355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Константиновский » Яконур » Текст книги (страница 8)
Яконур
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:20

Текст книги "Яконур"


Автор книги: Давид Константиновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Он не мог больше быть прежним. Но еще плохо представлял себе, как сможет изменить – все.

Сидел за столом, опустив плечи.

Он не раз удерживался сегодня на поверхности лишь с помощью эпизодических рывков, к которым с трудом принуждал себя.

Не раз с усилием заставлял себя следовать старой роли: он не вполне знал новую…

Ему было слышно, как Ляля достает простыни из шкафа, как разворачивает их, – этот звук, с которым отделяются друг от друга плоскости свежей, подкрахмаленной, проглаженной простыни.

Чертил пальцем по столу.

Вот женщина, любой мужик позавидует этой организованности, воле, деловитости…

Раньше это его устраивало! Нравилось ему! Его помощник, его записная книжка, его партнер, с которым молено отрепетировать сложный разговор, встречу, тактику… Счетная машина!..

Раньше он был другой.

Теперь принял новую веру.

Нет, этот дом только казался надежным, закрытым для внешнего мира; то одно, то другое, то третье, как тайные соблазнители, проникали в него и ходили здесь по комнатам днем и ночью, не считаясь с Герасимом; заманивали… Отбирали у него душу его женщины…

Неправда!

Он сам приводил сюда это все, гостей этих, полный дом; представлял их Ляле, в рот им заглядывал, сам в них верил!

Давно уже так было.

И что-то виделось уже… такое будущее…

Дом как продолжение службы, да!

Порядок, организованность…

Все регламентировано! Что говорить, когда рожать! Как жить детям! Когда идти в магазин!

Порядок, организованность.

А хотелось счастья…

Все хотят счастья, говорила ночью Ольга, только не понимают…

Вот две женщины. Каждая из них такая, какой другая быть боится.

Да нет, все логика! Смешно. Глупо. Логика и – это!

Одна хорошая, другая плохая… Не сошлись характерами… Разные интересы… И прочие слова. Символы. По сути – обозначения одного и того же.

Может, признаться себе: сменил любовь – сменил и веру? А не наоборот!

Или все же наоборот?

Черт, опять логика…

Дело просто в том, что он наконец… наконец…

Искал слово.

Нет, не искал, он знал его…

А сколько все же в них обеих общего! Искренность и эти их мечты о будущем… по-своему… их желание принести ему добро… у каждой по-своему… а какие они умницы, характеры какие, что за индивидуальности… по-своему… а как хороши собой!

Пусть верно, что все женщины равноценны, – нет, это не так! – но, допустим, что во многом или хоть отчасти…

Тем более важно, необходимо любить, чтобы быть с женщиной!

Что за ерунда, – любить за что-то… Просто любят и все…

Он продолжал чертить по столу, когда вошла Ляля.

– Выпил! Без меня! Милый мой, я очень долго, да?..

Герасим встал.

– Знаешь, я пойду.

Ляля смотрела на него, он ждал, что она скажет.

– Может, поешь?

Голос тихий, ровный.

Герасим отказался.

Пошел в коридор…

Телефонный звонок; Ляля сняла трубку, послушала, сказала:

– Тебя.

Вернулся.

Это был Михалыч, он привычно разыскал Герасима у Ляли; привычно…

Специальный вопрос; Михалыч обсуждал работу, которую прислал Снегирев, по проверке уравнения Морисона.

Герасим отвечал. Ляля стояла рядом.

Еще вопрос.

– Это лучше узнать у Якова Фомича, – сказал Герасим.

Ляля ушла в кухню.

Михалыч рассказывал Герасиму о Якове Фомиче…

С каким запозданием приходит все к нему сегодня.

Саня, видно, не знал… а Ляля не сказала. Не хотела? Не считала нужным говорить об этом?

Что же Вдовин… Понимал, что он еще ни о чем не мог слышать? Или полагал, что все Герасиму известно – и?..

Потом, когда Герасим отпирал дверь, его позвала Наталья.

– Что же ты не спишь?

– Ты тихо уйди, – шепнула Наталья, – чтоб глазки не слышали, а то заплачут. И ты их не целуй на ночь, ладно?

Снова коридор, дверь…

Ляля вышла к нему из кухни.

– Я сразу поняла, как только тебя увидела… Смотри, не будь размазней, Герасим!

Отворил дверь, шагнул за порог.

Успел увидеть еще, как шторы вскинулись вслед ему, – будто руки…

Захлопнул за собой дверь.

* * *

Из булочной Маша-Машенька пошла по бульвару; знала ведь все наперед, а пошла; брела медленно, кивками отвечая знакомым, укрыв глаза от них за темнотой и за темными очками, уклоняясь от тех, кто пытался заговорить; спрятавшись в себя глубоко…

Вот, началось. Еще афиши только показались… Началось.

В первый раз она увидела его, когда все они приехали на совещание, – Старик, Вдовин, Свирский, Снегирев… И он. Лыжную прогулку для них организовывала. Каждый был человек особенный, но Элэл она сразу выделила из всех. Думала о нем… Потом он стал директорствовать, иногда она встречала его в коридоре. И только. А потом ее позвали в другой институт, работа была там такая же, канцелярская, но старые подруги да что-то еще, совсем неважное, видно, хотелось просто перемены, – и ушла.

Встретила однажды на улице; не узнал. Ну, подумала, что же! Заслужила.

Когда был у него второй приступ – тот, который он на теннис свалил, – ухаживали тогда за ним ученики и просто чужие люди… Она потом спрашивала себя: почему не пришла? Ей надо было пойти и ухаживать за ним, не отходить от него. Пришла бы, и всё…

Вот и афиши. Держись, Маша-Машенька. Держись.

Потом, когда уже и второй приступ был у него позади и выборы в академию, они встретились здесь, в кино, она сидела позади него, через ряд. День был особенный, первое января, начало года, поворот… Он обернулся; поздоровался! «Перестали узнавать», – сказала она. «Зачем ушла?» – сказал он. Рядом с ним было свободное место, и он стал звать ее, а она сказала: «А сгонят?..» Он понял, это видно было по его улыбке, но продолжал настаивать; уже гасили свет, начинался журнал, он показал ей на два свободных места в другом ряду, встал, дотянулся до нее, взял ее за руку и повел к тем двум местам; нес ее руку… И не отпустил. Она смотрела на экран, на него и не глянула, смущена была, испугана; такой серьезный человек! Потом вышли со всеми, он не отпускал ее руку, спросил: «Где ваша дорожка?» Она после уж поняла, чт оэто для него означало, дорожка…

Можно бы и дальше брести по бульвару, а там свернуть, но куда же от себя денешься; поднялась по деревянным ступенькам и пошла через лес той тропинкой.

Только тогда была зима… дорожка к ней глубокая была, в сугробах…

Он остановился, повернул ее к себе и поцеловал. Она совсем напугалась. «Что, – сказал он, – вы сейчас думаете: вот какой несерьезный человек этот Элэл!» А она молчала. Он сказал: «Пригласите на чашку чаю». Она растерялась, сказала поскорее: «Нет». Да у нее и беспорядок был дома, еще со встречи Нового года, все разбросано… «Хорошо, – сказал он, – послезавтра». Повел ее снова на бульвар, еще не очень поздно было, много гуляющих; катались со студентами с горки, он дурачился. «Вот, подумают, какой несерьезный человек Элэл! Ну и пускай думают!»

Была зима, он радовался, как мальчишка, каждый день все в нем ликовало, столько было счастья каждый день, столько планов. Вот весна, наконец тепло, которого ждали, скоро сирень, он лежит в проводах и трубках, столько горя, столько неизвестности…

Поднялась по ступенькам, вставила ключ в замок.

«Послезавтра»… Научник! Завтра, значит, было расписано, – встреча, совет, эксперимент; все в голове, электронная память; она потом не раз шутила…

Отворила дверь. Ключ оставила в замке, как обычно.

Наступило послезавтра, он пришел, сел вот сюда и сказал:

«Все, я пришел куда надо, и никуда я отсюда не уйду».

Еще больше перепугал ее.

Потом он ей говорил: «Я знал, что всю жизнь шел тропой к тебе…»

Свет зажигать не стала. Сняла темные очки. Закурила. Пошла за пепельницей. Отыскала ее у телефона.

Надо позвонить… Сказать что-то.

