Текст книги "Тень скорби"
Автор книги: Джуд Морган
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Голос тетушки дрожит от горечи этой диковинки.
Несколько дней спустя приходят валентинки.
Элен, будучи гостьей, первой получает почту, а потому первой обнаруживает стихи, по всей видимости отправленные из Бредфорда.
– «Элен прекрасная, Элен прекрасная», – читает она вслух безжизненным голосом, как будто это рекламное объявление. И вдруг осознает: – Боже мой!
Впрочем, ничего удивительного, что миловидная, хорошо воспитанная Элен получила валентинку. Удивление начинается, когда свою почту открывают остальные.
Шарлотта:
– У меня послание, которое называется «Далеко нежная любовь».
Эмили:
– «Божественный дух». Да, тоже Бредфорд. Дай-ка взглянуть на почерк на твоем…
– Энн, а ты получила? Должно быть, это Силия Амелия. Нет, я понятия не имею, как это могло случиться, но речь как-то зашла о валентинках, и я просто сказала, что мы их никогда не получали, а теперь вот…
– Это стоило ему немалых трудов, – говорит Элен, – а как талантливо, никогда еще не читала таких искусных стихотворений.
– Ну, лаврам Байрона ничего не грозит, – рассудительно произносит Эмили, – однако пишет он действительно неплохо. Вот послушайте, какой хороший станс…
Не широкий жест, но ведь широкие жесты часто оставляют холодными, а это просто дало почувствовать вокруг себя едва различимое тепло, как стена дома, по другую сторону которой горит камин.
Энн, а ты получила валентинку?
Да, и она называется «Не ошибись во мне». Энн разделяет всеобщее удовольствие и смех, но мало что рассказывает о своей валентинке.
– Будто некий сфинкс?
– Если только в нашем случае уместно слово «некий». Полагаю, вообще-то нужно было бы опустить «некий», а «сфинкс» писать с большой буквы в качестве sui generis[54]. Я лопочу всю эту чушь, мисс Энн, поскольку боюсь, что обидел вас.
– Нет, нет, вовсе нет. Просто я немного сбита с толку. Никогда не считала себя похожей на сфинкса – или Сфинкса, или на что-нибудь такое загадочное и таинственное. Не представляю, как я могла вызвать у вас подобные ассоциации, мистер Уэйтман.
– Ах, в этом-то все и дело. Знаете, многие молодые женщины охотно вообразили бы себя сфинксами, хоть и были бы прозрачными, как солнечный свет. А вы – нет, и в этом часть очарования.
– Что ж, надеюсь, я не так скучна, как мне представляется Сфинкс, просто повторяющий одну и ту же старую загадку.
– Нет. Но тут парадокс. Мисс Бронте разговаривает со мной ровно столько, сколько считает нужным, и захлопывает дверь беседы, как только чувствует, что с нее довольно. Мисс Эмили бросает мне редкое слово, как кость – обычно мясистую. Вы гораздо легче в общении, чем любая из них. И в то же время я чувствую себя дальше от вас – я чувствую, что меня вежливо, даже обворожительно держат на очень четкой дистанции, – и я достаточно дерзок, чтобы сожалеть об этом.
– Простите, мистер Уэйтман, если я не… не слишком интересна как собеседник…
– Вы на самом деле так думаете, верно? Печально, печально. Разве я не говорил, как очарован вами? Заметьте, вы, вероятно, склонны воспринимать мое поведение не серьезнее простого флирта. Но рассмотрите вариант, что даже флирт иногда может быть серьезным.
– Думаю… нет, знаю, я застенчива. Но я постоянно борюсь с собой, потому что не желаю с этим мириться и хочу наконец побороть это. Надеюсь, я не скрытна… Честное слово, мне приятнее слушать ваши речи, мистер Уэйтман, чем собственные. Я не могу предложить вам ничего интересного.
Уильям внимательно смотрит на Энн – он все время на нее смотрит, пока они играют в фанты, однако она лишь изредка позволяет себе поднять взгляд. Точно как Августа Альмеда, заточенная в темнице Гаалдайна, строго ограничивавшая глотки из кувшина со сладкой водой, который принес ей переодетый паж.
– Попытайтесь, и вы будете удивлены. Меня очень легко заинтересовать. Я неискоренимо любопытен. Хозяйка моей квартиры в Кук-Гейте, например, не ест рыбы. Кушанье подают на обед, но та к нему не притрагивается. Любопытство так нещадно меня раздирало, что вчера пришлось задать хозяйке прямой вопрос. Оказывается, она не любит рыбу с тех пор, как перенесла тяжелейшую болезнь, отведав плохого омара. «Ах, – говорит она, качая головой, – то был прямо-таки скандально плохой омар». Судя по тому, как она это сказала, можно было заключить, что омар был не только ядовитым, но и морально опустившимся. Тяжело представить, как такое возможно. Омару ведь непросто совершить проступок.
Энн спустя несколько долгих парящих мгновений обнаруживает, что произносит:
– Возможно, он был угрюм и скрытен, как рак-отшельник.
И рискует сделать еще один глоток сладкой воды.
Он смеется.
– Очень может быть. Эгоистичен, эгоистичен, вероятно. Господи. Спасибо.
– За что?
На этот раз взгляд остается опущенным.
– За то, что немного поделились со мной. За то, что стерпели мою наглость. За то, что все-таки не сочли все это обыкновенным флиртом.
– Нет. Я не думаю, что…
– Вы собираетесь сказать «но», или «только», или «просто». Я предчувствую их появление. Все в порядке, вперед.
– Просто не знаю, всегда ли… всегда ли флирт так безобиден, как звучит само слово. То, чему говорящий не придает серьезного значения, может… может быть воспринято иначе.
Физический акт произнесения этих простых слов оставил Энн задыхающейся и подавленной, словно она пробудилась от кошмара.
– О, конечно нет. То есть, конечно, не со мной. Кого вы имеете в виду? Разумеется, не мисс Бронте, она знает мне меру. И это не может быть мисс Эмили. С ней я всегда чувствую себя котенком, который ползает по родительнице, кусается, царапается и храбро шипит, – но мы-то знаем, что матери стоит нанести один-единственный удар, от которого она терпеливо воздерживается. Конечно, не ваша подруга мисс Нюссей. Она слишком благоразумна…
– Я имела в виду… я только имела в виду общий принцип, – говорит Энн, чувствуя, будто сидит посреди травяного пала и пламя движется внутрь. – Послушайте, пора вернуться к игре.
Или, быть может, он и не переставал играть?
Мистер Уэйтман говорит:
– Энн, чего вы боитесь?
– Я ничего не боюсь. Ладно, боюсь, я боюсь многих вещей.
– Но ничего в данной конкретной ситуации.
Они идут по тропинке в воскресную школу, поскальзываясь на почерневшей талой слякоти, как на снегу, который отчаялся и морально опустился. А потому естественно опереться о его руку. Естественно, неестественно… ее уносит вихрь вращающихся слов.
– Нет, ничего.
– Тогда соглашайтесь на встречу со мной. Да, на свидание. Я хочу, чтобы вы встретились со мной в воскресной школе, когда все язычники, то есть ученики, разойдутся по домам, и капельку побыли со мной наедине, поболтали бы со мной всякую чушь. Вот и все. Энн…
– Вы не должны называть меня Энн.
– Тогда Арабелла, Анастасия или, не знаю, антирринум[55]. Да, знаю, следует говорить «мисс». Просто я надеялся, что, возможно, вы больше не будете мисс… со мной.
– Я вечная мисс, – говорит Энн. Они смеются и, расслабленные смехом, сближают головы.
– Вы будете там, не так ли?
– Не могу. Меня хватятся дома.
– Тогда ступайте домой и тут же возвращайтесь в школу. Чтобы забрать перчатки, которые вы забыли. Видите? Это просто. Попробуйте. Попробуйте утонченное наслаждение, которое получает тот, кто удивляет сам себя.
Энн качает головой. Но Уильяма это, похоже, не смущает: кажется, он даже делает из этого какой-то вывод.
Энн слушает, но не слышит, как читают ее ученики в воскресной школе: они могли бы с таким же успехом читать газету. В конце ее любимая ученица хочет задержаться, чтобы поговорить о новорожденном братике и о том, позволит ли Господь этому ребенку выжить; но Энн кажется слишком рассеянной. Вскоре она уже скользит по тропинке к дому. Ее руки мерзнут без перчаток.
В прихожей она медлит. Голоса из кухни; задумчивое, сочное тиканье часов на лестничной площадке, точно кто-то сосет засахаренный фрукт. Тетушка в последнее время плохо себя чувствовала и не выходила из дому, и Энн решает подняться посмотреть, как она. Это первое решение.
Тетушка лежит в своей кровати, со всех сторон окруженная образцами вышивки в рамочках, текстами и контурными портретами, и тихонько храпит. Энн поправляет одеяло, ворошит затухающий огонь в камине. Для Энн тетушкина комната в каком-то смысле является самым уютным местом в доме. Здесь она спала в детстве, здесь протекали долгие полуденные часы шитья, когда свет опрокидывался и лился с потолка. Здесь, в отсутствие тетушки, они изучали ее собрание журналов «Методист»[56] – и вскоре начинали улыбаться, даже смеяться над захлебывающимся слогом, невероятными возвращениями на путь истинный и явлениями. И все же Энн всегда знала, что смех – это лишь отклик, но не ответ. Она знала и знает, что смеются перед лицом опасности.
Энн греет у камина озябшие без перчаток руки. Потом медленно садится в тетушкино кресло, откидывается на спинку, наблюдает и слушает. Наблюдает за тем, как свет угасает на потолке, внимает ровному ритму тетушкиного храпа, отмеряющего время.
Поднимается наверх и заглядывает Эмили.
– О! Ты здесь, – говорит она. – Мы тебя потеряли…
– Да. – Энн натянуто улыбается. – Да, я здесь.
И Эмили, кивнув, покидает сестру. Эмили не нужно ничего объяснять: она не верит в объяснения.
Ворочается и открывает глаза тетушка, хотя кажется, что она по-прежнему спит.
– Мария, – произносит она, глядя сквозь Энн, и уже в следующее мгновение снова засыпает.
Энн продолжает сидеть и наблюдать, как умирает этот зимний день.
Но почему? Под рукой множество причин, но подобно предметам, окружающим Энн, они то распускаются, то затираются в сумеречном свете и кажутся неуловимыми. Потому что пойти было бы неправильно, просто неправильно: причина есть, но лишь наполовину веская. Потому что она боится? Эта мысль начинает многообещающе вырисовываться вдали, но потом расходится рябью. Боится чего? Нет, нет, она не боится Уильяма Уэйтмана или того, что он может сделать. Скорее она боится себя. Боится, что в конечном счете он хочет ровно столько, сколько сказал, то есть ему хочется встретиться с ней и просто поболтать о чепухе. Ничего более. Да, эта причина кажется достаточно веской, вот только не очень-то хочется за нее держаться. Энн раздраженно вытирает рукавом праздную слезинку. Насколько было бы легче разобраться во всем, если бы это происходило с кем-нибудь другим, с кем-нибудь ненастоящим. Или с кем-нибудь почти таким же ненастоящим, какой ощущает себя Энн, пока ее по-прежнему сидящая фигура становится всего лишь оттенком темноты.
Элен пора возвращаться домой. Экипаж Нюссеев стоит у двери пасторского жилища (его не мешало бы подкрасить, но, тем не менее, экипаж есть экипаж, и кучер не упускает случая высокомерно поглядеть по сторонам), и Уильям Уэйтман здесь, чтобы усадить Элен в коляску, помочь с чемоданами, объявить, что она увозит с собой в Брукройд частичку его сердца.
– Ах, частички вашего сердца можно найти по всему Западному Ридингу, – отвечает Элен, ничуть не смущаясь такого рода разговоров. Ей машут руками на прощание и желают всего наилучшего; мистер Уэйтман вздыхает и уводит девушек в дом.
Энн немного отстает от остальных.
– Мистер Уэйтман… думаю, я должна кое-что объяснить…
– Дорогая моя мисс Энн, прошу, ничего не говорите. Не нужно. Мое нахальство было самым достойным образом пресечено, – говорит он улыбаясь. И заходит в дом.
– Да, – неуверенно произносит Патрик, откладывая газету: теперь приходится подносить ее к самому носу, чтобы прочесть. – Да, не отрицаю, такая должность выглядит вполне подходящей. Однако это гораздо дальше от дома, милая моя, почти в Йорке.
– Но не так уж далеко, папа, – возражает Энн. – И дети гораздо старше, что, как мне кажется, для меня предпочтительнее. К тому же нет сомнений, что мистер и миссис Ингэм, хотя я им и не подошла, дадут мне рекомендацию.
– Будем надеяться, – отвечает Патрик, немного горячась. – Что ж, я не могу не восхищаться твоей решимостью так скоро вернуться к работе, но беспокоюсь, нет ли в ней излишней спешки. Я только хочу спросить, моя дорогая малышка Энн: ты уверена?
Вслух она, ни секунды не колеблясь, отвечает:
– Да, папа.
А в голове проносится мысль: «Ты уверен, что я твоя дорогая малышка Энн?»
– Признайтесь, мистер Уэйтман, вы просто уязвлены, что встретили кого-то, кто не желает играть в ваши пустые игры, – говорит Шарлотта, орудуя ластиком. Нос в порядке, губы тоже, но ей никак не удается поймать форму его подбородка. Почти хочется черкать и марать, бросить все это, как безнадежный случай.
– Как всегда, резки. И возможно, как всегда, правы. Просто интересно, без обид, это влияние вашей тетушки? Я знаю, что та сыграла важную роль в ее воспитании. Кажется, будто… будто над ней все время кто-то стоит. И я порываюсь выдернуть ее из этой тени.
– Тени? Сударь, вы фантазируете. Никто над ней не стоит, она такая, какая есть. Просто она слишком серьезна и рассудительна для такого легкомысленного человека, как вы. Ничего таинственного.
– Жаль, – говорит он спустя некоторое время.
– Чего?
– О, многих вещей, слишком многих. – В профиле что-то меняется: расчищается, разглаживается лоб. – В любом случае их слишком много, чтобы такой легкомысленный человек, как я, над ними задумывался.
Брэнуэлл в ярких красках написал домой о своем положении гувернера двоих сыновей Роберта Постлтвейта, эсквайра, живущего в городке Бротон-ин-Фернесс. Место было идиллическим, и между строк письма читалось, что Брэнуэлл быстро сделался для семьи незаменимым. Как раз в таких выражениях Патрик говорил о сыне с миссис Барраклаф, женой часовых дел мастера, за день до того, как Брэнуэлл приехал домой: без предупреждения и без работы.
– Не понимаю. Какие причины могли иметься у мистера Постлтвейта, чтобы освободить тебя от обязанностей?
– Говоря по чести, папа, не представляю, в чем я мог не угодить. Я завоевал доверие мальчиков, мы отлично справлялись с Вергилием и добились неплохих успехов с Гомером, хотя их греческий был гораздо слабее, когда я за них взялся. Меня представили кругу общения Постлтвейтов, а сам мистер Постлтвейт даже доверил мне пару конфиденциальных поручений. Я был больше всех удивлен, когда он объявил, что через полгода не будет нуждаться в моих услугах. Единственное объяснение, которое я могу предложить… этот джентльмен обладает поистине несдержанным нравом. Раз или два, будучи в таком состоянии, он презрительно отозвался о моем имени – моем происхождении, – и боюсь, не в моем характере смотреть на это сквозь пальцы. Поэтому, возможно…
Лицо Патрика становится пунцовым, и он отворачивается к окну, пытаясь побороть неистовый прилив ирландской крови.
– Понимаю. Жаль… но, конечно, подобные вещи нельзя послушно сносить…
Позже Шарлотта спросила:
– Почему тебя уволили, Брэнуэлл?
– Это было не столько увольнение, сколько… сколько взаимное соглашение, что пришла пора расстаться. Ах, послушай, Шарлотта, теперь это вряд ли имеет значение, потому что, пока я был там, я написал Хартли Колриджу[57] и он ответил, мало того, пригласил меня в свой загородный дом в Райдел-Воте, где я провел целый день, обсуждая свои стихи и переводы Горация. Знаешь, он говорил очень ободряюще. Похоже, он думает, что во мне есть задатки писателя. Да, Хартли Колридж – серьезный парень, хотя немного не от мира сего, каким, вероятно, был и его отец. Возможно, он балуется стимуляторами, но… ах, блестящая, блестящая личность.
– Раз одобрил твои сочинения, то конечно, – сказала Шарлотта. От ревности, казалось, на шее захлестнулась холодная удавка.
– Я, конечно, пожал ему руку, и это означает, что я в одном рукопожатии от его отца, а также Вордсворта и Саути. Теперь вот собираюсь отослать ему свои полные переводы Горация и посмотреть, поможет ли он найти для них издателя. Так что я в ту же ночь и улизнул из дома Постлтвейтов… И, да, я действительно не выполнил своих гувернерских обязанностей. Вот почему.
Позже Джон Браун спросил:
– Что случилось? Тебе ведь хватило ума не попасться на пьянке, а, парень?
– Нет, я был трезв дни и ночи напролет, общество не располагало. По правде говоря, старина, – но прошу, об этом никому ни слова, – была там одна прелестная малышка, штопавшая белье в прачечной, и я обнаружил, что она может оказывать и другие услуги. В общем, очень скоро она начала поправляться в определенных местах, и миссис П. заметила это; поднялся страшный шум. Не могу с уверенностью сказать, что виновником этого набухания был я, ибо девица явно не отличалась излишней скромностью. Но старик Постлтвейт набросился на меня, и, поскольку их отношение к ней и ко мне оставляло желать лучшего, я отвечал не совсем любезно. Так что до свидания и скатертью дорога. Но послушай, очень скоро я верну тебе все, что должен, на этой должности мои дела не заканчиваются, не переживай.
Позже Брэнуэлл говорил Эмили:
– Как жаль, что я вот так разминулся с Энн. Впрочем, хорошее местечко, Йоркская долина, и я слышал, что Торп-Грин – роскошный особняк. Как думаешь, у нее получится? Заметь, я не вижу причин, почему у нее не должно получиться очень хорошо, причем очень хорошо во всех отношениях. Учитывая все факторы. Ну… – он отрывисто вздыхает, – ты, ясное дело, хочешь спросить, почему Постлтвейты отослали меня обратно.
Эмили посмотрела на брата: она слушала его речь, точно гость на вечеринке, который играет в игру, где все слова произносят задом наперед.
– О, – оживленно сказала она, будто осознала, что настал ее черед. – О, прости, Брэнуэлл, мне все равно.
Итак, Брэнуэлл вернулся в Хоуорт, а значит, все эти аккуратно подшитые воротнички нужно было освежить, как и аккуратно подшитую репутацию. Нет, такое могут сказать только завистливые критиканы и брюзги. Ни тени подобного смущения в поведении Брэнуэлла. Только важности и размаха прибавилось. Когда Мэри и Марта Тейлор приезжают погостить, он бросается вперед, точно лис в курятник, требуя, чтобы девушек развлекали лучше, чем бедняжку Элен, и призывает на помощь Уильяма Уэйтмана. Любой ценой, ни капли благородной дамской тоски.
– Дамы вовсе не обязательно стремятся к благородной дамской тоске, как вы это называете, – говорит ему Мэри, – ее часто навязывают сами мужчины, которые хотят превратить женщин в больших говорящих кукол.
– Ага, вот вы, значит, как? – восклицает Брэнуэлл, улыбаясь собеседнице. – Что ж, в любом случае это поможет избавиться от скуки.
Мэри Тейлор теперь одарена или, скорее, обременена изумительной красотой, которая, кажется, мешает ей чувствовать себя уютно и оставаться собой. А вот у ее сестры Марты, похожей на бесенка, наоборот, руки развязаны: она чуть ли не лопается от раскованного любопытства.
– Это правда, – спрашивает она, – насчет валентинок? Элен нам, конечно, рассказывала, но можно только догадываться, что она преподнесла в неверном свете, что приукрасила, а о чем, возможно, смолчала. Я твердо убеждена – мистер Уэйтман, кстати, очень симпатичный молодой человек, – что Элен не сказала нам всего. Признаться, иногда мне кажется, что за этими большими голубыми глазами кроется недюжинное коварство. Так вот, я твердо убеждена, что одна из вас уже имела честь получить предложение выйти замуж.
– Ах, эти твои твердые убежденности! Такое впечатление, что ты избираешься в парламент, – говорит Мэри. – В отличие от тебя я твердо убеждена в обратном.
– Почему? – спрашивает Шарлотта, по всей видимости, капельку поспешно.
– Если бы Марта была права, ты бы подтвердила это. Кроме того, мое впечатление от мистера Уэйтмана таково, что он, вероятно, у любой женщины может вызвать ощущение, будто немножко влюблен в нее.
– Точно подмечено, – говорит Шарлотта, осознавая, как высоко она всегда ценила острый ум Мэри, и наслаждаясь тем, что снова оказалась рядом с нею; и еще почему-то испытывает желание возразить подруге, хоть немного поспорить.
– Жаль, что мы не застали Энн, – вздыхает Марта, – похоже, она очень быстро решилась на новую должность.
– В характере Энн есть щедрая доля решимости, – вставляет Эмили, – только она не кричит об этом.
Уильям Уэйтман, как и раньше, разговорчив, музыкален и готов до бесконечности развлекать – по большей части в пасторате, ибо карточные игры здесь не поощряются. Однако со времен скучной муслиновой юности тетушки Брэнуэлл остались нарды, а также шахматная доска, за которой любит восседать Мэри, привлекая к игре всех, кто проходит мимо.
– Это чистая встреча умов, а может, борьба умов, что даже лучше, – говорит она мистеру Уэйтману, предлагая сыграть очередную партию. – Все, что за пределами разума, материальное и побочное, физическое и эмоциональное, неуместно: когда вы играете в шахматы, этого не существует.
– Интересно, интересно, – отзывается мистер Уэйтман. – В таком случае материальный стук по столу, который прозвучал, когда я забрал вашу королеву, вероятно, был иллюзией.
– Потеря королевы, – с сердитым взглядом и полуулыбкой произносит Мэри, – не та потеря, которую следует переносить безропотно. Вот вам еще одна прелесть шахмат. Королева, единственная фигура, принадлежность которой к женскому полу четко определена, самая сильная фигура на доске. Слоны и кони мужского рода; ладьи и пешки нельзя отнести ни к тому, ни к другому. Важной парой являются королева, без которой все потеряно, и король, который ничего не может делать. Он только бродит из стороны в сторону, неспособный на решительный ход, и лишь требует, чтобы его все время защищали и спасали. Разве не кроется здесь интереснейшая аналогия с жизнью?
– Однако короля так приятно поднимать, он так увесист, – говорит мистер Уэйтман. – Это должно что-то значить.
– Так какую именно связь с жизнью вы видите в этом шахматном примере, мисс Тейлор? – спрашивает Брэнуэлл, который внимательно наблюдает за игрой. – Вы хотите сказать, что женщины обладают большей властью, чем мужчины, или что им следовало бы ею обладать? Вы с радостью констатируете, что мужчины ни на что не годные увальни, или сожалеете об этом?
– Это столь часто оказывается правдой, что об этом следует сожалеть, – отвечает Мэри; и хотя Брэнуэлл не сидит сейчас напротив нее за доской, они обмениваются недобрыми беглыми взглядами, как игроки перед началом партии.
– Однако расскажите об этом деле с мужчинами… – не забыв о начатой игре, на следующий день, когда вся компания отправилась на прогулку по вересковым пустошам, просит Брэнуэлл и, вздернув плечи, требовательно смотрит на Мэри.
– Мне нет дела до мужчин, – отрезает та. – Хотя они, конечно, полагают иначе.
– Теперь я вижу, что смутил вас, – радостно заявляет Брэнуэлл, – иначе вы бы не прятались за бездумным каламбуром.
– Я думаю, – говорит Мэри, с трудом взбираясь за Брэнуэллом на крутой склон, – что стоит только возникнуть вопросу о роли женщины в мире, как мужчины тут же воображают, будто их критикуют. Брэнуэлл, подождите.
– Могу я предложить вам руку? Или это будет расценено как снисхождение к женской хрупкости?
– Это зависит от некоторых обстоятельств. Сделали бы вы то же самое для друга-мужчины?
– Безусловно.
– Тогда ладно. – Мэри хватает Брэнуэлла за руку и, сделав широкий шаг, становится вровень с ним. Они почти одного роста. Что-то похожее в их губах: косой изгиб вопроса.
– Но когда вы говорите «мужчины», следует ли из этого, что вы имеете в виду всех мужчин? По всему миру, любых, во все времена?
– Если хотите. Любое общее положение по природе своей связано с неточностями.
– Значит, достаточно быть мужчиной, чтобы обладать теми качествами, о которых вы говорите? Другими словами, мы такими рождаемся и ничего не можем с этим поделать? Опасная доктрина, мисс Тейлор. Давайте оставим в стороне богословские доводы о том, что такими нас сотворил Господь, и обратимся к приличиям. Презирали бы вы людей за то, какими они родились – с уродством, скажем, или хромотой, или слабостью организма? Разве это не все равно что потешаться над больным?
– Не исключено. Однако уверена, вам знакомы люди со слабостью организма, которые выставляют это напоказ, играют на этом, оправдывают все свои поступки, а не просто живут с этим. Полагаю, такой случай ближе к общей позиции большинства мужчин.
– Вам не приходило в голову, что статус мужчины может быть тяжелым бременем?
– Ах, боже мой, да о каком бремени идет речь? Бремя свободно выбирать свой путь в жизни, обладать независимостью, властью и ответственностью…
– Да. – Брэнуэлл останавливается и вперяет в Мэри взгляд. Пронзительный ветер превращает пряди его волос в рыжих змей; его бледность почти драматична. – Я считал вас женщиной, обладающей воображением. Разве вы не способны вообразить, каким бременем это может быть? – Он берет Мэри за руку и показывает на колышущиеся коричневые волны верещатника под ними. – Представьте, что кто-то выводит вас на вершину холма, показывает мир, раскинувшийся у ног, и говорит: «Это твое, от начала и до конца, насколько хватает глаз, – и теперь вступай во владения. А тот уютный уголок за твоей спиной? Нет, ты должна его оставить».
– Что ж… – Мэри колеблется, наблюдая за лицом Брэнуэлла, – я бы не отказалась от шанса хотя бы попробовать нести это бремя. Но постойте… я могу это представить, да, Брэнуэлл, подождите меня…
– Боже правый, теперь они весь день будут ссориться, – жалуется Марта.
– Ссориться? – отзывается Эмили. Она качает головой, на ее лице – стоическое уныние. – Нет, нет. Боюсь, Мэри влюбляется в Брэнуэлла.
Марта ловит ртом воздух и хлопает ресницами; Шарлотте удается этого избежать.
Эмили выламывает перо орляка и смотрит на Брэнуэлла и Мэри сквозь елочку вайи[58].
– Жаль, что у меня нет папиного револьвера, – заявляет она.
– Эмили! Что ты такое говоришь! – вскрикивает Марта.
– И кого из них ты бы застрелила? – интересуется Шарлотта.
– О, пожалуй, никого. – Эмили вздыхает, но прицеливается вайей, точно револьвером, и добавляет: – Просто это нужно – бах! – как-то прекратить.
Уильям Уэйтман, видимо, тоже что-то замечает, Этим вечером он уступает Брэнуэллу место за шахматной доской.
– Теперь, по крайней мере, вы можете быть уверены, Брэнуэлл, – с улыбкой произносит Мэри, – что, когда я буду ставить мат вашему королю, мне будет немного жаль его.
Позже, за фортепьяно, Мэри пропускает мимо ушей призывы мистера Уэйтмана к чему-нибудь веселому и снова исполняет «О нет, ее мы никогда не называем», любимую песню Брэнуэлла.
– Видите, я тоже могу послать валентинку, – тихо добавляет Мэри, поднимаясь из-за фортепьяно. Но сидящая неподалеку Шарлотта слышит это, как наверняка слышит и Брэнуэлл, который переворачивал страницы нот и который – поразительно! – выглядит так, словно кто-то только что плюнул ему в лицо.
– Ну вот, я выставила себя в глупом свете, но теперь все кончено, – говорит Мэри, когда они сидят в спальной комнате. – Я приложу все усилия, чтобы урок пошел на пользу, – добавляет она, вытирая щеки.
– Ах, Мэри, прости, – мягко произносит Шарлотта.
– Почему прощения просишь ты, Шарлотта? – вспыхивает прежняя Мэри, яркая и уверенная в себе. – Ты ни в чем не виновата. Ты ничем не поощряла – никто из вас не поощрял – никаких иллюзий по поводу того, что чувствует ко мне Брэнуэлл. Я сама снесла эти тухлые яйца, сама их высиживала и сама помогала вылупиться цыплятам.
– Будь они тухлыми, цыплята не вылупились бы, – вступает в разговор Марта, которая расчесывает сестре волосы. – Прости, только иногда немного педантизма помогает выбросить все это из головы.
– В любом случае это была исключительно моя вина. Я все это сотворила.
– И Брэнуэлл, – говорит Эмили, зевая. – Он наверняка дал тебе какой-то повод.
– Ах, в этом-то все и дело. Следовало удовлетвориться мелкими недомолвками и намеками на его расположение, а затем тихонько их лелеять, а не устраивать демонстрацию собственных. Господи, я чувствую себя дурехой.
– О боже. – Марта принимается орудовать гребнем с удвоенной энергией. – В конце концов, не такой уж Брэнуэлл и завидный жених. Прости, Мэри. То есть простите все, но… я стараюсь как-то облегчить ситуацию и тут же понимаю, что ничего у меня не получается.
Это произошло ярко и очень быстро, как жизнь поденки. Едкие перебранки приобрели окраску флирта, флирт вызрел во что-то большее, – а потом резкое отступление Брэнуэлла, за которым последовали холодные взгляды, пустые беседы и нежелание оставаться с Мэри наедине. Лишь тактичное вмешательство мистера Уэйтмана не позволяло этому перерасти в откровенную грубость.
Странно и в то же время – даже до этого вечернего признания в спальне – в чем-то понятно Шарлотте. Едва ли она нуждалась в хриплых объяснениях Мэри, почему та просто рассказала Брэнуэллу о своих чувствах. Она знала честность и прямоту подруги. А еще она знала – не по собственному опыту, но благодаря богатой грезами жизни, – что если бы она сама когда-нибудь испытала такое чувство, то точно так же открылась бы. И точно так же страдала бы от холодного, презрительного отступления.
– Мы не должны говорить, – заявляет Шарлотта. Собственный голос трещит у нее в ушах, резкий и пророческий в полуночной тишине. – Что бы мы ни чувствовали, мы не должны знать об этих чувствах. А если знаем, значит, с нашей нравственностью что-то не в порядке. Если тебе нравится мужчина – ты даже не любишь его, просто он нравится тебе настолько, что тебя к нему тянет, а потому думаешь, что, возможно, полюбишь его, – ты тоже не должна этого знать. Ты должна ходить и болтать слюнявую чепуху, как эмоциональный младенец.
– Верно, – соглашается Марта. – Так устроен наш мир. Джентльмен должен загнать тебя в беседку, припереть к стенке, сообщив о своих чувствах, а ты, охваченная трепетом и робким удивлением обязана обнаружить в своем сердце ответную эмоцию.
– Обычно в груди, – говорит Мэри, смеясь.
Эмили, хмурясь, неслышной кошачьей походкой перебралась к окну и теперь, прислонившись к нему, дергает себя за волосы и деловито водит по половицам длинными белыми пальцами ног, словно пишет что-то.
– Какое отношение к твоим чувствам имеет мир? – Ее голос звучит довольно резко. – То есть, к твоим, нашим, моим – чьим угодно? Это последний замок. Его нельзя захватить.
– Что ж, мне уже лучше, и теперь кажется глупым даже обсуждать это. Спасибо вам за снисходительность – особенно учитывая, что он ваш брат, – оживленно говорит Мэри. – Самое нелепое, самое абсурдное во всем этом то, что я никоим образом не стремлюсь женить на себе мужчину, и Брэнуэлл, несомненно, видит это. Я вовсе не собираюсь выходить замуж. И я решительно настроена против брака. У меня совсем другие понятия.
– Какие другие понятия? – спрашивает Шарлотта, мимоходом, но с пламенным любопытством.
– Тсс, тетушка, – шикает Эмили. Она накрывает свечу несгораемыми ладонями, и все они вдыхают напряженную тишину, пока паттены неторопливо приближаются к двери, останавливаются и, наконец, цокают дальше.