412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джуд Морган » Тень скорби » Текст книги (страница 19)
Тень скорби
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Тень скорби"


Автор книги: Джуд Морган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

Приступ кашля останавливает его.

– Вы не жалеете меня, мистер Робинсон. Я почти боюсь с вами разговаривать: я пытаюсь ободрить вас, отвлечь беседой, но единственной наградой мне служит ваше вечно дурное настроение.

Безусловно, Энн только выиграла, приведя в дом Брэнуэлла, который, похоже, и в самом деле творит чудеса со своим учеником. Энн, которой никогда не удавалось вложить в кудрявые головы барышень Робинсон больше половины какого-нибудь понятия, старается не завидовать успехам брата.

– Эдмунд декламировал мне сегодня, мистер Бронте, и декламировал очень хорошо. Хвалю вас, – говорит миссис Робинсон. – Нет, я не просила его об этом, что меня больше всего поразило, – он просто хотел, чтобы я послушала, потому что ему это нравится. Но полагаю, сударь, вы и сами неравнодушны к поэзии. Ах! Нет, просто узнаю родственную душу. Было время, когда я грезила, погружаясь в поэзию, часами напролет, забывая даже о еде и питье. Боюсь, однако, что жизнь сурово обходится с подобными склонностями.

– Сурово, сударыня? – Брэнуэлл мрачно улыбается. – Обычно она давит их грязными сапогами.

– Мистер Бронте, надеюсь, вы простите меня за упоминание об этом, но вы выглядите несколько удрученным. Очень надеюсь, что мистер Робинсон не был опять с вами строг.

– Нет, сударыня. А если бы и так, поверьте, мне хватило бы благоразумия не падать духом по этому поводу и сделать должную поправку на его недуг.

– Поправку, конечно, необходимо делать, хотя, признаться, это не всегда легко. И все-таки я воспользуюсь преимуществом женщины и буду настойчива. Скажите, с вами все хорошо? Ваши апартаменты в поселке, там уютно?

– Вполне уютно, благодарю вас, и очень тихо. Ну, разве только тишины чуть больше, чем хотелось бы. Если я иногда и страдаю от упадка духа, то лишь в том случае, когда остаюсь по вечерам один. Но это скоро проходит, стоит только подумать о возвращении сюда следующим утром.

– Знаете, мистер Бронте, я не вижу ни единой причины, по которой вы не могли бы приходить к нам по вечерам, en famille[82]. Господь свидетель, время для нас тоже часто тянется очень медленно, а мистер Робинсон вынужден отходить ко сну так рано… Вы, кажется, играете на фортепьяно? Да, я спрашивала вашу сестру, а может, она случайно упоминала об этом, не знаю…

Энн, конечно, тоже играет, но ей недостает манеры Брэнуэлла и… довольно. Отбрось зависть. Думай о хорошем. Ты чего-то достигла – ты нашла для Брэнуэлла место, где он как рыба в воде и где ценят его таланты. Не обращай внимания на голос, кричащий: «A как же я?» Учись пропускать его мимо ушей, как безжалостное тиканье часов.

– Гений. Прекрасно, мадемуазель Бронте, я вижу, это занимает вас больше всего. Давайте еще немного поговорим об этом. Учтите, мы будет спорить.

Шарлотта не возражает. Этот обмен, эти волшебные короткие часы общения с ним для нее как воздух; все остальное время она словно плавает под водой и только ждет, чтобы вынырнуть на поверхность и глотнуть этого воздуха.

– Я хочу сказать, что сила гения заключается в том факте, что она не ограничена. Ее не нужно планировать, взвешивать, пересматривать или подправлять. Она просто льется наружу – она ревет, как пожар, или несется вперед, как потоп…

– Ах, полно, вы должны пересмотреть свое мнение, мадемуазель Бронте. Вам не кажется, что оно слегка протухло? Ревущие пожары и несущиеся вперед потопы. Каждое церковное кладбище мрачно, и каждый воин отважен. Эта неопределенность и неточность как раз и стоит на пути ваших усилий писать энергично и свежо. И я говорю не только о наших с вами упражнениях. У вас есть амбиции, которые идут дальше, не так ли?

– Едва ли я смела лелеять их с тех пор, как мне сказали, что я… – Шарлотта смотрит вперед, потом отворачивается, чтобы собраться с духом, и отвечает, словно прыгает в пропасть: – Да, месье, есть… и я буду рада, если вы поможете мне попытаться их реализовать.

Ну вот, она удачно приземлилась. За спиной, на далеком берегу, мистер Саути пожимает плечами и улетучивается. Но папа все еще стоит там и качает головой. Она посмотрела в глаза месье Хегеру. Странно, как, находясь далеко, забываешь, какие они, забываешь об их богатой темноте и думаешь, что только голубые глаза могут смотреть так пронзительно. Мнение света.

– Я и не думал иначе. Но, опять же, мы должны бороться. Возьмем, к примеру, ваш потоп. – Он резко подскакивает и идет к двери кабинета. – Предположим, река вышла из берегов и вода вот-вот окажется здесь. Впустить ее? – Он распахивает двери. Видно, как аккуратная спинка мадам Хегер скользит по коридору. – Пшш, вот она. Пропитывает ваши юбки и мои брюки и, возможно, лишает равновесия вон тот табурет. А потом просто расплескивается по комнате и превращается в глубокую лужу. Но при этом остается тем же объемом воды – нет, меньшим, гораздо меньшим. Выпущенный под давлением через узкую трубку, я мог бы сбить вас с ног. Так же и с гением. Он должен быть сконцентрированным, а не рассеянным. Чего вы боитесь? Что потеряете свою силу?

– Быть может, да. То есть… если я обладаю какой-то силой…

– Ах, прошу, не надо играть в скромность. У вас есть сила, мадемуазель Бронте, и вы должны это знать. А теперь послушайте. Вы хотите писать, не правда ли? И не просто маленькие женские безделицы для убийства времени, вы хотите писать хорошо, да?

– Да, да.

– Тогда вам следует быть готовой раздеться донага. Никаких пряток. Не вздумайте укрываться за бахвальством или высокопарными понятиями о гении, вдохновении, за утверждениями, что нужно просто позволить этому литься наружу, и тому подобной ерундой. Вы должны прилагать усилия, еще и еще, и только тогда сможете предстать перед читателем и сказать: «Я сделала все возможное, чтобы создать это, и это лучшее во мне». – Внезапно у него поднимается кожа на голове. – Помню, у нас была схожая беседа с вашей сестрой, мадемуазель Эмили. Нет, не беседа, я говорил, а она решительно сопротивлялась. Интересно, восприняла она что-нибудь из этого? Я питаю надежды. – Палец абсурдной ревности толкает Шарлотту под ребра. – Так, значит, не удалось уговорить ее вернуться? Ну что ж, я знаю силу этой воли. Не хотел бы я сражаться с ней по-настоящему. Думаю, к другим она была бы такой же беспощадной, как и к себе. Но боюсь, мадемуазель Бронте, что вам будет одиноко без сестры. Конечно, ваш французский сейчас настолько свободен, что вы можете беспрепятственно общаться с остальными учителями. Кроме того, мадам Хегер присоединяется ко мне в надежде, что по окончании дневных трудов вы могли бы навещать нас в наших апартаментах и чувствовать себя en famille, так что…

– Спасибо, месье Хегер… но не может ли это оказаться очередным мнением света? – Шарлотта улыбается, хотя улыбка воспринимается как-то отдельно от нее. – Если женщина одна, ей обязательно должно быть одиноко?

– Я не говорю, что все мнения света ошибочны. Я говорю лишь, что их надо проверять. – Его взгляд мрачен, но ласков; потом он вдруг потягивается и улыбается. – Это мне кое о чем напомнило. О моем дорогом покойном отце. Хотя наше имя указывает на немецкое происхождение, отец всегда питал сильнейшую неприязнь к тевтонцам. Всего один раз в жизни он был в немецком городе, когда дела привели его в Гамбург, – и там лошадь наступила ему на ногу. Этот случай почему-то укрепил его во всех предубеждениях. И после него (настолько прочной оказалась связь понятий) стоило только отцу увидеть, что кто-то хромает, он говорил: «Немец, думаю, – вот бедолага!» – Месье Хегер посмеивается, смотрит на часы. – Что ж, я должен идти знакомить с математикой маленьких мальчиков, которые, боюсь, откажутся с ней знаться. Спасибо вам, мадемуазель Бронте, за… – он постукивает себя по виску, – за подкрепление.

Шарлотта смотрит на место, где он стоял, размышляя о последнем слове. Подкрепление: как чашечка кофе или ячменного отвара. Как питье, и воздух, и солнце, и сама жизнь…

Шарлотта пробует. Она с самого начала сомневалась, но предложение сделано из добрых побуждений, и на него следует откликнуться хотя бы раз или два: просто чтобы посмотреть. Итак, в час, когда они с Эмили обычно удалялись в свой занавешенный альков, в час, когда мадемуазели Бланш, Софи и Мари собираются у камина в классной комнате, чтобы нежно ненавидеть друг друга, Шарлотта присоединяется к месье и мадам Хегер en famille.

Их гостиная очень уютна и не лишена очарования – книги, сваленные в кучу на скамеечке для молитвы, как знак разума, который превозмогает суеверие, – и никто не скажет, что здесь есть хоть мельчайшая крупица чего-то сухого или формального. Две старшие девочки, румяные после ванны, приходят поболтать, сонно прислониться к папиным или маминым коленям, или даже к коленям Шарлотты, и похвалиться своими маленькими измятыми рисунками. Лампа тускло светит, голоса мягко набухают и затихают, мадам Хегер делится тем, что откровенно является старой шуткой над няней про чулки, и месье Хегер перебирается в другое кресло со словами: «Клара, этот эндивий[83] кажется мне несвежим, откуда он взялся?» Мадам Хегер подходит, щиплет его за нос, бегло ласкает его лицо и говорит: «Константин, – в рабочее время они, конечно, никогда не называют друг друга по имени, – ты ведь говорил на прошлой неделе, а потом забыл, хотя рассказывал красиво: когда куришь слишком много сигар, теряешь ощущение вкуса». И месье Хегер начинает хмуро оглядываться по сторонам и в шутку надувать губы, как будто ищет, кто бы его поддержал, а Шарлотта сидит на одной затекшей половине ягодиц, смотрит на книгу, которую принесла с собой, и не хочет поднимать головы.

Нет. Не получается; и если ей хочется улететь от этого на край земли, значит, это просто показывает… в общем, почти как говорила Эмили: «Я здесь не для того, чтобы вести светские беседы. Я здесь по другим причинам. Личное не имеет к этому никакого отношения».

Лучше уж дортуар. Звон колоколов, слышный издалека, тонко отмечающийся в сознании, как будто пульс бьется не на запястье, а в ухе; длинный ряд занавешенных белым кроватей. Одинокая – да, возможно. Одинокая классная комната, одинокое преподавание, одинокий ужин в длинной, освещенной лампой столовой, журчащей от французской болтовни. Но на уроках месье Хегера – он учит ее французскому, а теперь и она начинает учить его английскому – она не одинока. Простое уравнение. Нет нужды думать об этом.

Но мадам Хегер много думает об этом.

Мадам Хегер рассматривает несколько фактов: да, она удовлетворенная, уверенная в себе, влюбленная, причем взаимно, женщина, а также образцовая мать и успешная в самостоятельно избранной работе личность. Сладко до тошноты, быть может? Но, безусловно, она будет права, если скажет: «Я работала для этого. Я ценю это. Я не позволю поставить это под угрозу».

Она знает, что такое свержение. Эта безмятежная, благопристойная женщина, разглаживающая скатерть, терпеливо ведущая первый класс по алфавиту, бросающая нейтральный взгляд на свое отражение в зеркале перед тем, как отправиться на мессу, никогда не расстается с мыслью о катастрофе.

«Мир такой, какой он есть», – говаривала тетя Анна-Мари. И это был не словесный кульбит, а очень ясное предупреждение. Нужно быть бдительным, нужно хранить и оберегать, нельзя полагаться на мечты и надежды. Это падший мир, в котором, если повезет и если самоотверженно трудиться, можно что-то спасти. Спасение и избавление. А по всему краю этого мира – красная наползающая пропасть. Ближе, чем ты думаешь.

Отец мадам Хегер был émigré[84], бежавшим от Французской революции. Он выехал рано, в восемьдесят девятом, когда посредственные люди рассуждали, какие блага принесет им революция. Но не месье Паро. Он видел надвигающийся красный край. Он поселился в Брюсселе, занимался садоводством и ботаникой, рассудительно выбрал жену и наблюдал, как по другую сторону границы его представления о человеческой природе получали жуткую наглядную демонстрацию. При определенных обстоятельствах это должно произойти. Стоит только пойти на уступку, скажем: «Хорошо, на этот раз позволим, в силу особых причин, но потом будем рациональны, обуздаем», – и пошло-поехало, закружило в смертоносном карнавале.

Его сестра, тетя Анна-Мари, была монахиней в женском монастыре в Шарлевиле, одном из очагов сопротивления маршу революции. Ей удалось сбежать: она пересекла границу в одежде крестьянки и пришла на порог к брату в деревянных башмаках, полных крови. Она была спасена. Анна-Мари была должным образом благодарна, но – как она позже рассказала своей любимой племяннице Кларе Зое Паро, будущей мадам Хегер, – ей было не до ликования. Другие монахини отправлялись на гильотину, некоторых сначала обесчещивали: заставляли умирать дважды.

– Перед гильотиной жертвам всегда коротко остригали волосы, – рассказывала тетя Анна-Мари. – И часто можно было слышать, что это типичный пример холодной практичности: чтобы на пути лезвия не было лишних препятствий. Это нонсенс. Лезвие гильотины прорезает насквозь кость. Его не остановила бы такая вещь, как волосы. Они гнались не за эффективностью – за унижением, и это было дополнительным штрихом изощренной жестокости. Почему нет? – Она простерла свои великолепные гладкие голые руки. – Стоит только выдать лицензию энтузиазму, и он развернется во всю разрушительную мощь. Отозвать разрешение уже не получится.

Волосы самой тети Анны-Мари, после того как уничтожение ордена сделало из нее мирянку, все еще оставались по-монашески неприглядными в своей простоте. Папа всегда вызывающе стягивал и пудрил волосы, еще долго после того, как это вышло из моды. Вместе они кое-что скопили.

Тетя Анна-Мари открыла школу в папином доме. Она твердо, но не страстно – в страсти крылась опасность – верила в образование молодежи. Учи, наставляй, береги, сохраняй. Она учила Клару Зою. С самых ранних лет Клара Зоя была приучена к бормотанию повторяемых уроков, к скромности учениц, гуськом входящих в класс, к опрятному ряду тетрадок, приглашавших показать, на что ты способна. Две сестры Клары Зои стали монахинями, но в ее собственном призвании никогда не существовало ни малейшего сомнения.

Когда Кларе Зое было одиннадцать лет, сорок семь тысяч человек умерли насильственной смертью возле деревушки в десяти милях от Брюсселя: Ватерлоо. Еще тысячи были ранены и доставлены в городской военный госпиталь в «Отель-де-Виль»: больше, чем можно было принять. Тетя Анна-Мари распахнула двери своих классных комнат, чтобы приютить их. Клара Зоя была на подхвате. Санитар попытался снять почерневшие бинты с головы солдата: поднялась крышка черепа. И Клара Зоя, увидев рану, подумала о цветной капусте, которую полными корзинами привозят в город рано утром: порой повозка натыкается на бордюрный камень, и тогда какой-нибудь кочан падает на дорогу с особенным звуком. Тетя Анна-Мари права. Мир такой, какой он есть. Прорвется что-то одно – и уже ничего не остановишь. Учись, учи, понимай. Береги, сохраняй.

Когда ей было двадцать шесть лет и она как раз занималась организацией собственной школы на скромное папино наследство, случился еще один прорыв стрельбы и крови: революционная борьба за независимость Бельгии. К счастью, она была меньшего масштаба: четыреста сорок пять мертвых тел. Чего Клара Зоя в то время не знала, так это того, что ее будущий муж, молодой учитель, был одним из тех, кто вышел на баррикады и чудом избежал смерти. Да и трудно было тогда представить его будущим мужем, ведь он уже был женат. Однако несколько лет спустя в Брюсселе опять появились трупы – восемьсот шестьдесят четыре, на этот раз гибель принесла эпидемия чумы, – и среди них молодая жена и ребенок Константина Хегера. Когда Клара Зоя впервые с ним встретилась, он выглядел настолько подавленным, что казалось очевидным: этот человек уже никогда не улыбнется.

Однако улыбнулся, и она, привыкшая смотреть на вещи реалистично, увидела в этом сочетание целительного действия времени и счастья во втором браке. Но она знает, что тени никуда не делись. И кому лучше знать об этом, как не мадам Кларе Зое Хегер, у которой каждый месяц бывает то, что она мысленно называет неприятными ночами – ночами, когда она просыпается в поту от кошмарных снов о хаосе и гибели, когда ей приходится вставать, зажигать лампу и проверять, все ли в порядке, когда она жадно вслушивается в дыхание детей, а пальцы напряженно ощупывают замки. Хорошо, что Константин спит крепко.

Его собственные тяжелые времена может вернуть к жизни самая незначительная мелочь – грустный анекдот, потревоженное воспоминание о том, как он внезапно оказывается на дне колодца, так что его стоны едва различимы наверху. Тогда даже вера не спасает его. Тогда есть только мадам Хегер.

– Ах, милая, я не должен этого говорить, но жизнь черна – черна! – шепчет он; и она прижимает к груди его взъерошенную голову, позволяет поплакаться. Ибо мадам Хегер уже давно распознала существенную разницу между мужчинами и женщинами. Когда женщины оставляют детство позади, это навсегда. Она наблюдала, как это происходит в ее классах: дело необязательно в половой зрелости, хотя иногда причиной является именно она. Это как пересечение, как переход с моря на сушу. Но мужчинам хотя бы изредка необходимо возвращаться в детство. Нужно позволять им это. Иначе они станут какими-то закрытыми, сбитыми с толку. В конце концов, это не так уж трудно, и они за это очень благодарны. То же самое, во многом, и с сексом: почти жалко смотреть, насколько отчаянно они нуждаются в такой заурядной вещи. Можно подумать, что даришь им целое состояние.

Итак, помимо множества прочего, их объединяет она – тьма внутри. Однако Константин этого не знает, потому что Клара свою тьму предпочитает прятать. Она предпочитает быть настороже, спокойно наблюдать с высоты. Она любит его – не безумно, не всепоглощающе, ибо это было бы опасно: она любит, как голландский художник рисует[85]. А это, в том числе, означает, что она высматривает опасности на пути избранника. Знает его лучше, чем он знает самого себя.

С самого начала он всегда производил глубокое впечатление на тех девушек из пансиона, которых брался учить. Не мудрено: его стиль обучения – мощный, эмоциональный. Она даже не пыталась возражать против подобных симпатий. Они молодые девушки, а молодым девушкам свойственно идеализировать. Это никогда не заходило дальше, да этого и не приходилось ожидать: он гораздо старше и его никак нельзя назвать красивым в обычном понимании слова. Тем не менее она была настороже.

Потому что никогда не знаешь, что может прорваться. Есть в нем такая черта – вовсе не плохая, – скорее связанная с беспомощной щедростью. Она знает историю его отца, который был самым богатым ювелиром в Брюсселе, пока не одолжил огромную сумму денег другу, попавшему в отчаянное положение, а назад так и не получил ее. Есть в Константине эта широта чувств: вероятность, что он может катастрофически щедро сделать что-то себе в ущерб. Она всегда помнит тетю Анну-Мари. Стоит только выдать лицензию – и отозвать ее уже не получится.

Итак, трудный вопрос, касающийся мадемуазель Бронте. Мадам Хегер питает к ней симпатию, восхищается ее мужеством и интеллектом, желает ей добра. Но: мадам Хегер знает, как распознать искру революции.