Она хорошо помнила, как он перетаскивал сюда Якова Фомича – бегал, подписывал бумаги, нажимал, уговаривал… Никто, конечно, не знал, чего это ему стоило, все привыкли: Элэл сказал, – значит, будет… Тратил себя. И было что тратить.

Было что тратить.

Было…

* * *

Звезда вплывает в иллюминатор.

Ольга поворачивается на бок, кладет голову на ладонь. Баба Варя учила: «Ручку под щечку и глазки закрыть!»

Яконур чуть плещется о борт, шепчет: говори, говори…

…Я хотела бы, чтобы в доме было много-много маленьких детских стульчиков. Четыре, шесть, десять. А на них бы сидели человечки с челками и косичками. У одного были бы твои глаза, у другой – реснички, у третьей – улыбка, у четвертого походка… Я бы складывала все это вместе. Получался бы Герасим. И даже когда ты уходил бы работать, и если бы даже долго не появлялся, – все равно я была бы с тобой, складывала бы тебя из них.

(Говорят, женщина может точно узнать, любит ли она своего мужчину, – только спросить себя, хочет ли она, чтобы у нее были от него дети. Я читала об этом или слышала, не помню, но что делать, видишь, запомнила.)

Мы бы ждали тебя. Я рассказывала бы им сказки про тридевятое царство. Мы не мешали бы тебе работать. А вернувшись, ты попадал бы в маленькое королевство зеркал. Кривых, прямых, разных. Куда бы ни глянул – узнавал себя в глазах, ресничках, улыбках. Мы бы смеялись все вместе…

Глава третья

Грабли маленько холодили ему ладони. Начал Иван Егорыч от угла, где вывеска, сгребал с лужайки, между домом и оградкой, вдоль берега.

Еще только шестой час пошел, Яконур едва стал проглядывать на свет сквозь туман; на траве держалась крупная, как ягода, роса. Иван Егорыч неторопливо продвигался к дорожке, к песочницам.

Снова думал, о том, что случилось.

Три дня не унимался верховик, нагон у берега вышел небывалый, вода поднялась; да еще дожди; да тепло, снег на гольцах дотаивал и все – в ручьи…

Падь затопило.

Дом оказался в воде, ничего поделать нельзя было, вода хлынула, пошла по дому, плескалась о печь. Все мокло, коробилось, разваливалось, пропадало; кругом было разорение.

Белка застудилась; остались без коровы.

Раньше не затопляло, это теперь, – по склонам все извели, воде некуда деться, она поверху и идет, вот уж к людям кидается, перед домом не остановится.

Аня отчаялась…

Когда вода ушла, стали поправлять дом.

Поправишь разве…

Да что делать, надо поправлять.

Иван Егорыч кончил с лужайкой, подобрался к песочницам; перехватил грабли одной рукой, пошел в сарайчик, поставил грабли, взял метлу.

Позвали вот работать.

Начинал в пять, к половине седьмого управлялся. Делов! Убирал чисто. Для ребятишек…

Аня отчаялась, говорила как безумная. Он сказал ей, что для себя повторял: все, что было у них с Аней, было от Яконура, все он им дал, и все, что давал он, было одно добро, кормильцем был и поильцем; теперь – отнял; но разве справедливо добро брать от него, а злом сразу его пенять?

Кузьма и Карп привезли хорошего лесу, Оле обещали в институте гвоздей; а там и Федя узнает, приедет, Иван Егорыч не хотел сообщать ему нарочно, у Феди свои дела, но ждал, когда он сам узнает и приедет.

Под конец стояла она перед ним… платок черный, муки на лице, слезы… руки к нему тянула, кричала, что он упорствует в своей глупости, разве не видит он, дом их разрушен, хозяйство погибло, все труды их, все заботы оказались напрасными, старость они проводят в разоренном доме, вместо покоя им только горе, и все это сделал Яконур, сколько же можно терпеть от него, сколько можно в него верить…

Сказала, одна уйдет.

Он подошел к ней и обнял, она забилась в его руках, отталкивала его, потом повалилась головой ему на плечо, заплакала в голос; он стоял, держал ее, вдвоем они были в пустом отсыревшем, разоренном их доме, – следы от воды на стенах, линялые занавески и погибшие цветы; он удерживал Аню на своем плече, не мог пошевелиться; она затихла, сильнее обмякла на нем и глубже спрятала в него лицо; он боялся двинуть рукой, стоял, держал Аню, чувствуя на груди у себя ее мягкое, привычное тело, чувствуя, как ему передается ее тепло…

Едва вымел дорожку, услыхал, – радио у конторы включили.

Заспешил.

В соседних домах не чужие всё живут; вот и старался кончить раньше, чем начнут подниматься.

Прислушивался к радио.

В войну он узнал – в Европе по радио службы передают. В госпитале наслушался. Конечно, что вера у них там своя, – это дело другое…

Прошлый раз ненадолго зашел… Постоял. Женщины убирали все ветками и цветами – доставали из ведер с водой и расставляли. Кому что не нравилось – поправляли, меняли. Разговаривали: «Думала раньше прийти…» – «Ну как же мы без тебя. Вот пойди вынеси…» Кругом застелили половиками, чисто было, нарядно, празднично. Зажигали лампады; кто-то спросил: «Ну, певцы, собрались?» Четверо в хоре да трое внизу, вот и все, кто был…

Иван Егорыч вышел и на ступенях встретил знакомца из соседней пади; тут знакомец ему и рассказал, что изюбря его убили. Только ошейник на нем и остался, галстука не было; в тайге, конечно, он там носится… «Уже и секира при корне дерев лежит», – напомнил знакомец. Иван Егорыч кивнул. Знакомец вошел, Иван Егорыч все стоял на ступенях.

Батюшка начал ектению: «Миром господу помолимся…» Вот и хор вступил… Батюшка – свой, из трудной семьи, из яконурских рыбаков, молодой, но хороший; сам был рыбак, потом служил на флоте. Учится заочно, ездит экзамены сдавать; сдаст, зайдет в Москве в тир, все – в яблочко, да еще скажет: у нас в Сибири иначе нельзя, а то медведь задерет. «О граде сем, всяком граде и стране и верою живущих в них, господу помолимся…» Начинался дождь, надвигался на церковь. Кто-то затопил печь, дым стлался низко, шел на Ивана Егорыча. Он знал, чего дожидался. Вслушивался, И вот наконец: «О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных…» Иван Егорыч стоял на ступенях и повторял эту просьбу, молитву, заклинание, кем-то давно, совсем в другие времена и, возможно, с иным значением впервые сказанные… стоял у деревянной церкви, где молодой поп и старухи, стоял, не покрыв еще голову, под начинающимся дождем, под древесным дымом… Хор откликнулся: «Господи, помилуй!..»

По радио уже передавали про погоду. Иван Егорыч слушал, взглядывал на Яконур, прикидывал. Верно все.

Сгреб вместе сухие иглы, ветки, мусор, какой набрался. Пошел к пожарному щиту, там у него за багром хранился коробок спичек.

Если случалось вспоминать, когда ему бывало трудно, – вспоминались зимы. Как Яконур стал раньше обычного, и шли на катере через лед, борта сделались вдавленные… Как застиг ветер в заливе в торосах, а у одного кошек не оказалось, две пары на троих, тогда Иван Егорыч отдал ему свои железяки; унты скользили, ветер не давал идти, все же получалось как-то продвигаться, те двое поддерживали за ремень, но потом враз ветер сбил с ног, и все, что едва было пройдено, вмиг пропало, – его понесло по льду к торосам, прижало к ним, ударило головой, он потерял сознание; шапку унесло; пришел в себя, поднялся – и снова против ветра, и опять ветер его пересилил, повалил и прибил к торосам…

Припомнить если все, с Баранова начиная… потом что вышло с лесничеством… потом – вода… Никак не выберется он… все загоняет его… загоняет…

Тогда все ж отлежался, пошел, выбрались к берегу, а там зимовье, – упали и заснули…

Иван Егорыч поднес спичку к шиглу, он вспыхнул, за ним ветки; пламя на свету было прозрачное.

Вот уж дверь где-то хлопнула. Пора уходить. Не хотел Иван Егорыч, чтоб люди на него смотрели.

А дым был приятный, знакомый…

Туман разошелся, Яконур открылся весь; Иван Егорыч, в старом своем капитанском кителе, с коробком спичек и метлой в руках, стоял пред его глазами.

Пусть видит…

* * *

– Ну просто очертания замка! – заключил Герасим.

Капитолина только пожала плечами.

– Зубцы! Башни!

Капа аккуратно положила сигарету на край пепельницы, поднялась со стула, подошла и, перегнувшись у плеча Герасима, заглянула.

– Похоже?

– Не знаю, – ответила Капа. – Импульс как импульс.

– Валя, – позвал Герасим, – посмотрите вы!

Студент охотно бросил работу, пришел и уткнулся в тубус.

– Точно, похоже!

– Можно подумать, он видел когда-нибудь замок, – сказала Капа.

– Видел! – возразил студент.

Герасим переключил развертку. Замков стало много, они вытянулись один за другим, целое королевство, каждый следующий был чуть поменьше, последний – совсем скромный, какого-нибудь разорившегося барона.

– Действуйте, Капа! Амплитуды, длительности, интервалы…

Капитолина забрала пепельницу, спички и двинулась к осциллографу.

– А что мне?.. – спросил студент.

– Продолжайте, – ответил Герасим.

– Иди работай, – добавила Капа.

Студент пошел в свой угол.

Герасим вернулся к столу, раскрыл свой журнал. «Амбарная книга», картонный переплет и страницы в линейку; записи, – число и месяц, характеристика образца (две строчки), затем таблица (результаты эксперимента) и подклеенная миллиметровка.

Все это хоть как-то приближало его к модели…

– Герасим, у вас импульс дергался? Прямо припадочный.

Обернулся к Капитолине. Ее было едва видно за блоками, среди магнитов и генераторных шкафов.

– Пока курю – стоит… – Еще затянулась и погасила сигарету. – Нет, ничего. Терпимо.

Герасим подошел, посмотрел.

– Валяйте. Начните менять поле.

Капитолина принялась крутить рукоятки, перетыкать фишки разъемов.

Образец мерз в ампуле, ампула стояла в азоте, азот кипел, пузырьки поднимались в стеклянном сосуде, густо покрытом сверху инеем; светил полоний, накладывалось поле, что-то рождалось из осколков молекул и что-то погибало, – замки выстраивались на экране. Капа, шевеля губами, записывала цифры карандашом в тетрадь, столбиком и в строчку.

Вернулся к своему столу, занялся графиками.

Появилась Ляля, кивнула на ходу Герасиму, поздоровалась со студентом; быстро прошла к Капитолине.

Герасим занимался графиками…

– Так что, посчитать? – вполголоса говорила Ляля. – Давай цифры.

– Да я же тебе сказала, – отвечала Капитолина.

– Нет, дай таблицу.

– Ну, смотри вот здесь.

– Так, триста – это… еще на четыре…

– Непонятны мне твои сложные действия. Я думала, ты на машине посчитаешь.

– Это я для понятия. Так что, пойти посчитать на машине? Тут, в общем, и так можно прикинуть. Или ему надо точно?

– Ему надо точно.

– Да, а режим какой?

– После обеда буду знать.

– Зачем же я пойду считать? Тогда и посчитаю.

– Тоже правильно.

– Пока!

Ляля ушла.

Герасим поднялся, подошел к студенту.

Самописец зашкаливало, студент суетился; лента уползала за пульт. Герасим оторвал метра два, расстелил на подоконнике.

– Так… А вот это что, скажите мне?.. Ладно. Теперь проинтегрируйте.

– Без азота лучше работает, – сказал студент.

– А без образца!.. – откликнулась Капа.

Студент уселся за стол – с лентой, графиками, линейками. Засопел.

Да, все это понемногу приближало к модели…

* * *

Опять уложили…

Элэл нахмурился и сжал пальцы.

А ведь всех было он уговорил, убедил… Разрешали уже сидеть! У болезни его серьезное имелось преимущество перед врачами, его случай был особый, им не известный, никто не знал толком, что с ним происходит; и Элэл использовал это преимущество, болезнь, в конце концов, была его, ему принадлежала. Убедил всех, что ему лучше…

Не вышло.

На этот раз не вышло.

Ну, ничего. Так просто он не дастся.

Надо подождать какое-то время. Все будет хорошо. Он встанет на ноги. Он так решил, значит, так и будет.

Элэл прикинул, сколько осталось до симпозиума. Он хотел набросать хотя бы начерно текст доклада, просил, чтобы ему принесли последние его материалы; куда там… Теперь, после этой неудачи, он не имел тут никаких прав.

Ничего. Ничего.

Он поднимется. Уж к осени-то он поднимется в любом случае!

Что происходит у ребят? Разумеется, ему говорили, что все хорошо… Так и не успел он устранить недоразумения. Еще и вынужденная бездеятельность, в дополнение ко всему…

Нет, ничего.

Встанет – все сделает.

Встанет!

Но иногда он начинал думать, что с жизнью его что-то случилось… произошла какая-то перемена, что-то сделалось с ним… наступило для него другое, совсем иное время… Он вспоминал.

Подолгу вспоминал…

Первая после аспирантуры их встреча со Вдовиным… Нашли свободную скамейку в университетском саду… Вдовин, взявшись работать по тематике Свирского, быстро оказался в самом фарватере этого мощного направления, которое продолжало разворачиваться и нуждалось в людях; Вдовин уже заведовал лабораторией. Элэл остался в университете; комендант корпуса, где размещалась кафедра, проявил милосердие и при очередном ремонте распорядился отдать один из туалетов под лабораторию для Элэл. Это был крупный успех; теперь Элэл мог днем и ночью делать все, что хотел; все; чего он хотел, было работой над его идеей, в которую никто, кроме самого Элэл, не верил. Положение ассистента, репутация чудака… Но он был счастлив. Он был самим собой, служил от него неотделимому; то, что для большей части внешнего мира, с точки зрения общепринятой, он был чудак, или, другими словами, неудачник, нисколько его не заботило; внутри у него цвело царство божие. Да, в нем хранилось, не изменяясь со временем, свое понимание счастья, свой способ быть счастливым; другое счастье не подошло бы ему, ничто иное счастливым бы его не сделало; и вот – он владел своим счастьем. Пока он оставался верен себе, был собой – он всегда оставался счастливым… Вдовин предложил Элэл перейти к Свирскому. Элэл видел – Вдовин ему сочувствует. То, что говорил Элэл, Вдовин не соглашался принять всерьез. Несколько раз Вдовин возвращался все к тому же: они, равные по способностям, оказались в столь разных ситуациях. Под конец дал понять, что может объяснить себе Элэл только как инфантильного юнца, который питает себя мечтами о триумфе… Они еще посидели под весенним солнцем на скамеечке в университетском саду, поговорили о том о сем – и вежливо распрощались.

Когда они встретились снова, у Элэл уже были результаты, вполне убедительные. Однако к его результатам не отнеслись серьезно; прочная репутация чудака-одиночки оказалась дополнительным препятствием. У Вдовина закончился период бума, наступила пора толчеи, добора всякой цифири по мелочам, по краю тематики, все враз сделались докторами, предметом забот стала дележка пирога; кто-то занял место, на которое Вдовин рассчитывал. И вот – сидели они на той же скамейке в университетском саду… «Смотри-ка, – заключил Вдовин, – все вроде шло очень по-разному, а видишь… сколько общего в итогах…» Элэл старался поднять его настроение – и так, и этак. «Ну да, все же я доктор, завлаб…» – сказал Вдовин потом, повеселев; Элэл удалось поддержать его.

Наконец Элэл прорвался в приемную Старика. Но был последним в списке и ни на что не рассчитывал… Когда ему разрешили войти, наступил уже поздний вечер. В огромном кабинете, освещенном желтым электрическим светом, сидел за широким столом маленький сухой человек, очень старый; одной рукой он крепко обхватил за кисть другую и с усилием прижимал ее к столу. Старик, видно, не вспомнил Элэл ни по университету, ни по работам. Предложил говорить сжато. Элэл начал; рисовал на доске, раскладывал по столу таблицы и графики; Старик не перебивал, но и одобрения ничем не выказывал… Потом остановил Элэл, поднялся и зашагал к двери. Элэл смотрел, как руки Старика привычно пришли в движение… Что ж! Стал собирать свои бумаги.

Старик открыл дверь и сказал, чуть наклонившись вперед:

– Еще чаю, пожалуйста…

Добавил:

– Два стакана.

Элэл начал снова раскладывать по столу свои бумаги; прихватывал кресла и подоконники…

Вернувшись, Старик придвинул к себе телефон:

– Катя, послушай, я задержусь… Мы тут вдвоем с молодым человеком, он рассказывает интересные вещи…

Превращения, начавшиеся затем в судьбе Элэл, шли путем, пожалуй, даже банальным. Результаты его получили признание; вскоре к нему стали стекаться всяческие свидетельства того, что положение его в мире меняется; они материализовывались, обращаясь в аппаратуру, в новую лабораторию. Позвонил Вдовин: «Счастливчик ты, Ленька, просто удивительно…»

Однажды Старик вызвал и сказал: «Леня, или вы через месяц выдадите мне докторскую, или…» Элэл выдал. «Леонид, в Сибири будет новый научный центр, – сказал Старик. – Забирайте-ка своих ребят и поезжайте. Я договорился об институте для вас».

Несколько дней спустя Элэл просил согласия Старика на то, чтобы заместителем директора был Вдовин. Сначала Старик реагировал скептически: «Он проявил себя главным образом в мышиной возне… Один из ведущих пауков в банке…» Потом махнул рукой: «Валяйте! Надо спасать талантливых людей».

Тогда снова Элэл и Вдовин встретились в университетском саду. Элэл сделал Вдовину «официальное предложение». Была опять весна, они сидели на той же скамейке, под солнцем, – и говорили о будущем…

Затем были прекрасные годы!

Что же случилось?

Вот, он лежит здесь, отрезанный от всех своих…. Пытался встать – не получилось… Да не встать, всего только сесть, вот как… Дело его где-то там, без него, где-то и как-то… А сам он… Что-то случилось с ним, наступило для него другое, совсем иное время…

Из университетского сада, из старой своей лаборатории, из кабинета Старика, из прекрасных лет Элэл вернулся в палату, в тоскливое больничное утро; ныла уставшая от неподвижного лежания поясница, но Элэл не мог повернуться, горели ноги, но не смел сдвинуть одеяло, болела шея оттого, что подушка лежала неудобно, но и тут он был бессилен, – ничего не осталось в его воле изменить…

* * *

Сбросил газ; откинулся назад, рывком поднял мотор, чтоб не зацепить за дно.

Тишина вслед за последним хлопком двигателя, в ней стук металла по металлу на корме, и затем – шипение, с которым лодка прошла по песку.

Толчок.

Карп легко поднялся, один шаг – и спрыгнул в воду, еще два шага – поднялся на островок.

Студенты, пожалуй…

У двух палаток стояла девушка, в руках – полотенце, глаза еще едва смотрят.

– Долго спите! – сказал Карп. – Здравствуйте.

Огляделся, увидел по другую сторону от острова пару вешек.

– А где парни?

Между палатками увидел сороковку, похоже, рваную.

– Не надо, сам за ними схожу. А вы посмотрите, чтоб сетка отсюда не исчезла…

Пошел по острову. Ровное солнце, тепло становится, но ветерок есть. Трава хорошая.

Спустился к заводи.

Ребята без разговоров забрались в свою лодчонку, быстро обернулись к вешкам и назад. Два брата, один студент, другой на комбинате работает, девушка – студента.

Вернулись втроем к палаткам: впереди Карп, за ним – братья с пустой сетью. Девушка так и стояла с полотенцем в руках.

– Мешок есть? – спросил Карп. – Спрячьте это. И вот это… И не доставайте.

Глянул еще сверху. В протоке лодка – мичман из Кронштадта, отпускник, вот он, в плаще; всегда с утра на своем месте. Этот с удочкой.

Сбежал к воде; прыжок, переступил через ветровое стекло, дотянулся до весла, оттолкнулся, уложил весло, шагнул к корме, опустил мотор; ухватил рукой шнур стартера, рванул; порядок.

Нечего портить людям отдых.

Взялся за штурвал.

Вот если б Прокопьича удалось накрыть…

Разворачиваясь, глянул еще на островок.

Вот здесь шли на него двое, один с ружьем, другой был с ножом; у Карпа была ракетница, он пальнул вверх; эти все шли на него; Карп отступил на несколько шагов; когда между ними уж метров десять оставалось, Карп перезарядил ракетницу, выстрелил, попал тому, что с ножом, в плечо; тут инспектор с восточного участка подоспел, мимо шел на моторе…

Девушка и парни стояли у палаток и смотрели вслед Карпу. Он приложил руку к козырьку.

Вон он, за выгнутым ветровым стеклом. Лодка его быстро отходит от острова… Левая рука на штурвале, правая – у блестящего козырька форменной фуражки.

Он небольшого роста, коротконогий. Сейчас он в черной своей инспекторской форме. Планшет на боку.

У Карпа светлые голубые глаза; бесцветные, совсем выгоревшие брови и ресницы. Вот на минуту снимает фуражку; держа ее за козырек, приглаживает ладонью волосы. Простое, доброе лицо. Надел, – теперь кажется, будто он так и родился, в этой фуражке.

Достал из бардачка бинокль, подносит голубые стекла бинокля к голубым глазам своим инспекторским…

Вернулся, когда вышел в отставку, – спросили: «Профессия?» – «Военный». – «Куда направить работать?» – он и не знал, что сказать. А дома сидеть не станешь. «Ну, – сказали, – давай в охотоведы».

Сделался егерем. В общей сложности минут двадцать простоял под дулом… Одни в тайге, стоишь – уговариваешь, убеждаешь, а если что – два ствола, иди ищи… Да пока тебя найдут…

И не только это. Вот убили лося; старый отперся, молодой сознался, а на суде и этот отперся… Что сделаешь?

В чем-то разочаровался, с кем-то поцапался, доказывая свое, – не поладил.

Ушел в рыбную инспекцию.

И эта работа была опасна… Тут была и еще одна, не меньшая опасность для себя…

Он быстро оказался на лучшем счету в рыбоохране, делал полтораста протоколов за год, это почти каждый день по протоколу. Но был тут какой-то перебор, и Карп вскоре это почувствовал; явно насторожили его полторы сотни всех даже в инспекции. Он представлял себе, как о нем говорят: «Карп Егорыч? Отца родного не пощадит…»

Много это или мало – полтораста протоколов? Карп пожимал плечами: вот арифметика! Один инспектор спит, другой работает. Можно, конечно, кого-то и без протокола отпустить, обойтись разговором… Каждый инспектор решал это для себя сам, по-своему. Карп был приставлен к Яконуру, к своему участку и выполнял свой служебный долг.

В компании инспекторов Карп бывал общителен, и вроде к нему относились неплохо, – но чувствовал, что это он идет на общение, а не другие к нему…

Еще сложнее получалось с соседями; в поселке, в падях, его помнили еще по прежним временам, до его службы в армии, но потом он был вдали отсюда, только в отпуск иногда приезжал, – и теперь обнаруживались все различия, появившиеся между ним и старыми его знакомцами за немалые годы. Это одно. Другое было то, что он как бы оставался своим и сделался чужим, – инспектор есть инспектор, он своим не бывает. Разве если жулик!.. Отсюда раздвоенность в его отношениях с людьми и отчужденность, которую он чувствовал вокруг. Он знал, что ему всегда помогут в хозяйстве, и знал, что лучше не обращаться за помощью, если надо схватить за руку кого-то из местных.

И еще хуже была раздвоенность, которую он чувствовал внутри себя, – а он ощущал ее в себе, выполняя свои обязанности; при том, что считал их важными, а работу свою знал полезной. На его должности легче было бы человеку без сердца; Карп был добр и отзывчив. К этому надо еще добавить, что пришел он из армии человеком долга. Легче было бы и тому, кто не болел рыбацкой страстью; Карп испытал ее, а потому хоть и осуждал он своих нарушителей искренно, и трудно было ему простить их, но все в нем противилось наложению наказания.

Сложная жизнь его души сделала Карпа замкнутым.

Наконец, отношения с братьями. Здесь тоже все разом: и то, что мало виделись и разошлись в чем-то за столько лет, и то, что служба в инспекции отдаляла его; братья не жаловали Карпа, он был едва не чужим в семье.

Переживал из-за этого… Он тоже родился на Яконуре, и ему Яконур был родиной! Братья как запамятовали. Будто не хотел он Яконуру добра, не служил ему в инспекции рыбоохраны, будто не тратил себя, чтоб сберечь Яконур. Будто не рисковал собою. Будто не расплачивался еще и тем, что люди его сторонились! Чем больше он делал для Яконура, тем, выходит, больше сторонились… Братья не могли этого не понимать – а они как глаза и уши позакрыли, ничего не хотели ни видеть, ни слышать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю