Текст книги "Тень скорби"
Автор книги: Джуд Морган
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Энн присела в реверансе.
– Да, сударь. Вчера поздно вечером.
– Действительно. Что ж, надеюсь, вы хорошо доехали. Очень жаль, что вы не подумали зайти навестить меня. Не могу сказать, что я слишком обременен обществом. Но, быть может, вас смущает состояние моего здоровья и вы относитесь к тому сорту людей, что не переносят вида болезни, хм?
– Вовсе нет, сударь. – Энн знала, точно так же, как и мистер Робинсон, что если бы она постучала в его дверь по такому поводу, то получила бы выговор за фамильярность, неуместное поведение и тому подобное. – Надеюсь, вы чувствуете себя немного лучше, мистер Робинсон.
– Хотел бы я так сказать, мисс Бронте. – Он нахмурился. – Что ж, прошу, не стойте без дела. Уверен, ученики нуждаются в вашем присутствии больше, чем я.
А затем миссис Робинсон.
Трудно объяснить, что тут такого страшного. Миссис Робинсон не тиранила, не давила, не увлекалась чрезмерными придирками. Иногда она бывала прямо-таки сердечной. «Дорогая моя мисс Бронте, присядьте рядом со мной, давайте чуть-чуть насладимся уютом». Но чаще хозяйка почти не замечала Энн, удостаивая гувернантку лишь затуманенным взором и тяжелым вздохом: «Мисс Бронте». В зависимости от того, была ли она оживленной женщиной, или одинокой непонятой женщиной, или одной из множества других вариаций. Вероятно, в этом и загвоздка: никогда не знаешь, почти в буквальном смысле, с кем имеешь дело.
– Мы обречены хорошо ладить, – как-то раз сказала она Энн, – ибо я сама страстная любительница знаний: ни на что не променяю свою любовь к книгам.
И действительно, иной раз по вечерам миссис Робинсон откладывала в сторону шкатулку для рукоделия, и вместо нее рядом с креслом возникала небольшая стопка книг. Потом она брала в руки один из томиков, открывала его, читала титульную страницу, быть может, половину первого абзаца, захлопывала книгу, откладывала ее, вздыхала и говорила:
– Нет нынче книг, которые пришлись бы мне по душе.
Следующий день мог оказаться одним из тех, когда она шумно возилась с дочерьми: они играли в бешеные, писклявые, щекотные игры, состоявшие в том, чтобы прятать всякие вещи друг у друга в одежде. Энн не могла не огорчаться, потому что после этих развлечений девочки становились неуправляемыми до конца дня. Ее настроение, по-видимому, бросалось в глаза.
– Взгляните на мисс Бронте, как сурово она на нас смотрит, – однажды сказала миссис Робинсон, поправляя растрепавшиеся волосы. – Право же, мисс Бронте, если не будете осторожны, эти книги превратят вас в жуткую буку.
В другой раз, будучи в общительном расположении духа, она призналась Энн:
– Могу искренне сказать, мисс Бронте, что чувствую себя скорее подругой – даже сестрой – моих девочек, чем матерью: настолько мы близки.
Хорошо, что миссис Робинсон, в отличие от Энн, не слышит, какие гадости говорят у нее за спиной подруги-сестры. Все же порой очевидное неуважение дочерей не может не доходить до ее сознания, и тогда Энн наблюдает леденящее, приводящее в трепет отступление: миссис Робинсон, восседая на холодном мраморном троне меланхоличной зрелости, подзывает к себе гувернантку, точно рабыню.
– Вот вам великая печаль относительно молодой матери, которая сохраняет – если люди так часто говорят мне, что это правда, я должна верить этому, – сохраняет еще столько цвета юности. Нет должного послушания и внимательности, но я не могу заставить себя быть с ними сдержанной и суровой, как вы. – Миссис Робинсон было около сорока лет, и выглядела она так, как могла бы надеяться выглядеть любая сорокалетняя женщина с хорошенькими глазами и здоровой кожей: ни больше ни меньше; грань, которую, как догадывалась Энн, та находила тревожно узкой. – Конечно, можно было бы ожидать, что естественный авторитет отца исправит положение. Но здесь, между нами говоря, мисс Бронте, я слишком часто бываю печально разочарована, и это касается не только теперешнего нездорового состояния мистера Робинсона.
Раздельный брак, значит. Однако спустя час миссис Робинсон уже может опираться на руку мужа и увещевать:
– Ты ведь знаешь меня, Эдмунд, мне никогда не удавалось призвать их к порядку, как это получается у тебя, и боюсь, что мисс Бронте тоже слишком мягкосердечна для этого.
Тогда мистер Робинсон неистово рявкает на девочек, а те ненавидят его и немного презирают за трясущиеся руки и следы пены в углах рта. Потом они пожалуются Энн на несправедливое к себе отношение, а позже поплачутся маме, которая ласково посочувствует им. Укладываясь спать, девочки уже станут перешептываться, что было бы хорошо, если бы папы не стало, а мама нашла себе кого-нибудь получше.
Как игра. Да, быть может, именно возвращения к этим играм боялась Энн. Она в чем-то их понимала. Несмотря на все свое богатство, Робинсоны, осев в Торп-Грине, по большому счету, были отрезаны от мира. Замкнутые сами на себе, члены семьи выдумывали что-нибудь, что развлекало бы и веселило их. Да, Энн понимала это.
Понимание несколько облегчало ситуацию. Оно было одним из утешений, припрятанных в карманах ума: чтобы к ним время от времени можно было прикасаться, как Тэбби прикасалась к своему волшебному хлебу и счастливому наперстку. Воспоминания служили еще одним таким утешением, некоторые из них были совсем недавние. Летом Робинсоны выезжали в Скарборо, и Энн крепко держалась за память о море, каким она его увидела: не столько из-за красоты, сколько из-за потрясения, вызванного местом, где хочется побывать еще и еще раз. Вид Йоркского собора тоже был здесь, укутанный в ее веру. Он часто кололся и давил в потайном кармане, пока Энн не научилась держаться за него не так крепко. Гондал, Гаалдайн и нижний мир – да, хотя теперь они стали слишком потертыми и обветшалыми, чтобы к ним прикасаться. Но сочинительство, стихи и повести, а также бездонный кладезь свежих сил, сокрытый в словах, – все это было утешением.
А теперь еще одно, будущее: не шаткая арена обещания, но условленная встреча. Когда Шарлотта и Эмили вернутся с континента, они все вместе откроют школу. Ради этого будущего, думала Энн, просыпаясь каждым бряцающим несчастливым утром, она готова вынести свое настоящее. Этого было предостаточно, это было наивысшим благом. Энн обнаружила, что жить совсем без утешений нельзя, однако жить без иллюзий можно. И не только можно, а даже, наверное, необходимо.
Из окна поезда Шарлотта могла видеть только проблески Лондона, намеки на необъятность, бесчисленные огни. Они выехали из Лидса в девять утра, и сейчас ее усталые слезящиеся глаза допрашивали темноту февральской ночи. Ей отчаянно хотелось спать и в то же время вечно бодрствовать.
– Поразительно, – говорил папа, обращаясь к Мэри Тейлор, – у тех из нас, кто помнит времена дилижансов и кто, отправляясь в подобное путешествие, останавливался где-нибудь на ночь, такие поездки вызывали тревогу и страх. Право же, когда я только приехал в Англию, человек, намеревающийся посетить столицу, часто писал сначала завещание.
После короткого пребывания в Йоркшире Мэри возвращалась в Брюссель в сопровождении брата Джо, и то, что они поедут вместе с сестрами Бронте, было вполне естественно. А потому Патрику не стоило беспокоиться и сопровождать дочерей, однако он в своей педантичной манере настоял на этом. За двадцать лет он едва ли покидал пределы Хоуорта, а теперь отправился в далекое путешествие и чувствовал себя вполне комфортно: повторял «комбьен де» и «силь ву пле» из древнего разговорника и высаживался в Юстоне[67] бодрее остальных.
Где остановиться на ночь, выбирал тоже Патрик, указав на гостиницу, услугами которой он предпочитал пользоваться в молодости. «Чапте кофихаус», прямо в старом книжном квартальчике на церковном дворе собора Святого Павла: заброшенное место, коричневое здание, обшитое панелями, скрипучее, пропахшее мясной подливой, гамашами и пудрой для волос. Здесь Шарлотта проснулась в первое свое утро в Лондоне и отсюда начала познавать столицу. У них оставалась пара свободных дней до отплытия корабля, и Шарлотте хотелось поглотить все. Даже если, как оказалось, жадный аппетит доводил ее до тошноты. Джо Тейлор знал Лондон, по меньшей мере его достопримечательности, и проявлял энтузиазм, помноженный на неутомимость. Вперед: аббатство, галереи, да-да, все до единой. Шарлотта чувствовала себя ребенком, который заигрался в прятки и забыл выйти из убежища, а теперь протирает глаза, выглядывает из своего тайника. Похоже, пока она дремала за ширмой, тут все время что-то происходило. Она встала рано, чтобы ничего не упустить, но как рано ни вставай, лондонский день казался наполовину прошедшим, крупы лошадей уже покрылись испариной, а цветы в корзинах уличных торговцев привяли. Дымоход вырастал над дымоходом, будто дома строились один над другим; а выше угольный дым создавал пасмурный, туманный день, хотя кое-где за ним сверкала морозная ясность. Собор Святого Павла заставил Шарлотту остолбенеть от изумления: на несколько странных мгновений она снова очутилась в запретном Вердополисе. В Королевской академии пришлось сдерживать порывы и уткнуться носом прямо в полотно: ее затягивал водоворот мазков Тернера[68]. Они все еще крутились в голове у Шарлотты тем вечером, когда ее по-настоящему стошнило.
– Что ж, по крайней мере, это подготовит твой желудок к пересечению моря, – сказала Эмили. Она деловито вышагивала по комнате, складывая одежду, – бывалая путешественница, даже слегка заскучавшая. Только у основания большого пальца на правой руке виднеется кольцо из красных зубчатых звеньев, как будто она себя кусала.
– С этого, – слабо произнесла Шарлотта, – с этого начинается жизнь, не так ли?
– Нет, – отрезала Эмили, обратив на сестру холодный пустой взгляд. – Это пауза.
И на мгновение грохот колес за окном превратился в барабанную дробь, предвещавшую войну.
Следующим утром пакетбот[69] до Остенде[70] уносит их с причала «Лондон бридж». Гортанный стук парового двигателя, панический топот и рев домашнего скота на борту, редкие приветствия пассажиров. На палубе Шарлотта, осторожно вдыхая воздух только до половины легких, наблюдает, как Лондон укутывается в серые ткани расстояния. Пересечение моря. Шарлотта чувствует, что в таком знаменательном действе должно быть что-то магическое: конечно, оно открывает новые возможности для перемен, о которых нельзя было даже мечтать. Конечно, она может оставить позади даже саму себя, оставить увядать на том иссыхающем берегу.
«Бронте, – думает мадам Хегер, – довольно благозвучное имя». И это притом, что большинство английских имен кажется ей угрюмым столкновением согласных.
Это все, что она думает. Пока.
Она директриса пансиона Хегер, большой школы для юных леди, которая расположена на улице Руи-де-Изабель в Брюсселе: парадное крыльцо выходит на улицу, пустую и строгую, как акцизное управление или тюрьма, но с тыльной стороны течет своя, тайная жизнь – настоящий закрытый мирок, состоящий из симпатичного внутреннего дворика и фруктового сада, пестрой беседки и балконов. С какой стороны ни посмотри, ничего общего с серыми камнями и суровостью Западного Ридинга. Вот потянуло ладаном и чесноком: католическим девичеством. Темные шелковистые ресницы, шуршащие платья, исповедь и трансформация чувства вины. Что-то от слегка растревоженной, розовой томности есть в этих хорошо распланированных комнатах, в просторных дортуарах; это особенно остро ощущается, когда юные леди в саду, что бывает часто. Свободные упражнения, качественное питание, никаких пуританских лишений – таков стиль пансиона Хегер. Сейчас здесь ожидают последних учениц. Конечно, они будут в диковинку – взрослые женщины, англичанки, протестантки, – но пансион Хегер известен своей силой ассимиляции. Он прекрасно справится. Потому что им прекрасно управляют.
Трудолюбивая мадам Хегер лишь ненадолго задерживается за завтраком, чтобы выпить вторую чашечку кофе, потянуться детскими носочками к камину, пока английская няня управляется с тремя маленькими девочками. Она позволяет себе это, поскольку находится на девятом месяце беременности. На ее щеках играет тот самый здоровый румянец, о котором часто говорят, но редко видят; на самом деле она просто-таки воплощение женственности и домашнего уюта. Миловидная пухленькая женщина с масляной кожей, черными блестящими завитыми волосами и губами, которые, кажется, вот-вот улыбнутся какой-нибудь ласковой мысли. Всего пару минут позволяет она себе. Обязанности ждут, в том числе этим утром прием англичанок. Она поднимается с кресла и нечаянно задевает край подноса – фарфоровая кофейная чашка скатывается в камин и разбивается. Что самое любопытное, она не разбивается вдребезги, но аккуратно распадается на две половинки.
Мадам Хегер секунду взирает на это в легком удивлении. Но даже тень суеверной мысли не затмевает ее чело. Она – дитя Просвещения: католичка, но в здравый смысл верит ничуть не меньше, отчего и посвятила себя преподаванию. Она звонит в колокольчик, призывая горничную, извиняется перед той за дополнительные хлопоты – и осколки убраны. Так-то лучше. Беспорядок ей отвратителен.
На первом этаже она минует две длинные классные комнаты, приветствует и жалует вежливыми расспросами мадемуазелей Бланш, Мари и Софи, учительниц, распределяет добрые взгляды и слова между ученицами – как дневными, так и теми, что на пансионе, – удостоверяется, что все хорошо, все идет гладко. Гладко, как ее кожа, гладко, как волосы, которые она каждый вечер добрых двадцать минут расчесывает перед зеркалом. Мадам Хегер не может пройти мимо одеяла или драпировки, не разгладив ее: она должна это сделать.
Сейчас звенит колокольчик в домике привратницы, и мадам Хегер идет в прихожую, выложенную плиткой, чтобы встретить вновь прибывших.
Все довольно очаровательны и трогательны, как она позже говорит мужу. Высокий седовласый пастор и его хромающие любезности: две маленькие застенчивые бледные женщины, которые напоминают ей – как же они называются? – квакерш[71]. И, ах, какие серьезные: такое впечатление, будто они в любой момент готовы пойти на плаху.
– На плаху? – Месье Хегер, щека которого покоится на животике жены в ожидании, что ребенок зашевелится, недоуменно поднимает смуглое лицо. – Ради чего?
– Просто готовы и все. – Мадам Хегер разглаживает его кудрявые волосы. – Невозможно представить.
Шарлотте было почти двадцать шесть; и еще никогда со времен раннего детства, дней счастливого пребывания в середине, ей не было так хорошо.
Ей нравилось все. Ей нравились долгие громыхающие поездки в diligence[72] по Бельгии и то, что Бельгия походила на большой, хорошо политый огород. Ей нравился Брюссель, который, по ее мнению, обладал всем, чем должна обладать заграничная столица: бесконечными церквями и монастырями, маленькими затейливыми воротами и амбразурами, колоколом-ангелюсом[73], звон которого веками разносится темными канавами улиц. А еще Руи-Рояль, по которой важно катятся экипажи на высоких колесах и проходят парадом кавалеристы, опутанные золотыми галунами, почти как египетские мумии бинтами; где важных дам тяжело отличить от куртизанок; где есть затененный каштанами парк с напыщенными бронзовыми статуями прославленных ничтожеств; где буржуазия с зонтиками в руках прогуливает своих детей, наблюдая, как те лепят снеговика, и отмахиваясь от продавцов фиалок, у которых туфли деревянные, а лица коричневые, как орех, и осунувшиеся. Ей нравилась школа, умело управляемая, уютная и цивилизованная, и нравилась мадам Хегер, утонченная и в то же время открытая к общению, а кроме того – это стало откровением – не старая дева.
