопаснее, если пассажиры выйдут из коляски и поднимутся на вершину пешком…

– О чем я и говорю, – ворчит Брэнуэлл, пряча бутылку. – Давно пора железной дороге избавить нас от всего этого…

Энн берет брата под руку, и они шагают рядом с лошадьми, которые изо всех сил тянут коляску. Брэнуэлл продолжает что-то ворчать, но она его не слышит. Она занята тем, что увидела внутри его жилета на левой стороне груди, когда он пытался засунуть в карман бутылку: кольцо, подвешенное к петлице. Всего один беглый взгляд, но Энн, наблюдательной Энн, большего и не надо: узнавание щелчком ставит все на свои места. Тонкое кольцо с гранатом, женское кольцо, из множества тех, которые миссис Робинсон любит примерять на свои длинные холеные пальцы со словами: «Как думаете, мисс Бронте, это или это? – а потом бросает обратно в шкатулку и вздыхает: – Господи, какое это может иметь значение в нашем-то склепе?» (Правда, в последнее время подобное настроение находит на нее реже, и это еще одно наблюдение.) Первое испуганное подозрение, что Брэнуэлл поддался искушению воровства, быстро отметается: он бы, конечно, не стал этого делать, а даже если бы и сделал, то зачем носить при себе кольцо… Если же продать, то заплатили бы за него всего около пяти шиллингов. Единственное другое объяснение – нет, это не объяснение вовсе, потому что оно не принадлежит реальному миру, это привнесение из дичайшей выдумки. Энн, взбираясь на промозглый, обледенелый холм, отвергает его. Потому что… потому что это похоже на вчерашнее происшествие, когда слуга в Торп-Грине вынимал ее чемодан из шкафа и, пока он тянул и толкал его, посыпался целый ворох сумок, а к ее ногам шлепнулся на пол ягдташ[92].

– Ах, простите, мисс, его не должно здесь быть. Наверное, не убиралось с тех пор, как доктор Кросби брал его…

Слуга ловко спрятал ягдташ, но поздно: тот уже успел открыть свою кожаную зловонную пасть и показать темное нутро с перьями и засохшей кровью. Посмотри на меня. Так оно и есть на самом деле.

– Спасибо вам, сударь и сударыня, – говорит кучер и зовет: – Будьте так любезны, садитесь обратно в коляску. Обещаю, худшее уже позади.

– Ах, друг мой, спасибо тебе, я всю жизнь ждал, чтобы кто-то сказал мне это! – кричит Брэнуэлл, который, что для него типично, уже сияет и сыплет любезностями. Ягдташ унесли, вспыхнувшее кольцо исчезло. Нет, полно, полно, этого не может быть. И да, конечно, был позавчерашний случай с Элизабет: девочка рассказывала хихикающим сестрам о какой-то уступке, которую удалось выжать из матери: «Я просто заявила ей: “Мама, если ты не позволишь мне этого, я расскажу папе, как ты флиртуешь с мистером Бронте”». Но Энн даже не удостоила ее взглядом, хотя девочки посмотрели на нее через плечо и зашикали. А все потому, что это просто абсурдно, потому что, да, миссис Робинсон в своей экспансивной манере делает из Брэнуэлла любимчика: он просматривает ее рисунки, она любит, когда он после обеда читает вслух своим чистым выразительным голосом. Все это напоминает Энн отношения какой-нибудь средневековой владелицы поместья и трубадура. Но сверх этого…

Какой-то мальчишеский порыв заставляет Брэнуэлла, вместо того чтобы поддержать сестру под локоть, поднять ее на руки и бережно усадить в дилижанс. На удивление сильный Брэнуэлл, несмотря на худобу и невысокий рост.

– Теперь, когда Тэбби вернулась к нам, нужно рассказать ей все наши новости, – говорит он. – О том, как ты провалилась под лед на замерзшем пруду и тебя спас проезжавший мимо командир гусарского полка. О том, как после этого он предложил тебе руку и сердце, но ты отвергла его, потому что в левом ботинке офицера было что-то подозрительное. О том, как я сражался с ним на дуэли из-за того, что он бросил мне вызов, потребовав назвать все Сэндвичские острова[93], и я выбрал в качестве оружия супницы. О том, что мы расстались друзьями, условившись встретиться снова либо через десять лет, либо при чрезвычайных обстоятельствах, либо в огромной бочке, смотря, где будет неудобнее всего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю