Текст книги "Яконур"
Автор книги: Давид Константиновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
И – ни слова Прокопьичу не говорил Карп, ни единого слова.
Прокопьич потянулся одной рукой, пошарил в лодке.
И сам-то он уж был готов; пальцы мало что чувствовали, шея задеревенела – головы не повернешь, и озноб начинался; а дышал часто, неглубоко – самый худой знак… глотнул опять судорожно и опять зачастил… попробовал хоть чуть медленнее дышать… нет, сил уж на это нету… хуже знака не бывает.
Неужто тут, у мыска, возле бухты, в камышах, ночью, под звездами? Да как можешь знать, где и когда…
Нашарил. Вел рукой по стволам, уперся в предохранитель, сдвинул, взялся за спуск; приподнял стволы; нажал.
* * *
– А здесь уже живут!..
Федя посветил с верхней ступеньки, подождал, пока поднимутся Ольга и Герасим вровень с ним, и мягко ввел фонарь вперед, в темноту. Из ничего возникли сети белесыми, косо пересекающимися штрихами, он как нашел их здесь, так и оставил еще на одну зиму на стропилах сушиться. За ними проявились рамки и улей, загодя, до близких заморозков, перенесенные им сюда; внутри там до сих пор гудело и шелестело, словно волна, когда ее слушаешь сверху, с перевала, – не спится его жильцам.
– Соседи вам будут…
Сдвинул фонарь в сторону, свет улегся на бревна; вел его по стене, Пока не упал он, не вытек весь в раскрытую дверь.
Устроил Ольгу и Герасима, как мог.
Первые гости у него… Пришли на моторке со стороны Кедрового, уже затемно; первые гости, неожиданные и дорогие.
Оставил им фонарь; спустился, выслушивая каждую ступеньку, у каждой был свой голос, уже хорошо Феде знакомый, он помнил их все и, опуская ногу, знал, какой услышит сейчас; получалась музыка – будто клавиши.
Не спеша двигался в темноте по дому.
Печка успела прогореть; задвинул на три четверти вьюшку, ночи уже холодные: а дверь распахнул – пусть войдет вечерний воздух. Чайник перенес со стола на плиту, может, будет еще настроение, пригодится.
Наблюдал за дугами звездопада. Росчерки были яркие, отсюда, из глубины избы, особенно контрастные, и пропадали не сразу; все вместе было как рисунок пером, тушью, графика, только черное – да белое, фосфоресцирующее, динамичное; и в широкой раме, подсвеченной красным от не погасших еще угольев.
Снял с гвоздя овчину, набросил на плечи; вышел к Яконуру.
Вгляделся в темноту.
Звезда в волне… Звезда блеснула ему из воды – звезда упавшая и оставшаяся на плаву; легкая, совсем невесомая, она покоилась на поверхности, едва только окунувшись, так, что блеск и сияние делались еще ярче; малая волна, набегая, приподнимала ее на своей груди и поворачивала к берегу, и звезда становилась видна вся, с каждым из ее лучей; потом она оказывалась на гребне, поворачиваемая к берегу боком, а потом и исчезала, за волной, вовсе; затем возникала вновь, мерцала, блестела ему из воды.
Нащупал в кармане спички; подумал: им надо было отдать… Достал папиросу и неспешно закурил.
Вот он стоит, Федя Чалпанов, сын Ивана Егорыча и тети Ани, один на пустынном берегу Яконура, в далекой ото всех Нижней пади, у неразличимого сейчас во тьме устья Снежного, возле старого заброшенного жилья, где обосновался. Прикуривает; спичка по коробку…
Руки его: огонь – внезапный, багровый – в его горстях; привычно и уверенно пламя укрыто от ветра; не выпускаемое вовне, оно ярко высвечивает в ограниченном пространстве оберегающие его, владеющие им пальцы и ладони, каждую линию, проявившуюся сейчас на сгибе.
Первый дым «Беломора» возносится в отсветах из горсти; затем снова темнота, только красная точка вспыхивает, гаснет, вспыхивает, опять гаснет…
Он уставал за день. Чтобы не думать, не чувствовать, не вспоминать, приходилось себя тратить. Ночью забудешься – а утром снова… Надо было контролировать себя ежеминутно; боль, слабость, отчаяние всегда наготове.
Со дня, когда его это настигло, немало уже прошло… Лежал дома в городе, надеялся и выжидал, – пока не узнал отец, не заставил поехать в больницу. Диагноз – как приговор… Долгие дни и долгие ночи в палате, процедуры болезненные, словно убеждающие его, раз за разом, в серьезности и непоправимости происшедшего… К тому времени, как отпустили, знал уже, что сделает.
Заброшенный этот дом помнил хорошо, заприметил давно, случалось и заночевать там, когда ходил к северу на этюды.
Все от Яконура… И беда от него, и приполз – к нему.
Тут недалеко, напротив пади, за камышами, на песчаных островах, в темноте их сейчас не видно, рисовал; перебирался по камням; накрыло волной…
Постигло несчастье; коснулось кости его и плоти его; поразило от подошвы ноги его по самое темя его… Такие слова повторял ему и себе отец, приходя в больницу; такая беда, что говорил о ней осунувшийся, постаревший отец такими словами. Ужасное, чего можно ужасаться, то и постигло его, то и пришло к нему… Такими словами, от своего отца, он думал бессонными ночами в палате. Только душа его сбереглась…
Рассудил: к Яконуру… Он поможет. Отцовскими же словами: он причиняет раны и обвязывает их, он поражает, и его же руки врачуют… Он устрашает и низводит до отчаяния, и он дарует мужество и надежду… Родина.
Едва из больницы – и сюда. Топор взял, ружье, припасы, снасти; вот и все, что ему теперь необходимо. Немногое. У воды, в тайге, – прокормится. Семью пчелиную купил в поселке. Да осень; и шишковать вот время… Собаку еще предстояло завести.
Он был здесь один, наедине с Яконуром, – то, чего он искал. Убежал от людей, скрылся от всех, схоронился, как делает всякое таежное живое существо в несчастье, забрался в далекую глухую нору… Либо выздороветь и вернуться, либо уйти совсем.
Худшая из бед: собственное тело отказывало ему, собственное «я»! Беда такая, что даже отцу не в силах ничем помочь, напротив, боялся стать обузой… Такая беда, что и любимой женщине боялся Федя сделаться в тягость, принести ей несчастье; понимая, как поступит она, если узнает, вопреки любым его доводам, сказал, будто разлюбил, будто уезжает; на ложь пошел любимой женщине…
Он был недалеко от реальной грани между жизнью и фактической смертью. Но пока еще колебалось; колебалось между здоровьем и немочью…
Он продолжал изо дня в день выполнять, что наказывали врачи. И продолжал надеяться на Яконур. Вопреки всему, вопреки врачам, избегавшим смотреть ему в глаза, вопреки тому, что было с другими, кому до него избегали смотреть в глаза, – он должен перебороть! Хотя, понимал, не так доступно со стихией совладать, когда – не внешние силы, а собственное вместилище твое тебе противостоит… Но поражения не было еще, пока еще шла в нем борьба, повсюду, в каждой его клетке!
Погоды стояли хорошие. Везло. Он даже начал подумывать, не переложить ли печь, не сделать ли новые мостки; обрадовался этим своим мыслям.
Обнаружил: нет, не все взял, что ему необходимо… Отправился в город. Чувствовал себя на улицах, как деревенский пес; так он в городе и не прижился, и не сожалел об этом. Забрал краски, кисти, этюдник, разбавитель, купил холст и сразу вернулся. Подрамники сам смастерил.
Он не выбирал профессию; знал: профессию не выбирают. Так же, как был он неотделим от своего отца, от мамы, от Яконура, он не представлял себе своей жизни без участия в ней Косцовой и без старого мастера, который, едва Федя вошел к нему в мансарду, протянул к нему руку и, обхватив ладонью его затылок, определил; «Можешь».
Что писать, он знал, не выбирают тоже. И когда пытался жить в городе – писал по-прежнему Яконур. Пробовал себя в разном, получалось, а пейзажи все равно любил больше.
Только вот что… Натуру не искал, она сама его останавливала. А когда потом рассматривал холсты – все чаще обнаруживал на них заколоченные избы, брошенные на берегу лодки, оголенные склоны… Он не отбирал, он просто писал Яконур; все это переходило на холст само…
Про споры слушал и читал; кто прав – не судил, да и не имел охоты разбираться. Просто – он родился на Яконуре, и он рисовал его; он, таким образом, с теми, кто собрался у Яконура, вокруг Яконура.
Он здесь родился, отец его был яконурский капитан.
Долго сегодня говорили об отце… Всего, выходит, и не знал. А о том, что отец болен, теперь только услышал!
Утром, с рассветом, – ехать. Лодка у него наготове.
Излишне многого у Чалпановых выказывать не принято было, все люди самостоятельные; да одно – внешние проявления и другое – то, чем люди живы…
От отца и дядей наследовал он корни, родину, понятия о добре и долге, место свое в мире. Наследовал и верность – корням, родине, понятиям о добре и долге, месту в мире.
Что может быть для сына убедительнее судьбы отца? Вот человек, один из людей на Земле, открытый всем силам Земли, всем, какие могут его теснить, не всегда в состоянии даже объяснять их себе до конца, открытый и всем страстям и сомнениям, какие даны человеческому роду, – и должный, обязанный перед собою достойно принять все, что выпадает на его долю, сколько бы его ни испытывал собственный жребий, и сохранить в целости главное в себе, то, что в его душе; устоять…
Так ведь и был отец всю жизнь язычником! Яконур – имя высших сил природы… По-прежнему все относились к деревьям, рекам, зверью по-русски – жалели… Сам-то нынче вечером? Распечатав банку меда, объяснил уважительно про установившуюся корочку: это он себя сохраняет…
То, что отец рассказал сегодня Герасиму… Вот, значит, куда все в нем повернулось! Сперва возроптал, как обиженный раб, а после стал говорить со своим богом как равный…
Вот человек, один из людей на Земле, открытый всем силам Земли, какие могут его теснить, и всем страстям и сомнениям, какие достались человеческому роду, – бросивший богам вызов. Не отступив перед тем, что не всегда ему дано даже объяснить себе все до конца, постигнуть первопричины и законы происходящего с ним, вместить их в границы человеческого своего понимания… Бывает: после испытаний и растерянности, по тем ли, другим ли причинам оказываются ниже обстоятельств и – богов; случается: ищут богов, чтоб быть под ними… Достойно принявший все, что выпало на его долю, все испытания в своей судьбе, выстоявший своей человеческой силой и осознавший это – отец стал вровень со своим богом.
Его отец, которому, в самом главном, Федя старался идти вослед… И – обязан, обязан стать вровень с тем, что было пока выше его самого…
Говорили затем об Элэл; и о разных других людях, знакомых и не знакомых.
Верность, достоинство и стойкость… Боги, обстоятельства… Обстоятельства – боги…
Сидели, трое, за столом, освещаемые лампой. По тому, что знал и что мог домыслить из услышанного, – понимал: для всех для них разговор не отвлеченный… Вглядывался в лица при слабом свете от прикрученного фитиля. Когда доходит до главных вопросов существования, все говорят на одном языке…
Вот еще что надо: завтра же начать с отцом ладить новую лодку, чтобы сразу за словом – дело… Да разве это все потери, когда обрел человек то, чего и представить себе раньше не мог!
Яконур – не был потерян. Отец бросил вызов и сравнялся; но не отвергал. Не отказался. И потому не нужно было ничего взамен?
Да, Яконур оставался Яконуром… И сознание искало сердцу пути для надежды.
Что ж, может, и с новым божеством, с этим, и сюда пришедшим, сравняемся… Пока – кто ему поклоняется, поминает имя его раз за разом и замирает в ожидании, когда новый век даст каждому счастье; кто – хулит, заклинает, считает обиды от него и пытается убежать. А оно, как и положено божеству, не разбирает пользы и вреда… само – не разбирает… может, и не знает еще, молодое, о добре и зле… может, и равнодушно к людям… безразлично и ко времени… может быть. Если бы с ним сравняться! – у Яконура стойкость Ведь не бесконечная…
Понимал при этом, знал по отцу, по себе, по многому другому: стать равным – не значит, что будет легко… напротив…
Он, человек на берегу Яконура, был, на своей Земле, не венцом творенья и не властелином мира, а его частью; однако не песчинкой, гонимой ветром с берега в воду и исчезающей на дне; он оказывался иногда ничтожно слабым, иногда самым великим перед всем другим, что составляет мир (это, в частности, зависело и от него самого), но не был песчинкой, отдающей себя любому ветру. Здесь заключалось зерно если не знания, то, по крайней мере, рабочей гипотезы, позволявшей жить и действовать человечески в этом мире.
Рабочая гипотеза, – откуда он эти слова взял?.. Герасим…
Герасим ему понравился. Чутью своему доверял и принял Герасима.
Только что-то ему показалось… В их отношениях, Ольги и Герасима… Нет, просто не все понял. Пусть бы им счастье было, пусть бы только было им счастье…
Старался принять гостей получше; огорчался, что водки нет, – как же это, целых три интеллигента – и без водки; занят был и разговором, и хозяйскими своими обязанностями, – а все, как глянет на них двоих, сразу в глазах: лодка его, «Везуха», название по борту лихо выведено, вся цветами убранная, скользит легонько, едва заметно сама по течению, в тумане вечернем, тишина, иногда впереди чуть плеснет; и Алена бросает с кормы цветы, бросает неспешно, правой рукой, левой рукой, и весь путь их за лодкой убран плывущими вслед по воде цветами.
Пойдет потом и признается во лжи… только бы не слишком поздно…
Красная точка на берегу вспыхивает, гаснет во тьме; вспыхивает и снова гаснет. В Яконуре поднимается, поворачивается ей навстречу, безмятежно сияет отраженная Яконуром звезда…
Сначала исчезла звезда.
Потом услышал, как прокатилась по берегу к его ногам большая волна.
Затем прогремел в камышах сдвоенный выстрел.
Через минуту Федя и Герасим были в лодке.
* * *
После, когда уж двинулись к берегу, в Фединой лодке, Прокопьич подумал: это Яконур примирил их; указал им с Карпом примириться. Сделал так, чтоб не могли дальше враждовать, а должны были выручать один другого. Попугал их, мужиков, перед смертью поставив.
Губить не думал, хотел отвадить от ожесточения. Равно недоволен был и Прокопьичем, и Карпом… Примириться друг с другом велел яконурским мужикам.
Поразмышляв еще, Прокопьич сказал про это сидевшему рядом Герасиму.
Глава шестая
Небо и не ночное было уже, и еще не утреннее; перестало быть темным, не сделалось светлым; ни звезд не удержало, ни заполучило покуда Солнца; пустое стояло и студеное.
Ничто не отражалось в воде, кроме него, пустого и студеного, нечему было отразиться.
Не хотелось бухте просыпаться, глаза открывать; и вслушиваться в мир, который, она знала, продолжал жить в ней, в непрерывный, неостановимый, самодвижущийся ход жизни в своем лоне и в идущие в ней процессы, реакции, смены, бесчисленные рождения, катастрофы и копошения, – не хотелось тоже.
Она не знала, почему, не смогла бы сказать, отчего это с ней. Но в том, что не было всему ни начала, ни конца во времени и ни конца, ни начала в пространстве, почудилась ей стихия чрезмерно, непосильно, а может, и неоправданно великая, необъятная и необъяснимая; и то, что сама она, Аяя, была частью большего, бухтой Яконура, а Яконур принадлежал большему, чем он, a это большее включалось еще в другое, – смутило ее ранимое сердце, напугало, ей стало вдруг не по себе.
Замерла.
Ничто не поколеблет ее поверхность.
Потом, днем, выражение лица ее не однажды изменится, – прилетит и умчится ветер, выйдет на небосклон солнце, облака добавят от себя свои оттенки…
* * *
Ветер порывами раскачивал деревья, по кронам будто ладонью проводил, взлохмачивал, задираясь; прогибал стволы, и деревья склонялись к дороге, как вглядывались, друг из-за друга, вдаль, – кто там, от горизонта, мчится чуть свет по совсем еще пустынной дороге… Когда Герасим спустился, въехал под них, – кивали, узнавая, напутствуя.
Все было еще, до восхода, без красок; черно-белый фильм, раскручивающийся навстречу бетонной дорогой, кадры разделены температурными швами.
И в машине Герасим продолжал слышать теплый Ольгин запах; ее тепло и ее запах были с ним…
Сказки ему опять рассказывала.
«Технарик мой, Иван-царевич… Ну как тебе Кощей Бессмертный?.. Забыл: не гляди назад, когда идешь за Василисой… Из-за этого немногие только царевичи выходят… Оглянешься – и останешься. И потеряешь свою Василису…»
Ее голос, ее дыхание, глаза у его глаз в темноте!
«Технарик мой, Иван-царевич… Не тревожься ни о чем, все будет хорошо. Пусть твоей душеньке станет спокойно… А Василиса твоя с тобой. Так надо – чтобы Иванушка и Василиса были вместе. Только вместе – целое… Я знаю, я все буду делать, как должна Василиса Премудрая… Слишком точная в нас с тобой запись, никуда нам друг от дружки не деться… Будет хорошо, не тревожься…»
Гладила его лоб, обнимала за шею.
«Технарик мой, Иван-царевич… Ничего, что печальные дни, ведь в эти дни мой любимый стал победителем… Хороший ты мой, на реактор съездил, комарика увидел… Не надо, не горюй, что так получилось, что ты всем должен, раздашь свои долги, ты большой…»
Тепло головы, тепло плеча…
Всего час назад он расстался с ней у Фединого дома.
Доброе утро, любимая. Доброе. Любимая, жизнь моя, доброе утро.
* * *
Напротив Каштака Ольга довернула рукоятку.
Мотор заполнил всю тишину.
Кругом все еще спало, погруженное в себя, – вода, горы, лес, небо, – утренним мирным, надежным сном; только стук мотора одиноко безостановочно бился в тишине, в тумане, посреди сна, и спокойную, ровную воду резала надвое лодка.
Ольга сидела на корме, съежившись… Никаких желаний… Куталась в кошму, которую дал ей Федя. Нехотя, будто заставлял кто-то, прятала в рукав свободную руку, чтобы согреть; прикрывала колени; поправляла кошму, когда та начинала сползать на дно.
Держала прямо на красные огни, еще яркие в предрассветных сумерках.
В ней сна не было.
Ничего не сказала Герасиму… Сама.
Снег на гольцах засветился, белый на вершинах, на южных склонах – алый.
Ничего не сказала, потому что ничего не знала…
Измучилась от него, обессилела, опустошилась, обескровела; кругом все от него болело, ни мысли не стало, ни желания теперь у нее без боли… Не могла без него! Но вот он с ней – и она не знала, как ей теперь… Ничего про себя не знала. Что дальше?..
Рука начала уставать от мотора.
Хорошие слова ему говорила… все эти ночи говорила ему хорошие слова… какие только смогла… хотела поддержать его, добра ему хотела… сделать для него что-нибудь… сделать что-то для него хорошее… надежное… чтоб это было с ним… такое, что остается… то, чего ему желается… чего недостает… такие говорила слова, которых он ждал, которым был рад…
Жалела ого.
Мужики не разбирают. Не отличают одно от другого.
Если любишь, нетрудно обмануть.
Выпростала из кошмы левую руку, посмотрела на часы.
Пусть летит к Старику спокойно… пусть будет уверен и весел…
По яру, над обрывом, пошла березовая роща.
Ольга прикинула, сколько еще пути.
Весной березы в сережках, а осенью – в медных монистах.
Трудно с Герасимом, еще труднее с собой… Может, она и победительница в конце концов, но нет сил радоваться…
Он ничего не замечал.
Такая, видно, вошла в нее мука, что любовь осталась, но для счастья уже места не было…
На горизонте появилась розовая рассветная полоса, она быстро росла в стороны и кверху.
Нет, не надо было этих ночей, не надо! Как она так…
Не должна была… Раз не знает про себя – не должна была!
Зачем ты, Иван-царевич, сжег мою лягушечью кожу, зачем не дождался, пока сама я обращусь красной девицей?
Теперь заберет меня злой волшебник…
Огни на трубе начали становиться бледнее, меркли и делались не видны.
Ничего не сказала Герасиму о том, что поедет… Сама.
Так решила.
Хотя и не знала, совсем не знала, что дальше…
С ума сойти, он сделал ей предложение!
Еще посмотрела на часы.
Скоро увидится с Борисом…
Да когда же наконец оно взойдет? Не дождешься его… В таком-то туманище.
Однако Виктор мог бы уже вернуться!
Ох, ребята, ребята…
Косцова выключает плиту; идет из кухни в комнату. Ее руки крепко сцеплены вместе, чтобы удержать тепло. Отводит локтем дверь, входит в комнату.
Огромный стол, шкафы с книгами, тумбочки с моделями кораблей и чем-то еще под стеклянными колпаками, картины, люстра отражаются в большом зеркале – высоком, в старинной раме, да и само зеркало, ясно сразу, сделано не по современным рецептам. В овале старинной рамы покоятся и открываются глазу пространство и глубина; весь дом, отражаясь, содержится в этой раме.
Косцова подходит к столу, огромному старому квадратному столу посреди комнаты, разнимает руки и начинает, одну за другой, аккуратно складывать разложенные на столе вышивки.
Она училась в художественной школе, потом поступила в университет. Рассказывала мне о весенних музыкальных вечерах в Петергофе: потом все выходили, профессора и студенты, в парк, шли белой ночью на берег залива; возвращались и продолжали музицировать… а Петергоф утром! – Петергоф без фонтанов… бродила, наедине с ним; рисовала его – проводила рукой над картоном раз, еще раз, еще и еще, боясь коснуться поверхности. Художественную школу не бросила; отсюда позже и началось ее вышивание, уже на Яконуре. (Долго никому не показывала, все гадали, – что это она таится?)
Вчера вечером разложила, рассматривала.
Смотрю из-за ее плеча: вот первые ее эксперименты… это – военного времени, на мешке, другого материала не было, называется «Папины голубенькие глазки», – название придумала для Элэл, вышивала под разговоры с ним об его отце… вот последнее, никак не соберется закончить, рисунок отыскала в этнографическом издании…
С годами это делалось для нее все более важным. Элэл, Ольга, Федя, Кемирчек – выросли, стали самостоятельными, отделились от нее и, конечно, отдалились. Работа – да, работа по-прежнему занимает ее, в Яконуре, она говорила мне, еще столько интересного, что хватит на много жизней; однако ничто из ее труда не существовало изолированно, само по себе… В ней остры еще остались воспоминания о временах, когда институт был маленькой научной станцией, многое было иначе, и отношения между людьми были иные; в ней еще остры воспоминания о временах, когда и Яконур был иным, – она может в соответствующей ситуации пошутить, что в озеро, как и в реку, нельзя войти дважды, но тут же добавит, что Яконуру повезло, хотя бы на берегу не обнаружили нефти… «Расскажу вам новость!» – прибегал к ней Савчук. «Только хорошую», – отвечала она, не отрываясь от бинокуляра. «Хороших пока нет», – тормозил Савчук. «Тогда не надо, – заканчивала она разговор. – Я соскучилась по хорошим».
Сложила вышивки; до следующего раза, когда они будут ей необходимы.
Человек всегда, во всех своих возрастах и всех ролях, одинаковый; человек с уровнем собственного достоинства, дающим возможность не только позволить себе заботиться о других, но и не представлять без этого своего существования; старый человек, в одиночестве коротающий вечера, но многим послуживший теми самыми корнями, без коих нельзя, не получается; человек, личное счастье которого не у всех вызовет зависть, зато место в мироздании, в душах людей…
Идет к двери. Где же все-таки Виктор?
Явился, еще затемно, – увидел свет в окнах, – не пустит ли пожить у нее… Лица на нем не было, ну что за дела! Не успела рта раскрыть, – входит эта девочка, Нина, его жена, дочь господина Кудрявцева…
Едва не растерялась. Спохватилась вовремя. «Пшли вон, – сказала. Оба знают, что она вежлива, когда не любит или безразлична. Косцова чувствовала к ним полное расположение и хотела, чтобы это было ясно. – Пшли вон – и через пять минут быть здесь с чемоданом».
* * *
Борис поставил машину у фильтровальной и пошел через пустырь.
Красные огни на трубе, два ряда, были еще яркими в утренних сумерках. Привычно держал прямо на них.
Я вижу его.
Он идет пустырем от фильтровальной станции, где оставил машину.
Руки его в карманах куртки.
Розовая рассветная полоса на горизонте быстро растет; вот уже засветился на гольцах снег, а красные огни начали делаться бледнее.
* * *
Солнце вставало неясное, размытое в тумане, в дымах…
Дым из высокой трубы, разноцветные дымы из труб помельче, просто откуда-то дымы!
Ольга убавила скорость.
Да, честный человек… и прекрасный специалист… туда ли он направил себя, на верный ли путь, на стоящее ли его дело?
Вот и надпись по волнорезу: «Яконур должен быть чистым» – за очередное нарушение Борис не взял с Шатохина штраф, а заставил комбинат эти слова цветными камнями выложить…
Повернула к причалу.
Не смогла бы сказать Борису об этом по телефону; неладно было бы, нехорошо, худо; не так, как надо, – для нее, и неуважение, обида – для него; недостойно их обоих. Она должна увидеться с ним, чтобы сообщить ему о разводе.
Скала у берега – будто лосиха из воды выходит…
* * *
Склонился к воде. Опустил в нее ладони, зачерпнул, поднял руки к лицу и, закрыв глаза, положил голову в яконурскую воду.
Минуту Коля Калугин стоял так, прислушиваясь к себе.
Развел руки. Открыл глаза. Выпрямился. Подставил лицо первому солнцу.
Нет, ничего не выйдет… Неясное, размытое, едва видное, за туманом, за дымом!
Коля утерся рукавом.
Постоял на берегу, среди камней.
Ну вот еще день…
Это известие о том, что произошло с его отчетом. Савчук упомянул о нем на совещании, помахал отчетом в воздухе, в двух каких-то общих словах изложил вывод; Свирский изобразил кислую мину, однако назвал работу Калугина кирпичиком в небоскребе претензий к комбинату; и обсуждение переключилось на другие вопросы.
Вот и все.
Вот, значит, и все, чем может стать причастность к большому делу? Его причастность?.. Навообразил себе. Щенок… Все пошло дальше, только он – уже исчерпан, сразу; он – за бортом; он – несчастливый случай; его место в мире таково…
Так получалось.
Нет, есть у него еще его тема, он сработает уверенно кандидатскую, а там и докторскую, его результаты надежны и оригинальны, они важны, чтобы уяснить многие серьезные, очень серьезные вещи, чтоб добыть когда-то, знание сложнейшего природного механизма! Но…
Повернулся; вышел на тропу.
Медленно, очень медленно шагает он от Яконура к своему вагончику. Руки его еще влажны от воды, он вытирает их на ходу полой своей брезентовой куртки.
Знаю: вот уже который день он не включает аппаратуру…
Кажется, никогда он не считал, что ему многое дано, а потому не стремился к большим целям и не огорчался, если не получалось. Что же, тем не менее, произошло?
То самое… Первая попытка; может, и последняя.
Коля Калугин входит в вагончик. Бросается на спальный мешок, вниз лицом.
* * *
Солнце поднималось за туманом, за дымами – неясное, размытое.
Борис остановился.
Горизонтальный шлейф из высокой трубы и неровные потоки разноцветных дымов, тянущихся к нему снизу…
Пошел дальше.
Быть здесь ему было должно. Он приехал на Яконур, чтобы работать на комбинате; остался на комбинате, чтобы охранять Яконур. Кто-то обязан был находиться на этой стороне озера и оберегать его отсюда, Борис взял это на себя.
Он не родился на Яконуре, но разве это мешало честно служить Яконуру? Его профессия, квалификация, то, что он мог сделать, были нужны здесь; он был нужен озеру. И он делал для Яконура все, что мог, что было в его силах. Он стоял здесь на страже, какие бы обстоятельства ни возникали вокруг него. Врачи запретили Борису работать на комбинате, но разве это лишало его возможности быть собою? Принимая решение остаться на Яконуре, он следовал не сиюминутным реакциям окружающих на свою личную позицию, а только собственным понятием о свободе выбора и долге, о правилах обращения человека с обстоятельствами. Он перевелся в водную инспекцию – и справился таким образом со всеми медицинскими запретами. Как и прежде, Борис ехал по утрам на комбинат, врачей это не касается, и обходил, как привык, территорию. Кроме всего другого, требовалась помощь Галине – пока еще явно требовалась.
Вокруг Яконура он видел много людей, разных определивших себя на разные позиции у озера и по-разному видящих проблему, занявших разные места в мироздании и по-разному его понимающих. Он направил себя туда, где был необходим, путь его был верен, дело его было стоящим. Ему должно было быть там, куда он поставил себя.
* * *
Герасим попробовал дальний свет, ближний; погасил фары, они мешали. Вернул руку на рычаг переключения передач.
На днях снимут бинты, теперь уже на днях…
Глаза привыкли; прибавил скорость. Глянул на часы, прикинул, когда будет в институте.
Заехать, взять приготовленные уже для него командировочное удостоверение и билет, забрать папку с расчетами; бритва в машине, рубашки дома; позавтракать можно в аэропорту.
«Еще не модель, но все же…» Все же! Все-таки уже целая постройка, хотя и диковинная на вид, сложенная из разных и неожиданных материалов, там мраморная, а там глинобитная, начатая с разных углов разными стилями, вдруг роскошные колонны среди типовых панелей, а за ними кто-то счел необходимым воздвигнуть пирамиду… Еще в одном крыле в разгаре отделочные работы, в другом моют окна, а в основной части пока не вполне готова крыша; но можно, уже можно жить, – забив, правда, какие-то пустые рамы фанерой, соорудив что-нибудь из соломы над головой и пробираясь осторожно по доскам…
Что же, он будет первым? Сбылось? Эта красивая идея, которой он жил, отчаянный замысел большого соперничества… Новое знание, да, новое знание об умениях природы, теоретически обоснованное, экспериментально доказанное и точно выраженное! Зеленый лист на ветви Элэл, на древе Старика… Подарок Старику ко дню рождения – подарок Герасима Элэл к симпозиуму, задуманному Стариком как триумф идей Элэл.
Элэл соединил модель с Яконуром, и это стало для Герасима еще одним знаком того, что он нашел свой путь… Все соединялось, складывалось. Ещё одно: и модель – соединилась с Яконуром.
А долина Яконура продолжала расширяться до размеров земного шара… Кроме Яконура существовали Волга, Байкал, Каспий, а за годами девятисотыми следовали двухтысячные. Новая технология? Значит, цель работы Герасима была не сиюминутной, а распространялась на перспективу и имела отношение не только к этому комбинату, но к миру. Прикладная, приземленная работа, где и науки-то никакой, оказалась связана с проблемами существования… Яконур был теперь его, Герасима; и весь мир стал его, Герасима. Он делал что мог для Яконура, голубой капли, оброненной в леса да так и оставшейся там, для обретенной своей родины; для капли голубой, алой, зеленой, многоцветной, чудесным образом оброненной во Вселенную да так и оставшейся в ней…
А все-таки, несмотря на разные помехи, центробежные силы и липкие бумажки, – он добивался своего! Не сдался, не поднял лапки кверху…
Стал одним из тех, кто собрался на берегах Яконура, вокруг него, чтобы помочь ему.
Герасим хорошо чувствовал себя среди этих людей. Принадлежать им – была внутренняя потребность.
Вот избавился от тяжести, какой была для него поддержка Вдовина и Свирского, – почувствовал себя среди людей иных: Элэл, а значит, и Старика; Ревякина; Кирилла…