Береги, сохраняй. Она истинная реалистка в том, что способна трезво оценить саму себя. Вскоре после того, как мадемуазель Бронте возвращается в пансион одна, без сестры, мадам Хегер обнаруживает, что беременна в пятый раз. Да, Константин обожает детей и доволен. Однако вынашивание детей сказывается на фигуре и настроении, а мадам Хегер пятью годами старше мужа. Мадемуазель Бронте нет еще и двадцати семи, и, хотя красавицей ее не назовешь, она респектабельна и стройна. Так должен рассматривать ситуацию реалист: сложить все эти факты, один к одному. Если бы это было все, не возникло бы нужды для более пристального надзора – столь незначителен риск.

Но есть еще кое-что. Когда сестры Бронте только приехали, мадам Хегер дала им характеристику: они, мол, выглядят так, будто готовы пойти на плаху. «Ради чего?» – спросил тогда Константин. Что ж, теперь она знает ответ.

В случае с мадемуазель Шарлоттой – ради тебя.

Однако она никогда не скажет ему этого, и, что более важно, он никогда не должен догадаться сам. Дело не в том, что она ему не доверяет. Но он мужчина и сын своего отца, и существует вероятность, что он может широчайшим щедрым жестом отдать не состояние, но самого себя.

«Я работала для этого. Я ценю это. Я не позволю поставить это под угрозу. Не только брак и семью, но и школу. Репутации пансиона Хегер никогда еще не касалась даже тень скандала, и если это случится, школа потерпит крах…»

Она не сомневается, что Константин не знает, что делает, когда делится с мадемуазель Бронте откровениями, хвалит ее достижения, дарит книги. Он просто ведет себя так, как для него естественно. Но теперь, когда мадам Хегер начала замечать трепетное молчание и внезапные паводки слов у мадемуазель Бронте, пустой, безжизненный взгляд, который она обращает на всех остальных в пансионе, и то, как этот взгляд вспыхивает, когда появляется Константин, необходимо спросить себя: знает ли мадемуазель Бронте, что делает?

Что ж, хотелось бы верить в лучшее. Мадам Хегер, твердая сторонница женского образования, является верным другом своего пола. Тем не менее жизнь привела ее к выводу, что мужчины часто пробираются на ощупь в тумане стремлений или двигаются подобно лунатикам, тогда как женщины знают, очень хорошо знают, что делают.

– Интересно, что именно в карнавале так решительно вам не понравилось? – смеется месье Хегер, когда они сворачивают на Руи-де-Изабель. – В вас просто говорит протестантка[86]? Не берите в голову. Простите, что прогулка оказалась неприятной.

– Что вы, что вы. Разве создалось такое впечатление? Я очень благодарна, месье, что вы показали мне карнавал. Это весьма поучительно, – говорит Шарлотта.

Он снова смеется.

– Эффект, диаметрально противоположный ожидаемому. Карнавал – это когда срываются с цепи и отпускают поводья. Когда все переворачивается с ног на голову. Традиция l’abbé de liesse – несомненно, даже в Англии…

– Владыка буянов[87], да. Я понимаю. На самом деле мне нравится Владыка буянов; думаю, из всех владык я последовала бы за ним. Полагаю, меня отвращает… Но, боюсь, я оскорблю вашу веру, месье.

– Моя вера тысячу раз непоколебима, – заявляет месье Хегер, хотя его подбородок подскакивает вверх, а зубы сильнее сжимают сигару.

– В общем, это что-то вроде лицемерия…

– Ха! – Растянувшиеся в улыбке губы, нахмуренные брови, причмокивание.

– Я не знаю, как иначе это выразить. Грядет Великий пост, когда вам всем придется терпеть лишения, а вы устраиваете пиршество, во время которого предаетесь всяческим утехам. Но ведь весь этот маскарад и обжорство не что иное, как признание, что Великий пост не имеет смысла. Если собираетесь смирять плоть и считаете, что это хорошо, делайте это последовательно. А не потому, что так написано в каком-то бессмысленном календаре.

– Значит, мадемуазель Бронте, вы полагаете, что за пределами вашей личной совести нет никаких нравственных или духовных авторитетов?

– Да. И это, на мой взгляд, является определением протестанта. Простите, месье Хегер, мы опять вернулись к старым баррикадам.

– Нет, нет, нет, я просто-таки очарован. Во мне все решительно восстает против ваших слов. Но когда их говорите вы, я должен уделить им внимание. Должен бросить оружие, отстегнуть нагрудник доспехов и пойти им навстречу с раскрытой грудью.

– Фи, месье, если бы вы использовали эти фигуры в сочинении, мне пришлось бы, на ваш собственный манер, свирепо нацарапать на полях: «Притянутый за уши образ, избавьтесь от него».

– Я действительно настолько суров? – Он качает головой и грустно улыбается. – Не отвечайте. Но карнавал, знаете ли, эти маски… разве это не чудесный выход эмоциям, хотя бы время от времени? Быть в маске, быть другим, быть – на украденный, но дозволенный миг – не самим собой?

Шарлотта устремляет взгляд вдоль резко очерченного желоба улицы, ведущей к пансиону Хегер.

– С какой стати вам может захотеться побыть не самим собой, месье Хегер?

– Вы ошибочно принимаете общее утверждение за частное.

Он шагает вперед, оставляя за собой дым сигары.

– Нет, постойте, думаю, это звучит чудесно, но ведь потом все равно придется возвращаться к своему настоящему «я».

А на самом деле она думает: «Как чудовищна нижняя часть лица, закрытого маской. Сверху все стилизовано и гладко вылеплено, а внизу видны подбородки, трясущиеся на шарнирных челюстях. И эта влажная сморщенная жадность красных ртов».

– Разве? – Он обращает к Шарлотте взгляд почти чистой любознательности, как будто никогда не знал ничего подобного. – Но что это? Разве у нас не много этих «я»?

– И у вас в том числе, месье Хегер?

Он слегка краснеет.

– О, мы еще сделаем из вас католичку. Вы уже ищете исповеди.

Шарлотта вырывает взгляд из тисков его глаз, чувствуя на собственном лице жар прилипшей маски.

– Луиза в последнее время такая беспокойная. Думаешь, ей нездоровится?

– Она немного переутомляется, стараясь ни в чем не отставать от Мари. Кроме того, – мадам Хегер наблюдает, как муж дергает себя за галстук, – она говорила, что почти не видит папу.

– Обезьянка. Она видит меня после обеда. По другим случаям. – Он отчаивается в борьбе с галстуком, идет к камину и раздраженно ворошит угли. – Быть может, нужно уделять немного больше времени. Как думаешь?

– Что ж, я действительно считаю, что ты слишком изводишь себя работой.

Он окидывает жену быстрым подозрительным взглядом.

– Я всегда был таким, Клара. Ничего не изменилось.

– Знаю. Думаю, даже малыши понимают. Но, видишь ли, мы все хотим получать долю твоего внимания. – Она подходит к мужу и развязывает галстук. – Я тоже. Я не хочу наблюдать, как ты себя изнуряешь. Выжимаешь до последней капли. Оставляй и мне чуть-чуть – чуть-чуть сока в лимоне.

Он смеется, выражение его лица смягчается.

– Могла бы выбрать фрукт и послаще.

– О, нет. – Она целует его. Его ладони скользят вверх. Мадам Хегер посасывает и покусывает его нижнюю губу, как умеет только она. – О, нет, не могла.

Время месье Хегера, который так много работает, очень ограничено, поэтому придется прекратить уроки английского. Он уверен, что мадемуазель Бронте поймет.

– Да. – Шарлотта, находясь в классной комнате, смотрит на своих учениц ничего не видящим взглядом. Возня и щебетание, туманность, похожая на стайку птиц. – Да, да, Габриель, что такое?

Вздох и недовольная гримаса. Мадемуазель Бронте в последнее время такая раздражительная.

– Это предложение. Я не понимаю.

– Конечно, понимаете.

Нет, она не понимает. Увы, не понимает.

– Ничего, Константин. Обыкновенная глупость. Мадемуазель Бланш опять ведет себя нелепо, и я сказала ей об этом.

– Уверен, ты ничего такого не делала, ты слишком мягкосердечна. На что она жаловалась?

– Ах… это по поводу мадемуазель Бронте. Она говорит, будто мы покровительствуем ей, относимся к ней иначе, чем к остальным учителям, и тому подобную чушь. Нет, я действительно сказала ей, что это глупости, потому что мне неприятно слышать, когда мадемуазель Бронте так обижают. Разве это правда, что мы как-то особенно ее выделяем? И даже если бы это было так, надеюсь, мы бы честно в этом признались.

– Совершенно верно. Конечно, нельзя позволять, чтобы мадемуазель Бронте считала, будто к ней относятся иначе, потому что это, безусловно, было бы несправедливо.

– Возможно. Да, пожалуй, так. Но с другой стороны, она, в конце концов, далеко от дома, поэтому, вероятно, мы и в самом деле ее немного балуем. Не знаю. – Мадам Хегер садится, поглаживает маленькую округлость своего живота. – Должна признаться, что меня выматывает, когда мадемуазель Бланш плачет.

– Месье… – Шарлотта подходит к нему на Allée Défendue. Он хмурится, поворачивается, неохотно обрывая мысль. – Месье, полагаю, я должна благодарить вас за подаренную книгу.

– Хм? Ах, это. Почему, где вы ее нашли?

– В своем столе. Вместе с предательским запахом сигар. Вы никогда не сможете совершить убийство и успешно скрыть следы преступления, месье.

Он смеется.

– Ах, моя дорогая мадемуазель Бронте, как я уже говорил, у вас чересчур богатое воображение.

Она рада видеть, что месье Хегер смеется – в последнее время он такой отстраненный, – но крепко держится за холодную мысль: «Вы никогда не говорили мне этого раньше».

– А что это за разговоры про вас с мадемуазель Бланш? Это правда, что вы не разговариваете с несчастной?

– Мы… живем отдельными друг от друга жизнями, месье.

– А потому никогда не начнете понимать друг друга лучше. Ну же, я прошу вас сделать усилие. Вы ведь довольно хорошо ладите с остальными учителями, не так ли?

Шарлотта смотрит на него.

– Наверное. Меня это не слишком беспокоит, месье.

– Полно, вспомните Теренция[88]: ничто человеческое мне не чуждо.

– Но мы говорим о мадемуазель Бланш.

Нетерпение, а может, еще больше нетерпения, сквозит в его мимолетной улыбке.

– Знаете, вам следовало бы теснее с ними общаться. Мне не нравится видеть вас такой уединенной.

– Если таково ваше желание, месье.

– Да, таково мое желание. – Нахмуренный лоб почти сводит на нет улыбку. – Но не более. Это не приказ, ради всего святого. Мы больше не состоим в отношениях учителя и ученика.

«Нет. А в каких мы отношениях? – думает Шарлотта. – Я не понимаю».

– Вы допоздна засиживаетесь за уроками, мадемуазель Бронте, – говорит мадам Хегер, входя в столовую неслышно, как кошка. Шарлотта надвигает пресс-папье на лист бумаги, хотя мадам Хегер очень слаба в английском.

– Не за уроками, мадам. Над письмом.

– Вашему чудесному отцу? В таком случае передавайте ему наилучшие пожелания, мои и месье Хегера. Нам тревожно слышать о проблеме со зрением, которая у него возникла.

– Нет, я пишу брату.

– Ах, тому, который работает гувернером. Надеюсь, он преуспевает на этой должности, мадемуазель Бронте?

Шарлотта никогда раньше не замечала, что у мадам Хегер есть привычка стоять к человеку немного ближе, чем надо: тихое дыхание и мягкая припухлость груди; такое впечатление, что она вот-вот тебя обнимет.

– Из того, что сообщает мне моя сестра Энн, его высоко ценят наниматели и он очень счастлив. Лично от него я этого не слышала – он не балует меня частыми письмами.

– Меня не удивляет успех вашего брата, если позволите сказать. Я собственными глазами видела достижения двух его сестер и не могу сомневаться, что он разделяет семейный интеллект. Когда вы откроете свою школу в Англии – что, конечно же, должно произойти совсем скоро, – он, возможно, присоединится к вам в этом начинании. Принято ли в английских школах для девочек, чтобы некоторые уроки давал преподаватель-мужчина?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю