Текст книги "Тень скорби"
Автор книги: Джуд Морган
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
– Трагедия Федры[78] – трагедия самопознания. Трагедия и величие. Женщина сгорает от любви, запретной любви к своему пасынку. На самом деле она умирает от любви, хотя любовь одновременно является тем, что поддерживает в ней жизнь. Oui, Prince, je brûle pour Thésée[79]. В этом ложь: в том, что любовь для ее мужа. Правда видна в сверкающем кристалле ее слога, одновременно чистого и страстного. Que dis-je? Il n’est point mort, puisqu’il respire en vous. Toujours devant mes yeux je crois vois monépoux. Je le vois, je lui parle, et mon coeur… Je m’égare, Seigneur, ma folle ardeur malgré moi se déclare[80]. Вы слышите? Как целомудренна простота этих слов, насколько сосредоточено в них это признание в недозволенной страсти, как мы переживаем ее вместе с Федрой и не испытываем отвращения! Мы жалеем, мы восхищаемся, мы тоже пылаем.
Тем вечером Эмили дольше обычного не задувала свечу в алькове. Она читала «Федру».
– Мне бы хотелось, чтобы они не были такими далекими и величественными, – сказала Шарлотта. – Ну, знаешь, все эти принцессы и мифические герои.
Эмили покачала головой.
– Это не имеет значения. Чувства те же – вот что важно. Чувства пробиваются сквозь все. – Эмили отложила книгу. – На самом деле она даже чем-то напоминает мне Августу Альмеду, до изгнания из Гаалдайна.
Шарлотта промолчала. Когда Эмили упоминала нижний мир, в ее глазах вспыхивал какой-то огонек и что-то в ней с опаской сторонилось его: как запаха спиртного в дыхании.
– Очень интересная черта есть в мадемуазель Эмили, – сказал однажды Шарлотте месье Хегер, подойдя к ней в саду. – То, как она борется со мной. Так борются мужчины. Жестоко и неистово – собьет с ног, возможно, – но потом, когда дело будет сделано, протянет руку, поможет подняться и на том без обид расстанется. Но когда со мной боретесь вы, мадемуазель Бронте, все иначе.
– Хотите сказать, я борюсь по-женски?
– Даже не знаю. Это какой-то обходной прием – я оказываюсь поверженным, сам того не замечая: хлоп – и я уже на лопатках, а вы стоите надо мной и улыбаетесь. Это описание подходит под женскую манеру сражаться?
– Не возьму на себя смелость отвечать от имени всех женщин, месье Хегер. На самом деле я не считаю, что подобное возможно. Я бы поставила под сомнение, что между женщинами и мужчинами существует такая большая разница, как вы говорите. Опасная истина в том, что мы похожи.
– Опасная?
– О, да. Признание этой истины прозвучало бы иерихонской трубой. Обрушились бы стены. Нам всем пришлось бы изменить свои взгляды.
Он вглядывался в ее лицо, поглаживая и пощипывая коричневатыми пальцами свою бороду. Иногда казалось, что ему нравится причинять себе маленькие болезненные уколы, чтобы поддерживать бдительность ума.
– Признаюсь, новая для меня мысль. И результат? Мы все станем счастливее – мужчины и женщины?
Шарлотта замялась.
– Мы будем искреннее друг с другом.
– Ах! – Его улыбка была до краев наполнена нежностью. – Это другое дело… Но идите сюда, идите и попадитесь на съедение!
Три дочери месье Хегера выбежали из дома и со всех сторон бросились к отцу. Секунду спустя он уже катался по лужайке, пожирая девочек, как заправский людоед. Это были смуглые, игривые маленькие создания: на их ярких, выразительных лицах попеременно мелькали то месье, то мадам Хегер. А вот и сама мадам Хегер, стоит у калитки в сад с младенцем на руках. Идеальная семья. Шарлотта отступила на пару шагов, потому что даже ее тень на траве казалась неуместным вмешательством.
Шесть месяцев истекли, но Шарлотта и Эмили не собирались домой. Им предстояло провести в пансионе Хегер еще полгода, отчасти ученицами, отчасти учительницами: Шарлотта будет преподавать английский, а Эмили – музыку в уплату за свое содержание.