Да, были вещи, которые ей не нравились, но они не лезли на глаза, подобно грязным рукам и сопливым лицам маленьких Сиджвиков: их можно было игнорировать. К примеру, их одноклассницы – тщеславные любительницы поглазеть, похихикать и слезливо погладить друг друга по волосам; к счастью, для Шарлотты и Эмили выделили небольшой занавешенный альков в конце дортуара, и сестры могли отгородиться от остальных. Была месса и вечерние lecture pieuse[74], наполненные малоизвестными святыми, проделывающими всякие фокусы, но сестер от этого освободили, – а в наблюдении со стороны обнаружилось даже некое удовлетворение, осознание того, насколько правильно протестантство. Эмили холодно забавлялась:
– Почему бы не пасть ниц перед раскрашенной палкой, да и дело с концом?
О, конечно, она рада, что с ней Эмили, она сто раз на день благодарит Небо за то, что не одна, потому что это бы все изменило, – и в то же время, быть может, ту же сотню раз ее сердце сжимается от тревоги за сестру. У Шарлотты начало развиваться особое чувство Эмили, как будто краем глаза следишь за ребенком, который только начал ходить, или за свечой, трепещущей на ветру.
– В Англии такое носят? – спросила одна из любительниц похихикать, подергивая обвислые рукава платья Эмили.
Каждое сказанное здесь слово обязательно было французским, чем отчасти объяснялся испытующий взгляд, которым окинула девушку Эмили. Отчасти.
– Почему ты спрашиваешь?
Хихиканье.
– О господи, просто потому, что мне интересно знать.
– Тогда, – тщательно подбирая слова, ответила Эмили, – с твоей стороны глупо интересоваться такими вещами.
Девушка тихонько ойкнула и огляделась в поисках союзниц. Предчувствуя приступ визга, Шарлотта решила вмешаться:
– Вам должно быть известно, мадемуазель, что моей сестре, как и мне, иногда трудно подобрать слова, чтобы выразить мысль на французском.
Только после добрых двадцати минут окаменелости Эмили заговорила:
– Никогда больше не извиняйся за меня, Шарлотта.
– Я просто хотела, чтобы она поскорее ушла и…
– Не извиняйся за меня. Помни, мы здесь… я здесь из-за сделки. Я должна сказать тебе, если сочту это невыносимым. Что ж, это одно из условий. Если хочешь, чтобы я осталась, чтобы мы остались, принимай меня такой, какая я есть. – Она вздохнула и добавила: – И не пытайся ничего во мне изменить, тем более приукрасить или извиниться за это. – Эмили не желала поднимать на сестру взгляд. – Договорились?
– Да, Эмили.
Шарлотта понимала: гармонию нужно восстановить, ибо ей нравится здесь. Прежде всего, учеба – уроки, все до единого на французском, трудные и напряженные, какими только могут быть. И в этих трудностях – удовольствие, интеллектуальная борьба и победы. Этого она хотела больше всего, и это было единственным, чего хотела Эмили. Некоторое время они получали доброжелательные приглашения посетить дом британского капеллана в Брюсселе, папиного знакомого по церковной службе, – англоязычная беседа и сплетни, чай и вежливые, сердечные молодые люди, которые их угощают. Шарлотта старалась, а Эмили прибегла к своей самой чудовищной молчаливости.
Наконец, когда Шарлотта упомянула, что преподобный мистер Дженкинс снова приглашает их к себе, Эмили взорвалась со всей мощью разгневанного непонимания:
– Зачем?
– Полагаю, идея в том, что он предоставляет нам возможность немного побыть в обществе.
Эмили испепеляет сестру взглядом, будто услышала в ответ на свой вопрос детский лепет.
– Я здесь не для этого. А ты?
– И я, – честно ответила Шарлотта. – Я принесу наши извинения.
Да, они здесь не для этого, однако это вовсе не означает, что здесь нет общества, в котором ей приятно находиться. Были Тейлоры, Мэри и Марта, хотя они увиделись только на пасхальных каникулах, когда вышли за городскую заставу и навестили подруг в пансионе благородных девиц. Шато-де-Коекельберг: скорее поместье-ферма, чем шато[75], как заметила Мэри, и чересчур много английских учениц.
– А ты еще жаловалась на невежественных бельгийцев, ползающих ниц перед распятиями, – сказала Марта.
– Я не люблю невежества и низкопоклонства любого рода. Но английские девушки – это, по-моему, маленькие леди, что еще хуже.
– О, думаю, ты сама перенимаешь некоторые светские повадки, мой дорогой дракончик, и давно пора. Только будь осторожной с немецким. Он губит твое лицо. – Марта выдвинула нижнюю челюсть и произнесла с уханьями и всхлипываниями:
– Wie spat ist es? – Es ist fünf Uhr[76].
Мэри в шутку пригрозила сестре кулаком, потом повернулась к Шарлотте:
– У вас уже начался немецкий?
– Еще нет. Первая цель – это свободный французский.
– Он величествен и благороден, несмотря на то что говорит моя неисправимая сестра. Я имею в виду, что можно потом попробовать выучить немецкий, – если этого потребует временная должность в какой-нибудь частной семье или школа.
– А ты по-прежнему собираешься в Новую Зеландию?
– О, да. Боюсь, в моей груди бьется сердце эмигрантки. Я хочу получить от мира все, что можно.
– Но оставит ли что-нибудь мир от тебя самой? – спросила Эмили.
Мэри улыбнулась:
– Я не могу быть такой, как ты, Эмили. Да и Шарлотта, подозреваю, не может… – Вдруг Мэри как будто почувствовала, что поставила сестер в неловкое положение, и решила подвергнуть себя той же участи. – Ну, расскажите же новости из дома. Брэнуэлл… Как у него дела? По службе продвигается?
Как угнетает необходимость отвечать! Такое же болезненное нежелание звучало в папином письме.
– Брэнуэлл уходит с должности на железной дороге, – сказала Шарлотта. – То есть, похоже, его уволили. В счетах станции возникло несоответствие – недостача денег. Полагаю, нет серьезных намеков или вероятности, что вина лежит непосредственно на нем (сам Брэнуэлл подозревает грузчика), но, будучи дежурным клерком, ответственность несет он. Конечно, это очень прискорбное происшествие… неудачное стечение обстоятельств.
У Шарлотты было ощущение, что она передает Мэри какой-то чрезвычайно хрупкий цветок: его могут принять осторожные пальцы, а могут случайно раздавить.
– Что ж, – после довольно продолжительной паузы вымолвила Мэри, – он в любом случае нуждался в чем-то лучшем.
– Я всегда так думала! – вскрикнула Марта. – Такой талант, такой умный и настоящий джентльмен – конечно же, он заслуживает большего.
– Я не говорила «заслуживал», – сказала Мэри, быстро и едва заметно улыбнувшись. – Я сказала «нуждался». Шарлотта, ты прекрасно выглядишь. Я рада, что тебе хорошо в пансионе Хегер.
А Шарлотта внутренне отпрянула от этого слова. Хорошо – это воспринималось как обвинение в каком-то мелком, скользком преступлении.
Два дня спустя, в понедельник Светлой седмицы, в личных апартаментах Хегеров царили аристократичная спешка и суета. Вскоре разнеслась новость, что мадам Хегер благополучно разродилась мальчиком. Лежа в своей узкой, занавешенной белым кровати, Шарлотта различила среди привычного уже смешения звуков, которыми был полон ночной пансион, тонкий настойчивый плач. Пару дней спустя, что характерно для учтивости Хегеров, Шарлотту и Эмили пригласили наверх навестить мадам Хегер и новорожденного; также характерно для их такта и то, что младшие девочки не знали об этом, хотя младенцы, наверное, были больше по их части.
Разумеется, у Шарлотты имелись наготове нужные фразы восхищения и поздравлений, когда они с Эмили вошли в комнату наверху. Мадам Хегер, выглядевшая округлее и лучезарнее обычного, слегка повернулась, посылая гостьям улыбку и «Доброе утро!» и одновременно застегивая лиф платья. Младенец, лежавший в изгибе материнской руки, пускал белые слюни. Невероятно пышная, сияющая грудь с коралловым кончиком исчезла, как будто и не существовала вовсе.
Отвратительный и притягательный, этот образ не сразу покинул мысли Шарлотты. Напоминает статуэтку девы Марии, которая стоит в маленькой часовне наверху и перед которой всегда горит свет. Брр. Это надо видеть.
Но больше всего ей нравилось… Стоп. Нравилось – слишком неточное и одновременно слишком прямолинейное слово для опыта, который мог включать страх, гнев, ликование, непонимание – фактически все, что угодно.
Уроки с месье Хегером.
Она видела его раньше, в какой-то степени знала: муж мадам Хегер, который часто появлялся здесь, но жизнь которого в основном протекала где-то в другом месте. Он был преподавателем в Атенеум[77] Рояль, школе для мальчиков, по соседству с пансионом Хегер. Соседство было настолько близким, что в одном из уголков сада находилась Allée Défendue, Запретная Прогулка, где сквозь густые ветви деревьев, составлявших живую изгородь, мальчики могли уловить проблеск женственности и тем самым мгновенно развратить девочек. Это был его мир, но кроме того он еще иногда давал уроки французской литературы девочкам в школе жены. Приземистый, хмурый мужчина, постоянно таскающий с собой огромные стопки книг и открывающий двери плечом: казалось, он все время нетерпеливо проталкивается через чей-нибудь порог.
И вот протолкался, прорвался в мир Шарлотты и Эмили.
– Мадемуазели… – Он стоял у двери личного кабинета, задрав подбородок, ухмыляясь, щелкая воображаемым кнутом. – Как вы понимаете, исходя из ваших успехов на данный момент, я счел вас пригодными для своего особого внимания. Прекрасно. Это не повод для торжества. Быть может, вы еще горько об этом пожалеете. Но, обещаю, вы научитесь.
Внезапно французский перестал быть предметом изучения. Он стал живым существом, а потому требовал к себе уважения, почестей, ухаживаний и нежной любви. Пренебрежение и дерзость по отношению к нему не дозволялись.
– Зачем? – Месье Хегер низко склонился над столом Шарлотты, почти падая на колени. Его смуглое подвижное лицо сморщилось в гримасе агонии. Его дрожащая рука нависла над упражнением Шарлотты по переводу, точно тетрадь была пылающим углем, а он собирался с духом, чтобы схватить ее. Он заговорил умоляюще: – Эта… эта заурядность. Зачем, зачем вы это делаете? Я хочу вам помочь. Надеюсь, и вы мне чуть-чуть поможете, вместо того чтобы бичевать вот этим… – его рука тяжело опустилась на упражнение, – этим убожеством.
– Боюсь, там есть ошибки…
– Нет, нет, нет. – Он подпрыгнул и исполнил короткий танец безутешности. – Дело не в ошибках, дело в вашем безразличии. Вам безразлично то, что вы пишете. – Он представил пантомиму туповатого бумагомарательства. – Вот, ля-ля-ля, нормально, сойдет.
– Право же, месье, это не так, – возмущенно говорит Шарлотта. – Я придаю очень большое значение тому, что пишу…
– Но этого не видно! – почти ревет он. – Не говорите мне, мадемуазель Бронте, покажите мне!
Невозможно не вздрогнуть от его гнева, как от пальца, летящего прямо тебе в глаз. Эмили пронзила месье Хегера своим самым холодным, отстраненным взглядом.
– Мадемуазель Эмили? Что случилось? Ах, вы, наверное, восхищаетесь моей красотой. – Он выставил на обозрение свой боксерский профиль. – Не переживайте, у вас для этого будет предостаточно времени. А пока будьте любезны объяснить многочисленные грубые нелепости в вашем собственном упражнении.
– Ты не должна позволять ему расстраивать тебя, – сказала позже Эмили. – Это неправильно.
– Я и не позволяю. Ну, разве только иногда, и то немножко. Хотя я заметила, что, по-настоящему расстроившись, я перестаю думать о том, как правильно говорить по-французски, и речь льется естественно.
– Хм. Он пытается… не знаю. – Эмили передразнила одну из пантомим учителя. – Сформировать нас.
– Ему никогда это не удастся. Но с другой стороны… думаю, в конечном счете, учитель и должен ставить перед собой такую цель.
– Кощунство, – буркнула Эмили, беря учебник по грамматике.
Месье Хегер обучал их по своему особому преподавательскому курсу, прибереженному для наиболее перспективных учениц пансиона. Курс был литературным, что поначалу вызвало восторг. Но когда месье Хегер изложил методику курса – чтение и разбор отрывков из французской классики, а потом написание сочинений на ту же тему, – Эмили воскликнула:
– Копирование, вы хотите сказать. В чем достоинство вашего метода? Он будет лишь угнетать оригинальность. Он уничтожит все, что в нас есть свежего.
Месье Хегер взглянул на нее довольно мягко, как будто всего лишь подавил ухмылку.
– Значит, вы полагаете наивысшей добродетелью сочинительства оригинальность?
– Нет, единственной добродетелью, – твердо произнесла Эмили, скрестив на груди руки.
– Ага, единственной, и больше никаких исключений! – Месье Хегер скорчил гримасу, будто принюхивался к какому-то неуловимому запаху, который мог оказаться как приятным, так и дурным. – Интересно… Мадемуазель Бронте, вы тоже согласны с этим коротким и решительным постулатом теории литературы?
– Я бы не назвала это единственной добродетелью, – сказала Шарлотта, – но не думаю, что гений возможен без оригинальности.
Месье Хегер на мгновение уподобился вулкану, и только когда он улыбнулся, Шарлотта осознала, с каким напряжением ожидала его реакции.
– Ваше утверждение истинно, – согласился он. – Я как раз предлагаю изучить произведения оригинальных гениев, – он свирепо поднял палец и по очереди взглянул на своих учениц, – и выяснить, почему ни один из них… не смог бы существовать без внимания к мастерству и стилю.
Вот что нравилось Шарлотте: писать сочинения, окидывать их тревожным взглядом перед тем, как вручить ему, а потом ждать отклика. Шарлотта чувствовала себя пронзительно живой, хотя иногда не могла сдержать слез.
– Это слово. Почему это слово? Взгляните на него. Кажется ли оно вам верным словом для того, что вы хотите выразить?
– Это слово ближе всего…
Месье Хегер вынул окурок сигары из скривившихся губ, на секунду задержал на нем взгляд, а потом швырнул в противоположную стену.
– Оно слишком далеко от слова, которое нужно вам, мадемуазель Бронте. Есть только одно слово, благодаря которому можно выразить то, что вам хочется сказать, и вы должны искать его под землей и на небе. А если вам это не под силу, то придется признать, что вы попусту тратите мое и свое время. – Он вгляделся в нее. – Что такое? Почему вы плачете?
– Не знаю, – раздраженно произнесла Шарлотта и вытерла глаза.
– Ну же, перестаньте. Вы принимаете это на свой счет? Моя дорогая мадемуазель Бронте, в этом ваша ошибка. Нужно объективно относиться к своей работе. Постойте, постойте. – Он принялся шарить рукой по карманам и среди всякой всячины нашел розовый леденец. – Это вам.
Теперь Шарлотта не могла сдержать смех.
– Месье, я не в начальном классе.
– Ах, все мы подчас становимся детьми, в глубине души.
Месье Хегеру было за тридцать, а когда он пребывал в хмуром расположении духа, то выглядел старше; однако раскаяние раскрыло в нем что-то очень мальчишеское. Почти хотелось уговорить его самого съесть леденец.
Из Эмили ему так и не удалось выдавить ни слезинки. Она говорила, что ей нет дела ни до его мнения, ни до методики. Однако Эмили усердно трудилась над сочинениями, и Шарлотта видела голодный взгляд сестры, когда та получала свою работу назад. А временами, когда месье Хегер читал вслух, презрительная складка разглаживалась на ее губах.