– Я думаю, что мадам сделала предложение, от которого вряд ли можно отказаться, – сказала Шарлотта сестре. – Мы приобретем столь драгоценный опыт для нашей школы и в то же время сможем подтянуть свой немецкий. Право же, не думаю, что нам еще когда-нибудь представится такая возможность. – «Осторожно, – напомнила себе Шарлотта, – не перегибай палку, иначе Эмили ожесточится против тебя». Да, предложение прозвучало из уст мадам Хегер, но только после того, как Шарлотта намекнула, что они готовы на все, лишь бы продлить свое пребывание здесь. Однако Эмили необязательно об этом знать. – Это означает на время отложить возвращение домой, но ничего более – ни дальнейшей траты тетушкиных денег, ни перемен в плане.
Молчание было, на удивление, недолгим.
– Хорошо, – сказала Эмили, и вопрос был решен: чего можно не бояться с Эмили, так это того, что она передумает. У Шарлотты разжался ком в желудке; падающая свеча устояла.
Когда дрожание началось снова, оно застало Шарлотту врасплох. Шарлотта перешивала рукава одного из своих платьев. Эмили оторвала взгляд от книжки по немецкой грамматике, увидела, нахмурилась.
– Что это ты надумала? Оно вовсе не поношенное.
– Да, но рукава такие широкие, а здесь, как видишь, люди одеваются гораздо аккуратнее и проще.
– Ты видишь.
Шарлотта глубоко вдохнула.
– Я просто хочу выглядеть немного представительнее.
– Хватит того, что нам приходится копировать других писателей. Предлагаешь теперь копировать одежду людей? Что дальше? Бормотать над четками? – Эмили бросила книгу и подошла к окну дортуара. – Господи, как бы мне хотелось глотнуть свежего воздуха! Здесь так темно и холодно, как на дне моря. «Простите, простите, просто я иногда делаю ошибки. Я исправлю…» – Она покачала головой. – Как раз то, чего я обещала себе не делать. «Я исправлю…», но даже сквозь эти проклятые тактичные заглушающие занавески я вижу луну. И это та же луна, что светит над домом, и в эту минуту, думаю я, Энн, возможно, тоже на нее смотрит, как и Брэнуэлл.
– В каком-то смысле это хорошая мысль, – осторожно заметила Шарлотта, чувствуя, будто скользит по тонкому льду.
– Только это неправда. На самом деле это не та луна, не то солнце. Вот в чем ужас. – Эмили гордым шагом возвращается к кровати, подбирает немецкую грамматику, усаживается. – Поэтому я не должна поднимать головы.
Когда какое-то время спустя Шарлотта надела платье с зауженными рукавами, Эмили ничего не сказала. Через несколько дней после этого, во время утренней разминки в саду, одна из учениц Эмили некстати поинтересовалась:
– Почему вы до сих пор носите этот чудовищный старомодный фасон?
Эмили пожала плечами.
– Я просто хочу оставаться такой, какой меня сотворил Господь. – А потом, словно обращаясь к Шарлотте, стоявшей у нее за спиной, сказала: – Я не отношусь к людям, которые вечно озабочены тем, чтобы нравиться.
«Что ж, – подумала Шарлотта, – долг платежом красен». Она даже попыталась улыбнуться. Но улыбка не желала появляться на лице, а взгляд упал на сбитое ветром яблоко в траве и жалящий огузок осы, копошившейся в его гнили.
Стоял сентябрь, когда пришли первые новости. Конечно, тогда сестры не знали, что это начало целой серии. И все-таки они действительно показались обрушившимися с неба, ибо оставили после себя кратер неверия и шока – ни для чего другого места не оставалось.
Уильям Уэйтман умер. В возрасте двадцати восьми лет. Мистер Уэйтман умер? От него можно было ожидать чего угодно, только не этого, думала Шарлотта, проваливаясь в черную абсурдность горя: это было совершенно несвойственно ему. И все же, как сообщалось в папином письме, это было так. Холера медленно выжала жизнь из молодого привлекательного тела Уильяма Уэйтмана: болезнь, которой он, вероятно, заразился от кого-то из своих бедных прихожан. Он сделал это сознательно, по своей воле. И это было известно. Но почему-то легче было не знать и вместо этого держать в памяти светлый беглый набросок его характера. Легче, безопаснее.
Потом нацарапанная записка от Мэри Тейлор из Шато-де-Коекельберг.
Марта серьезно заболела.
Шарлотта добралась туда следующим же утром, почти всю дорогу пробежав по грязи; юбки тянулись по земле, как тяжелые латы. Мэри спустилась в прихожую. Дубовые перила и оленьи рога – подумать только: дубовые перила и оленьи рога! – окружали ее, когда она услышала, что очаровательная, неугомонная Марта Тейлор умерла прошлой ночью.
– Страдания длились слишком долго, – сказала Мэри с ноткой сухой раздраженности в голосе. Она вперила взгляд, точно пьяная, куда-то в середину лица Шарлотты. Она ухаживала за Мартой. Она не спала тридцать часов. – Я рада, что это прекратилось. Это было неправильно. Она, конечно, была очень хорошей, до самого конца. Она всегда была такой, не правда ли, Шарлотта? Думаю, да. Очень хорошая Марта. Только ее больше нет.
Мэри поддалась приступу глухого бесконтрольного воя. Шарлотта держала подругу за руку, пока он длился.
Холера, случайно или по совпадению, пробралась в переполненную школу и покончила с Мартой Тейлор точно так же, как с Уильямом Уэйтманом. Как будто огромная рука пронеслась от Йоркшира до Брюсселя, сняв с доски две человеческие фигуры, – только, конечно, на самом деле ничего такого не было. Просто произошло одно событие, и просто произошло другое событие. Вот что приводило в ужас. Жизнь была обыкновенным накоплением. Все прибавляешь опыт к опыту, но сумма из слагаемых никак не получается, так они и остаются отделенными друг от друга плюсами.
Стоял ноябрь, когда пришла третья новость. В баснях и сказках всегда было что-то судьбоносное в числе три. Оно сигнализировало о превращениях.
– Мадам, будьте так добры, позвольте нам уехать… уехать на некоторое время домой, – запинаясь, проговорила Шарлотта. – Мы получили очень печальное письмо. Наша тетя… наша тетя скончалась. – Французский язык мешал воспринимать это как объективную реальность. Какое отношение к французскому могла иметь тетушка Брэнуэлл? Она была непереводимой. – То есть она была сестрой моей матери и жила с нами с тех времен, когда мы были маленькими детьми, поэтому она… я хочу сказать, она была для нас большим, чем просто тетей, если вы меня понимаете.
– Моя дорогая мадемуазель Бронте, конечно, – сказала мадам Хегер. Ее большие, опушенные шелковистыми ресницами глаза пробежали по Шарлотте быстро и ласково, как будто она сама была печальным письмом. – Я прекрасно вас понимаю.
Конец странного путешествия для Элизабет Брэнуэлл из Пензанса. Она не жаловалась ни на свою болезнь, ни на мучительную боль, которую та ей причиняла, пока не оказалась прикованной к постели и не лишилась возможности скрывать недуг. Почему? Быть может, потому, что знакомый мистер Эндрю, трудолюбивый хоуортский хирург, тоже умер в этом году, а Элизабет не любила перемен и предпочла не видеть того, кто пришел на его место. Быть может, еще и потому, что она в это верила. Страдание нужно скрывать. Почему? Слишком поздно спрашивать об этом.
Элизабет Брэнуэлл из Пензанса, не из Хоуорта – почти до самого конца. Все это время существовала вежливая фикция, что ее пребывание в пасторате временное, что придет время, когда определенные вопросы решатся и она вернется в Корнуолл, чтобы подхватить брошенную нить своей настоящей жизни. Но как раз перед тем, как боль окончательно лишила Элизабет дара речи, она сказала Патрику:
– Я больше не вернусь домой.
Торп-Грин, угрюмый посреди голых лесов и под оловянным небом. Невыносимый день для человека с таким живым характером, как у миссис Робинсон: рано утром она влетела в классную комнату и забрала детей кататься. Куда-нибудь, мои дорогие, куда-нибудь. С мисс Бронте в ландо[81] будет тесновато, так что она может считать полдня своими. Мистер Робинсон пообедает и обсудит симптомы со своим врачом, который все время рядом.
Энн выходит на утреннюю прогулку и бродит по имению. Дым и карканье ворон: где-то вдалеке плоский хлопок охотничьего дробовика. Рядом с конюшнями цокают копыта – это прогуливают лошадь мистера Робинсона. Звучат голоса конюха и садовника:
– Прогони-ка ее хорошенько. Хозяин уже свое отъездил.
– Да уж, это точно.
А потом кое-что еще и резкий взрыв веселья.
Энн останавливается на посыпанном гравием переднем дворе, не сводя глаз с красного пятна, мелькающего на длинной подъездной аллее: почтальон. При виде мальчика-посыльного Энн испытывает – в высшей степени необычно для нее – что-то похожее на ненависть. Бедное непорочное дитя. Не его вина, что он принес письмо из дома: письмо, сообщавшее о смерти Уильяма Уэйтмана.
С тех пор она каждый день совершает мысленный ритуал. Когда есть несколько минут свободного времени, Энн представляет воскресную школу в Хоуорте. Она возвращает себя туда. Она наблюдает, как последние ученики с топотом выходят за порог. Она кладет перчатки на пюпитр, покидает школу, идет по тропинке к пасторату. Она поднимается по каменным ступенькам в комнату к тетушке, где та отсыпается от простуды. Она садится у камина. И каждый раз ждет чего-то нового.
Но оно не происходит. Каждый раз – отказ. А после отказа наступает неотвратимая смерть.
– Плохие новости? Кто? – спросила миссис Робинсон пытливо – быть может, ласково, – когда увидела, как заплаканная Энн спешно прячет письмо.
– Викарий моего папы, сударыня.
– Ах.
– Он был… он был очень молод.
– Боже мой! – воскликнула миссис Робинсон, вниманием которой уже завладел ее новый браслет. – Какая жалость.
А большего действительно не скажешь. Отказ привел к еще одному лишению: у нее не было права скорбеть, не было статуса, чтобы оплакивать. Какая жалость. Да, жалость, что она потакает этой слабости. Но она ничего не может с собой поделать, а скорее обладает слишком слабой волей, чтобы бороться с этим. (Энн верила – ясно и твердо, – что она плохой человек во многих отношениях.) Это было ее первой мыслью, когда миссис Робинсон освободила ее до обеда: «Ах, я могу потратить это время на тщетные сожаления».
Почтальон подходит ближе. Энн стыдится маленького приступа ненависти и идет по аллее, чтобы встретить мальчика и самой забрать почту. Энн с удивлением обнаруживает, что ей тоже пришло письмо, от отца: раньше, чем она ожидала. Но она ни о чем не подозревает и открывает конверт, только когда усаживается на стул в классной комнате.
Теперь Энн видит, насколько она плохая. Она вынашивала мысли и томилась по человеку, который, по большому счету, был для нее никем. А в это время тетушка Брэнуэлл, которая была для нее столь многим, которая вырастила ее с колыбели, о которой, как и о папе, она никогда не забывала в своих молитвах, которая была для нее всем тем, чем бывают для дочерей матери, тетушка Брэнуэлл, которая в последнее время представала в ее мыслях исключительно как случайное действующее лицо нездоровых фантазий, – в общем, в это время тетушка Брэнуэлл умирала в муках. И теперь ее нет.
Робинсоны катались долго и вернулись с прогулки, когда осенний день начал уже сереть. Но Энн по-прежнему сидит на том же месте в темном классе, а письмо белеет у нее на коленях. Ворвавшись в комнату на всех парах отличного настроения и увидев ее здесь, девочки коротко перешептываются, потом внезапно бросаются к ней.
– Ку-ку! Угадайте кто! – подкрадывается сзади Лидия и руками закрывает Энн глаза. Элизабет хватает и удерживает ее руки. Мэри садится на ноги. – Так-то! Теперь вы наша пленница, мисс Бронте. Вам не сбежать. Вы попались, мы вас крепко держим, и вам нечего делать и некуда идти! Хорошая шутка, правда? Вы смеетесь, не так ли, мисс Бронте? Я чувствую, что вы смеетесь!
Брэнуэлл рычит:
– Не говорите мне о покое и освобождении. Это было ужасно.
Энн вернулась домой в Хоуорт вовремя и успела на похороны тетушки Брэнуэлл, Шарлотта и Эмили, совершив долгое путешествие из Брюсселя, прибыли слишком поздно. Сейчас они собрались у могилы тетушки на церковном кладбище, где похоронена их мать, чтобы почтить память усопшей.
– Наступил конец, Брэнуэлл, – сказала Энн.
– О да, конец наступил, после невообразимой агонии. – Брэнуэлл шагает к скамье, отведенной в церкви специально для их семьи, и обрушивается на сиденье. – Прямо как бедный Уэйтман: всего неделя-другая немыслимых страданий. Заметьте, папа, конечно, умудрился найти этому объяснение: будучи добрыми христианами, тетушка и Уэйтман отдали свою боль Господу. Очень жадное до боли, знаете ли, божество, поглощало ее в огромных количествах, а ему все мало.
– Ах, Брэнуэлл, не надо, – просит Шарлотта.
– Почему? Только не говори, что превратилась в ханжу.
Почему? Возможно, она просто не хочет об этом думать: хочет думать о хорошем. О письме, которое она привезла для папы от мистера Хегера, в котором тот хвалит их блестящие успехи в школе и просит подумать об их возвращении. Виновато ерзая под сверлящим взглядом Брэнуэлла, она пытается объяснить:
– Просто я думаю, что тебе не следует изводить себя подобными мыслями.
– Самоедство – одно из редких и недорогих удовольствий жизни, – ворчит он.
– Не понимаю, на что нам жаловаться, – говорит Эмили. Вернувшись в Хоуорт, она выглядит здоровой, спокойной, почти счастливой. – Боль прекратилась. Это лучшее, на что только можно надеяться.
Брэнуэлл обращает к ней свой бездонный взгляд.
– Чью боль ты имеешь в виду, Эмили? Тетушкину или свою?
– Не думаю, что сейчас подходящее время для споров. – Голос Шарлотты звучит иначе, как-то искусственно – даже в ее собственных ушах. Она чувствует себя какой-то отторгнутой от них, как будто до сих пор частично находится по другую сторону моря. Оторванные друг от друга, запутавшиеся, попавшие в тупик – именно такими она видит их и знает, что им всем нужны перемены. Месье Хегер, да, он бы знал, как примирить эти буйные противоречия: его разум собрал бы их… как в ладони. И образ его ладони, сложенной в пригоршню, внезапно оказывается слишком сильным для Шарлотты, так что церковь и все остальное вдруг исчезают.
Робинсоны с пониманием отнеслись к Энн и отпустили ее на пару недель, чтобы она смогла побыть на похоронах тетушки и уладить свои дела. Но они рады ее возвращению в Торп-Грин в конце ноября. Рады в том смысле, что ее присутствия не хватало как весов и противовеса, как мишени и снарядов.
Миссис Робинсон ласково и заботливо берет Энн за руки на глазах у дочерей, с которыми, очевидно, у нее случилась размолвка.
– Мисс Бронте, мне больно видеть вас в трауре, хотя, позвольте заметить, вы выглядите в нем изящно и мило. Прошу, расскажите, как держится ваша чудесная семья. Ваши сестры, ведь им пришлось прервать обучение на континенте, чтобы почтить память тети? Мне приятно, хотя и неудивительно это слышать. Из одного только знакомства с вами я могу заключить, что они так же послушны долгу, как и умны. Надеюсь, когда вы будете писать им в следующий раз, то передадите мои самые искренние соболезнования и наилучшие пожелания. Постойте-ка, Эмили и Шарлотта, их, кажется, так зовут? Мне приятно представить ваших сестер – я почти чувствую, что знакома с ними.
Очень скоро дочери уже с нежностью липнут к Энн, надувая губки от ревности.
Мистер Робинсон беспокоится об Эдмунде. Сплошные истерики и притворные боли в животе, что не к лицу уже довольно взрослому парню.
– Боюсь, вы нянчились с ним, мисс Бронте, и поэтому он такой недисциплинированный. Что же, теперь с этим покончено. Хорошее сильное мужское влияние направит его на путь истинный.
– Этого, – вздыхая, говорит миссис Робинсон, – действительно не хватает в доме.
Наступает как раз один из тех моментов, когда, будучи простой гувернанткой и служащей по найму, можно тихонько удалиться. Но Робинсоны ее не отпускают. Мисс Бронте, куда же вы? Надеюсь, мы не заставили вас почувствовать себя чужой. Они лишились быть зрителя.
– Эдмунду нужен воспитатель-мужчина, домашний учитель, – говорит мистер Робинсон, подходя к приставному столику с подносом и графином. За время болезни он приобрел компенсирующую энергичную манеру набрасываться на предметы, прилагая непропорциональную часть воли к маленьким физическим задачам. Наполнение стакана бренди теперь неуклюжее, шумное предприятие, заставляющее миссис Робинсон прикрыть глаза в выражении утонченной терпеливости. – Им должен заниматься мужчина, и – прошу прощения, мисс Бронте, – ему уже давно пора бы начать осваивать классику.
– Ах, сударь, я знаю латынь, если вы хотите, чтобы я обучала его этому, – говорит Энн.
Мистер Робинсон кривится, выпивает бренди.
– Латынь. О чем думал ваш отец?
– Сегодня вы превосходите самого себя в несносности, мистер Робинсон, – делает замечание его жена. – Если желаете вымещать на ком-то плохое настроение, то прошу, пусть это буду я, а не мисс Бронте. Видит Бог, я уже привыкла к этому.
Позже настает черед мистера Робинсона искать Энн, чтобы взывать и сознаваться, чтобы подушку его «я» кто-то взбил.
– Мисс Бронте, я вспылил ранее. Ваш здравый смысл, конечно, уже разгадал причину, и, надеюсь, вы простили меня. Меня обременяет множество забот – и эта проблема с Эдмундом досаднейшим образом отягощает ношу. Дело в том, что для мальчика его возраста естественно сопротивляться руководству женщин. А мне заполнить этот пробел не позволяет шаткость здоровья.
– Конечно, сударь. Я понимаю.
И она действительно понимает. Возможно, в этом ее беда. Видеть-то ей это не мешает.
– Даже не знаю, что предпринять. Мы здесь во многом отрезаны от общества, а потому вынуждены вести тихую жизнь. Конечно, для женщины это не имеет такого большого значения. Но мужчине трудно с этим смириться, тем более если это не отвечает его характеру. Вот такая проблема.
– Мой брат. – Энн высказывает тщательно обдуманное, со всех сторон взвешенное предложение. Выбор, к которому из двух супругов с этим предложением обратиться, тоже делался со всей осторожностью и пал в конце концов на миссис Робинсон, которая менее склонна увидеть в нем дерзость и которая, как она сама сетует, утомлена бесконечными переживаниями мистера Робинсона по этому поводу («Представляете, муж даже завел речь о том, чтобы отправить Эдмунда в школу», – чего она не может одобрить, поскольку ее мальчик слишком нервный и чувствительный…) – Он владеет классическими дисциплинами и уже работал домашним учителем. Что до легкости характера, здесь я, конечно, по-сестрински необъективна, но искренне считаю, что они с Эдмундом прекрасно поладят.
– Ваш брат… Что ж, это идея, мисс Бронте. Несомненно, обойдется без суеты, которая обычно возникает с появлением в доме совершенно незнакомого человека… Я посоветуюсь с мистером Робинсоном. Конечно, мы должны быть убеждены, что ваш брат полностью соответствует этой должности. Но я буду очень рада, моя дорогая мисс Бронте, если мы сможем принять такое удобное решение.
Энн кажется, что это решит достаточно много проблем. У Брэнуэлла появится работа и возможность находиться в высшей сфере общества, где ему, безусловно, и место. Это скрасит ее одиночество и поможет выносить Торп-Грин, пока они не откроют свою школу. Это будет хорошо для Эдмунда, а значит, и для всей семьи Робинсонов. А будучи очень плохим человеком, Энн отчаянно хочет сделать что-нибудь хорошее.
Завещание тетушки Брэнуэлл утверждено, и каждая из ее племянниц обнаруживает, что стала богаче на триста фунтов, которые вложены в акции железной дороги. Что ж, охотников за приданым можно не бояться, но для идеи со школой это незаменимая помощь.
Пора рождественских каникул, и все дети дома, когда Патрик, сверяясь с копией завещания – теперь для чтения ему приходится пользоваться увеличительным стеклом, – распределяет личные подарки в память о тетушке. Шарлотте – индийская корзина для рукоделия, Брэнуэллу – черный лакированный несессер, Эмили – веер из слоновой кости, Энн – часы и монокль…
– Остальное я должен разделить по своему усмотрению. Речь идет, насколько я понимаю, о разнообразных украшениях и тому подобном. Оставляю это на ваш выбор.
Брэнуэлл фыркает.
– Это низко. Почему ты не оставишь ничего для себя, папа?
– Нет, нет. Мне ничего не нужно, чтобы хранить память о праведной, принципиальной женщине, которая жила и умерла, как примерная христианка.
Но Патрику действительно ее не хватает. Когда внимания требует какой-нибудь важный вопрос – как сейчас, например, вопрос ключей от всех дверей дома, – ему не хватает неторопливого ритуала дискуссии за чашечкой чая. Раз или два в нем вспыхивает, словно полоса света, идущая от холодного солнца, нечто, в чем он с трудом распознает страх. Если она может уйти из его жизни, другие тоже могут. Перед ним даже мелькает такая возможность, и он тут же захлопывает перед ней двери, боясь, что в конце концов останется один.
Ключи от дома, да, Эмили с радостью берет себе. Теперь Марте, молодой дочке Джона Брауна, не придется выполнять всю работу по дому одной.
Эмили движется среди кухонной утвари и запасами погреба, между вещами, которые нужны в обиходе. В течение последних одиннадцати месяцев в ее крови звучало какое-то металлическое тиканье, но теперь, слава Богу, прекратилось. Сейчас она чувствует сущность этих вещей. Lares et penates. Древние боги, Дионис, Эрос – они могли добираться до твоей сути, входить в тебя, а почему эти не могут? Мука – приятная мягкость, хранящая память о твердых зернах, что пробивались к солнцу. Хворост для растопки, черный, колючий, ощетинившийся и напряженный, – уже огонь. Керамическая миска для смешивания: ее идеально вылепленная форма; она – как зимние рассветы с желтыми шлепками битых яиц и поцелуем печного жара на лице.
Мир, который окружает ее, по душе Эмили. Да, ей не хватает тетушки, но смерть есть смерть, а это жизнь. Когда долгое путешествие из Брюсселя в Хоуорт завершилось и она вышла из двуколки, жизнь ринулась в нее сквозь подошвы туфель; она даже на миг потеряла равновесие и посмотрела на Шарлотту, словно та тоже должна была это почувствовать. В Кроухилле когда-то прорвало болото и получилось что-то вроде землетрясения, а тут наоборот: землеустановление.
Ее чемодан не распакован, и это тоже хорошо. Ее комнатой станет бывший детский кабинет. Узкая кровать, нет камина – не имеет значения. Пес Сторож, кот Тигр: она чувствует их кожей, чувствует их решительную силу, шикарные потягивания, даже когда склоняется над шкатулкой для письма. Путешествие за границу, Брюссель, пансион Хегер – это было чем-то, что она делала, потому что должна была делать. И уже сделала. Теперь можно сосредоточиться на важном, на настоящем. Шкатулка для письма открыта, взгляд устремлен далеко, в Гондал.
Суровая декабрьская погода, но все четверо решились на послеобеденную прогулку по тропинке к вересковым пустошам. Укутанные в капюшоны и перчатки, стряхивающие с себя комнатную чопорность.
– Встреча вод, – говорит Брэнуэлл. – Что скажете? Дойдете? Кажется уместным, знаете ли, перед расхождением путей.
Он полон энергии. Пришло письмо, подтверждающее его назначение на должность гувернера Эдмунда Робинсона в Торп-Грине. Он отправится туда вместе с Энн после каникул, так что все будут устроены.
– Я уж точно дойду, причем быстрее тебя, – заявляет длинноногая Эмили, обгоняя брата.
– Подожди, не бросай нас! – кричит Энн. – Будет туман, нам нельзя разделяться.
– Для тумана слишком ветрено, – замечает Шарлотта. – У тебя синдром гувернантки: чувствуешь себя отчаянно ответственной за все на свете. Я помню это.
На встрече вод ледяные ручейки, сверкающие и холодные, сходятся вместе и смешиваются. Энн думает: «Это синдром гувернантки или просто таково мое истинное “я”?» «Я, – думает Брэнуэлл, – скоро начну все заново, и, возможно, это станет истинным началом. И если я подспудно время от времени испытываю страх, то вполне естественно так себя чувствовать». «Чувствовать себя такой энергичной и живой, – думает Шарлотта, – весьма странно, но, быть может, не стоит этого опасаться, ибо месье и мадам Хегер не скупятся на похвалы и говорят, что нам нужно вернуться». «Вернуться, да, я знала, что ей придется вернуться, – думает Эмили, – я помню, как Шарлотта говорила, что если она кому-то нравится, то не может не ответить взаимностью. Опасность, в этом кроется опасность, Шарлотта. Необходимо ни в ком не испытывать необходимости». «Необходимости рассказывать о том, что было, нет никакой. Там я буду просто мистером Бронте, домашним учителем, – рассуждает Брэнуэлл. – Вот только бы удалось избавиться от этого комка страха, страха перед самим собой… Ну же, если малышка Энн способна на это, то… Или посмотри на Шарлотту, которая готовится ехать в Бельгию в полном одиночестве». «В одиночестве, думаю, заключается беда Брэнуэлла. Он плохо переносит одиночество, а та работа на железной дороге была ужасно изолированной. Но если я буду с ним в Торп-Грине, это наверняка все изменит… Надеюсь, во мне говорят не гордость и не тщеславие. В конце концов, я знаю, что Брэнуэлл не воспринимает меня серьезно». «Одиночество, слава Богу, я буду вольна находиться в одиночестве, гулять, не спать, писать и думать – и никакого проклятого дортуара, никаких людей, тупых и любопытных, которые тычут пальцами тебе в голову». «Одиночество, но я не буду одинокой, там будут месье и мадам Хегер. Вспомни Дьюсбери-Мур: там я была по-настоящему одна. Боюсь, я плохо переношу одиночество, но неужели я всегда буду одинока?»
2
Тайные жизни замужних женщин
– Скажите, мисс Бронте, ваш брат никогда не учился в университете? – спрашивает миссис Робинсон.
– Нет, сударыня, – отвечает Энн. – Его обучал дома наш отец, который в свое время закончил Кембридж.
– Неужели? Удивительно. – Миссис Робинсон заглядывает в трюмо. – В его манерах есть что-то такое…
– Мама, мы же поедем на бал охотников? Я просто погибну от разочарования, если не поедем.
– Моя дорогая Лизи, тебе еще нет семнадцати. Едва ли подходящий возраст, чтобы говорить о смерти от разочарования.
– Вот так и приходится проводить бесценные годы юности, загнивая здесь. Тебе-то что, мама, у тебя уже все было.
Миссис Робинсон обращает к Энн взгляд насмешливого терпения. Энн часто становится объектом таких взглядов. Далека от наперсницы – но, быть может, свидетельница, способная дать показания. Как это случается позже, когда мистер и миссис Робинсон вступают в один из своих супружеских споров.
– В последнее время я замечаю явное улучшение в поведении Эдмунда. Он уже больше склонен слушать и слушаться, – говорит миссис Робинсон. – Вам так не кажется?
– Возможно. Да, немного, – отвечает мистер Робинсон, пожимая плечами.
– Мистер Бронте обучает его широкому спектру дисциплин: он сыплет фактами из разнообразнейших сфер познания. Знаете, мне кажется, в этом и заключалась проблема Эдмунда – ему просто было скучно и нудно.
– Понимаю. Что ж, спасибо за очередной упрек. По всей вероятности, вы думаете, что мне приятен этот навязанный уклад: неспособность вести активный образ жизни, невозможность быть отцом, каким я хотел бы быть моему сыну…