Текст книги "Яконур"
Автор книги: Давид Константиновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Очень пожилой человек с коротко подстриженными седыми волосами сказал:
– Мы много занимаемся проблемой Яконура, и никак этому конца-края нет…
Перед ним лежала папка, Савчуку было известно, что в этой папке. Карта – голубая яконурская капля. Отчеты. Акты. Заключения… Газетные вырезки: «Тяжба на Яконуре», «Размышления о судьбе Яконура», «Цена ведомственного упрямства»… И много чего еще. Папку готовили разные люди, в том числе ребята Савчука.
– Ко мне обращаются ученые, – продолжал очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами. – Они говорят мне, что проблему Яконура мы решаем неправильно. К этой проблеме, они считают, надо подходить иначе.
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами раскрыл папку, полистал ее и передал человеку с крупной, наголо выбритой головой.
В папке, среди прочего, помещались и такие листы – и о них Савчук знал, – которые тоже не просто так были в нее вложены. «Забота о судьбе Яконура шита белыми нитками. Задержать освоение природных богатств, помешать организации нужного стране производства – вот главная цель таких выступлений». И подпись красным карандашом: Шатохин. Да, и об этой бумаге Савчук знал… Какое действие она окажет? Среди других бумаг? Все эти бумаги вместе?.. Разное – в разных ситуациях? Какое именно – когда?.. Только не сводить все к частностям; никакая бумага сама по себе не решит этого дела, не окажет решающего действия, она – лишь один элемент в огромной системе из множества элементов… Случается, правда, решают и малые обстоятельства…
У Савчука было несколько вариантов прогнозов. Он привык прогнозировать все, располагая возможности на обычной своей шкале: от наихудшей (минус единица), через нейтральные (ноль), к самой благоприятной (плюс единица). Все было просчитано. На все имелся у Савчука набор рабочих прогнозов, все возможные варианты учтены, он был собран, готов действовать. Хотя и чувствовал себя на стуле у стены в огромном пространстве приемной тоже всего лишь одним из элементов того, что происходило…
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами сказал:
– Я предлагаю решить эту проблему так, как советуют ученые. Мне кажется, они говорят верно, и я склоняюсь на их сторону. Но вот мои гости как будто считают иначе. Сейчас мы их спросим.
Человек с крупной, наголо выбритой головой передал папку мужчине с длинными, совершенно седыми волосами.
Очень пожилой человек обратился к человеку с крупной, наголо выбритой головой:
– Как вы считаете?..
Человек с крупной, наголо выбритой головой ответил:
– Я считаю, что все делается правильно.
Очень пожилой человек обратился к человеку с длинными, совершенно седыми волосами:
– А вы как считаете?..
Человек с длинными, совершенно седыми волосами ответил:
– И я считаю, что делается все совершенно правильно. Ничего менять не следует.
Очень пожилой человек взял в руки вернувшуюся к нему папку, постучал ею по столу и сказал:
– Что будем делать?
Савчук, если б там был, прямо тут же и сказал бы ему, так вот, с ходу: остается вам только подать в отставку, да, потому что, выходит, вы и есть тот самый командир, который один шагает не в ногу! В общем, заключил потом Савчук, правильно, что его туда не пригласили, уж точно бы он не удержался, с его привычкой говорить все вслух, делу бы это не помогло, но уж тогда шагающим не в ногу оказался бы, естественно, он, и это ему бы пришлось подавать в отставку… это уж точно.
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами сказал:
– Итак, вы считаете иначе. Как поступим? Возможно, я не прав… Хорошо. Давайте пока оставим все как есть, но назначим компетентную комиссию. Пусть комиссия разберется в этой проблеме.
Все согласились.
– Савчука будем слушать? – спросил очень пожилой человек.
– Зачем же, если комиссию создадим, – сказал человек с длинными, совершенно седыми волосами.
– Поддерживаю, – сказал человек с крупной, наголо выбритой головой.
Перешли к другим делам.
Шагая потом подземными переходами под площадью, Савчук был так же собран и готов действовать.
Значит, комиссия…
А ведь какой был шанс решить все дело!
Теперь все усложнится. Раз комиссия, – значит, выводы комиссии… Официальное постановление… Сопротивление тех, кому это может угрожать!
Такая потеряна возможность.
Ладно. Новые прогнозы. Новые варианты. От минус единицы до плюс единицы.
Что же, что не позвали! Об этом не думай.
Думай о том, что будет за комиссия.
Думай, думай. Действуй.
Ты, сказал он себе, ты, один из элементов!..
Ерунда. Ты Савчук, вот ты кто. Не забывай. И силушки у тебя еще хватит.
* * *
Так и сидели в лаборатории, не включая приборов; сигаретный дым над головами.
Вечерние сведения об анализе крови… Что сказал дядя Захара про возможности нового лекарства… Суждения Назарова о кардиограмме… Какие фрукты смог раздобыть Валера… С кем удалось проконсультироваться Михалычу…
Ученики. Школа.
Как сохранить Элэл? Что можно сделать для него?
Яков Фомич взял сигарету – за компанию.
Эти долгие утренние разговоры…
Пока не кончится пачка.
Яков Фомич затянулся неловко. Прокашлялся. Ткнул сигарету в пепельницу.
Я вижу его. Он толст, лыс, неряшлив. Бесформенность его – от мальчика некрепкого здоровья, который провел над книгами детство, юность, молодые и зрелые годы и стал обладателем всех возможных наград за успехи, ученых степеней и больного сердца. Лысина окружена пушком, незначительным, но всегда всклокоченным. Неряшливость производит впечатление нарочитой: рубашка, смотрите, перекручена, по обыкновению, на сторону, воротничок пиджака стоит торчком…
Манера говорить – вызывающая, даже с друзьями. Талант раздражать людей. Несносный нрав. Репутация мастера задеть, обидеть всякого собеседника, заставить кого угодно растеряться и покраснеть; человека заносчивого, разговаривающего резкими вопросами, несправедливыми обвинениями и абсурдными требованиями, постоянно всем что-то доказывающего; любителя сказать такое по поводу присутствующих или дорогих им людей, чего не может снести нормальный человек. И притом – неизменно добродушная улыбка. Словом, вполне понятно, почему одни любят его, а другие избегают (таких, разумеется, больше) и отчего Элэл было не просто пробить перевод Якова Фомича в свой институт.
Он и как специалист известность получил прежде всего в качестве хорошего критика: мог сразу оценить сильные и слабые стороны исследования. Славился человеком с наметанным глазом и был незаменим в трудных случаях, когда требовалось быстро найти импровизированное решение.
Родился он в деревне Деревеньки, Ручьевского района; отец не вернулся с войны, переехали в город, жили в Нахаловке. Рос тихим и нелюдимым; сидел дома, общался мало. Но под окном была у них скамейка; он слушал и запоминал – разговоры, песни, сердечные и похабные. Дома тоже все запомнилось. Отчима он не любил, отчим пил страшно; мать у него не было возможности полюбить, она всегда была занята. Он вышел из Нахаловки с твердым представлением о том, чего не должно быть; вынес из нее понятие о том, что в жизни так дальше быть не может и должно быть изменено. Взял со своей улицы и веру в необходимость этих перемен.
Он рано стал взрослым. Выбирал себе место в жизни сознательно, с пониманием, чего он хочет от будущей своей социальной позиции. Наука импонировала ему больше, чем что-либо. К своим способностям и школьным успехам он относился, разумеется, без всякого почтения. Но ученые были теми людьми, работа которых позволяла изменять многое в мире, он это видел, только дурак мог не видеть этого. Причислял он сюда, прежде других, – физиков, химиков, тех, кто занимается точными науками. В этом состояла их каждодневная работа. Тут была сфера деятельности реальной, такой, от которой можно ожидать чего-то. Выбор был сделан.
Ему не понадобилось потом много времени, чтобы понять, что желаемые изменения в технике происходят не так быстро, как ему казалось или хотелось, в условиях жизни – тоже далеко не сразу, а в людях – еще медленнее или, если это не точно, пусть будет – постепенно. Однако охлаждения не наступило. Пришла вторая любовь к профессии, пожалуй, еще более надежная. Пусть ожидания плодов переместились на будущее; появилось нечто чрезвычайно важное в настоящем, лично важное для Якова Фомича. Было это, конечно, рационально; и было, однако, любовью.
Работа предохраняла его от сверхчувствительного устройства, которым Яков Фомич был одарен от рождения… Приглушала его действие… Устройство это улавливало все признаки пустоты, жестокости, безутешности, низости, бесцельности, примитивности существования, все такие признаки, сколько их мыслимо было найти, сколько их можно было вообразить, и еще усиливало воспоминаниями детства. Формула «родимые пятна» Якова Фомича не устраивала. В грузном теле с больной сердечной мышцей очень туго были натянуты тонкие струны, которые защищала только работа да еще легкая походная броня бесцеремонности и злословия.
Яков Фомич уходил в работу от будничной жизни с теми многими ее составляющими, которые он не мог принять; он не в состоянии был смириться с ними, вынести, что они вообще есть, неважно, задевают они его самого или он стал теперь для них недосягаем; не мог постигнуть, каким образом они существуют, как продолжают сочетаться с другими составляющими жизни, теми, которые он принимал с удовлетворением.
От мира людей, в котором много оказалось для Якова Фомича неприемлемого, непонятного, эклектичного, он уходил в исследуемый им молекулярный мир. Этот мир был иным. Мало того, что он мог быть увиден, понят, объяснен, и делалось это строго объективно, и картина его была ясна, логична, имела полные, четко действующие модели. Добытое новое знание способно скорректировать что-то в моделях, но ничто никогда не в силах будет изменить главного, самого привлекательного в этом мире: все в нем можно принять безоговорочно, он полностью гармоничен, надежен, и в нем не возникает проблема справедливости.
Это занятие, этот мир требовали не только ума, но и страсти, душевных сил, и тут содержалось великое благо, потому что, следовательно, в этом мире можно было жить. Можно было жить работой. Отдаться ей совершенно. Это сравнимо только с любовью… Лена не могла дать ему этого, и отношение Якова Фомича к ней кончалось на доброте, снисходительности и привязанности, а работа – она была его первая любовь, которую он в зрелом возрасте увидел по-новому, понял, что значит она для него, и полюбил снова тем вторым чувством, какое приходит к настоящим, да еще везучим, мужчинам.
Люди, с которыми он стал работать, были еще одним миром, требовавшим исследования. Когда он начинал изучать их, ему было еще неясно, сделается ли он таким же, да и захочет ли; сначала он отделял работу этих людей от них самих. Формально тогда он уже принадлежал к их числу, передалось ему и что-то внешнее от них; однако, входя в новый для него мир, Яков Фомич жил пока в своем прошлом, в прежнем своем мире и смотрел на новых своих знакомых из окна дома, в котором провел детство. Ему понравились независимость их суждений, деятельная жизнь; да, они были те самые люди, о каких он думал. И он вступал в их общество без робости: знал, что сможет стать среди них равным и своим. Но еще не был уверен, что хочет этого.
Происходило привычное: коллеги сидели на лавочке перед домом в Нахаловке, а он выслушивал их из-за ситцевой занавески. Яков Фомич не спешил, выслушивал годами. Люди вокруг были всякие, были из таких же нахаловок, отовсюду, – но всех их уже успела объединить принадлежность к одному кругу. Многое оставалось чужим, какие-то суждения Яков Фомич не мог одобрить, чьи-то поступки истолковывал неверно. Слушал, взвешивал, спорил, соглашался или не соглашался; брал или не брал.
Хотя поначалу, некоторое время, он воспринимал коллег только как специалистов, – однако и этого было достаточно, чтобы интересоваться, как к нему относятся. Скоро он осознал, что давно борется за признание. Так Яков Фомич понял, что его решение состоялось, вхождение в этот новый мир свершилось; что он уже активно функционирует в нем.
Но все новое легло на то, с чем он вступал в жизнь, и Яков Фомич продолжал помещать людей и поступки на лавочку перед тем домом и мерить их по тому, что так дальше быть не может и должно быть изменено.
В верхнем слое много скопилось напластований, всяких – хороших, очень хороших (Элэл), дурных, причудливых. Биографию взрослого мужчины надо писать как историю государства, в ней окажутся периоды становления, объединения, расцвета, средневековых испытаний и срывов, раздробленности, упадка, возрождения, войн, прогресса видимого и духовного… Постепенно получился Яков Фомич, который сейчас гасит сигарету. Трезвый скептик, верящий только в анализ, в объективный, безжалостный анализ во всем; максималист, заинтересованный только в истине. Органически не способный к компромиссам. Резкий, зачастую до несправедливости. Получился Яков Фомич, знающий себе цену, понимающий меру своего таланта и неповторимости своей личности.
Он отдавал себе отчет в том, что за такую свою линию поведения, или нрав, или манеры – назовите как угодно – надо платить. Понимал, что человек, утверждающий свою автономность, всегда настаивающий на своем, к тому же подобным образом, должен быть готов встретить момент, когда придется по-настоящему, серьезно возразить, пойти на риск, пожертвовать чем-то, а возможно, и потерпеть поражение. Такова была цена, и Яков Фомич ее знал. Она устраивала Якова Фомича.
Все это было нелегкой ношей, но кому дано выбирать ее? Яков Фомич упрямо нес свою планету на своих слабых плечах, сердце его давало перебои, однако помощи бы он не принял, он хотел сам, один, лично держать и приводить в движение собственную планету, непохожую ни на какую другую.
Но все же была, была помощь, которой он пользовался. Никто не знал. А он часто обращался за нею. Иначе бы не смог, не вынес, что-то бы изменилось. Яков Фомич находил поддержку в воображаемых разговорах со Стариком, которого видел однажды на юбилейном заседании в президиуме, и с Элэл, которому вслух никогда не сказал ни единого слова, не относящегося непосредственно к работе.
Я вижу его. Он еще откашливается. Тычет сигарету в пепельницу. Пальцы его – белые, полные, с предельно коротко остриженными ногтями – сначала неловко мнут, а затем пренебрежительно ломают сигарету.
* * *
Сразу ветер, холод, сразу – удары крупных брызг от волны; только махнуть еще Герасиму, всем, кто остался на берегу, и скорее, не оглядываясь больше, – в рубку, и захлопнуть стальную тяжелую дверь.
Что ж, вот и началось…
Ольга опустила воротник куртки.
Никитич сам стоял у штурвала. Оборачивался к разложенной на столике потертой карте, наклонялся к компасу. Еще обернулся. Еще наклонился. Записал на дощечке курс – «241».
Затем поправил кепку и скомандовал:
– Гена! Миша!
Парни тут же исчезли.
Никитич повернул к Ольге обветренное лицо и подмигнул.
Ольга распорядилась:
– Виктор!
В рубке стало совсем просторно.
Появился Гена:
– Готово, капитан, крутится.
Никитич передал ему штурвал, включил бритву, принялся наводить красоту.
Миша вернулся со свертком, вопросительно глянул на Никитича; тот кивнул, не отрывая бритвы от острой скулы. Миша стал раскладывать рыбу на газете.
Пришел Виктор с фляжкой; потряс ее, вручил Мише. Никитич передал Виктору бритву.
Миша разливал. Гена быстро резал буханку черного хлеба. В рубке делалось теплее.
Никитич снова стал к штурвалу.
Виктор побрился, протянул Мише бритву, Миша отказался, Гена тоже; Виктор положил бритву на место.
Никитич поставил к штурвалу Гену. Сам раздал стаканы.
Приоткрыл дверь, бросил в воду кусок хлеба, плеснул за борт со дна фляжки:
– Яконуру.
Посмотрел свой стакан на свет:
– Ну! А то вы его не туда потребляете…
Ольга обожглась, задохнулась; спирт словно растекся по губам. Тоня вовремя подала ей кружку с водой.
– Я не пью, – сказал Никитич. – Ни-ни. Я выпиваю. И сколько ни выпью – все трезвый. Хошь – проверь!
За спиной в окошечке запищала морзянка, Миша уже работал; выбросил бумажку с погодой. Никитич взял бумажку, глянул:
– Сносить будет, начальник… На отстой, что ли?
Ольга кивнула.
Никитич – Мише:
– Доложи там домой, переждать надо…
Скомандовал Гене:
– Пойдем за Кедровый, спрячемся.
* * *
Зажав трубку плечом, Вдовин слушал, что говорил ему по телефону Свирский; вполне обычный звонок шефа, – текущие дела, московские новости, обязательные вопросы.
– Ну, а как вообще настроение?
Этот вопрос означал, что разговор подходит к концу.
– А как там молодцы Элэл?
Вдовин не успел ответить.
– Приглядывайте за ними… – твердо продолжил Свирский. – Конечно, у Элэл были роскошные результаты, которые и обеспечили ему взлет. Но нельзя же вечно ехать на доблестном прошлом. Видимо, это направление уже дало все, что можно было из него вытянуть. Если оно себя изжило, не надо, по крайней мере, целый отдел превращать в мумию…
Положив трубку, Вдовин принялся ходить по кабинету. Первую ночь он провел в больнице, уехал тогда только, когда Элэл очнулся… Потом еще ночи и дни в тревоге… Наконец врачи сказали, что теперь нужно только время… по крайней мере, чтобы понять, как быть дальше… все стабилизировалось.
Что хотел сказать Свирский? Впрочем, ясно, что он хотел сказать…
Вдовин вернулся к столу.
Да, беспокойство за друга улеглось.
Наступило… наступило… что наступило?
* * *
Саня смотрел на дорогу, смотрел по сторонам. Герасим вел машину надежно, об этом можно было не думать. Сообщение на конференции выглядело вполне прилично, тут тоже все в порядке. Живописная долина умиротворяла… Спокойное, приятное возвращение.
Выгреб из кармана пригоршню семечек, протянул Герасиму:
– Не желаешь?.. А я – обожаю. Там, на Яконуре, раздобыл… Вот тебе научно-техническая революция: лузгаешь семечки не на завалинке, а в автомобиле. Одновременно перемещаешься в пространстве с недозволенной скоростью…
У развилки Саня воскликнул:
– Стоп! Прекрасная незнакомка!
Девушка села, поблагодарила, сказала, что зовут ее Ксенией, и объяснила, что ей нужно на сейсмическую станцию, она опаздывает на дежурство. Саня немедленно угостил ее семечками.
Герасим:
– А, так это из-за вас стекла звенят по ночам!
– Мы только регистрируем. Это все Хыр-Хушун…
– Знаем, что Хыр-Хушун.
– Откуда ты знаешь? – спросил Саня.
– От Яконура… Значит, по вашему ведомству этот ночной звон. И часто он бывает?
– Иногда по десять толчков в сутки!
– Ну, значит, без работы не останетесь, – сказал Саня.
Герасим свернул с шоссе там, где указала Ксения, и подъехал по берегу к сейсмостанции.
Ксения отправилась на дежурство.
Саня смотрел, как она отворяет калитку, как идет по двору. Обнаружил, что Герасим заглушил мотор и выбирается из машины.
– Ты куда?
– Нужен камешек. Красивый. Для Натальи.
Сидел и ждал, пока Герасим ходил по берегу.
Саня был человеком благополучным. В жизни его, конечно, случались не только пироги и пышки, но и напряженные времена: как и другие, он шел через поиски уважения, через столкновения интересов, муки честолюбия, уступки общественному мнению, соперничество, опасения стать смешным; все бывало у него – как у многих. И при этом он всегда оставался благополучным.
Герасим наконец вернулся с добычей – разноцветными и разнокалиберными камнями, облепленными песком и снегом, Саня только пожал плечами.
Поехали. Выбрались на шоссе, помчались дальше.
Саня размышлял о Ксении.
– Как тебе эта сейсмическая девица?
Герасим ответил неопределенно.
– А у тебя, – сказал Саня, – на Яконуре, кажется, что-то произошло!
Герасим не скрывал. Разговора, таким образом, не получилось. Саня опять смотрел на дорогу, смотрел по сторонам.
У него были немалые способности, и они давали ему возможность быстро расти. Он стал одним из ближайших сотрудников Вдовина, – положение, расцениваемое Саней, как весьма желательное. Работу, которую ему поручил Вдовин, Саня делал на хорошем уровне. Это удовлетворяло Санино честолюбие и обеспечивало прочность его положения.
Они давно уже ехали молча, когда Герасим вдруг сказал:
– Саня, представляешь, – прожить счастливую жизнь!
– Что? – переспросил Саня.
Герасим рассмеялся и умолк.
Саня взял еще семечек. Дорога предстояла долгая.
То, как сложилась его судьба на работе, было немалым успехом. Остальное постепенно подстроилось. Он был благополучен в семье, с друзьями, во всем. Ему удалось добиться полного соответствия принятому им жизненному стандарту. Он был удовлетворен тем, как построил свое существование.
– Каждый человек может прожить разные жизни, – заговорил опять Герасим. – Представляешь, прожить счастливую жизнь. А?
Саня промолчал.
Дорожный разговор.
Выстроенное им существование, все им достигнутое – дороги были Сане; он был не из тех, кто способен что-либо терять, он знал это.
Герасим – снова:
– Кажется, я понял, что такое переломный возраст…
Саня вглядывался в Герасима.
– Надо что-то решать, – продолжал Герасим, – делать что-то с собой.
Саня отвел глаза.
– Можно, конечно, и не решать, и не делать, – продолжал Герасим. – Поток, в который мы с тобой попали, достаточно мощный. Так на нас жмет, так несет, что можно всю жизнь прожить по инерции… Но я вижу, что для меня это уже исключено.
Саня снова глянул на Герасима и снова отвел глаза. Он не хотел сдаваться, не хотел признаться себе… Все думал, уж сколько лет: я не Саня, я – Александр…
– Видишь ли, – продолжал еще Герасим, – не бывает так, чтобы все изменилось и все осталось по-прежнему. У меня предчувствие… чему-то пришел конец. Прекрасной инерции, может быть. Может, всему, к чему я успел привыкнуть…
Саня молчал.
Вижу его чуть одутловатое лицо, большие серые глаза; сейчас он растревожен разговором с Герасимом, смотрит в сторону, он в смятении, не знает, что сказать, что посоветовать, беспокоится за Герасима и, возможно, загоняет вглубь мысли о самом себе. Рука его протянута за окно, – шелуху выбрасывал; пальцы растопырены; ловит ветер…
Машина бежала вдоль реки, вода уже была свободна, прямо на поверхности разлеглось белое густое облако, и в нем быстро проплывали по реке крупные льдины.
Ладно, решил Саня. Пройдет.
Он закинул руки за голову и потянулся. Смотрел на дорогу, смотрел по сторонам.
Благополучное, спокойное возвращение.
* * *
Яков Фомич смотрел, как сыплется из разломанной сигареты табак.
Да, думал он, симпозиум… Надо проверить, что там с приглашениями… Захар прав… с программой и прочим…
Едва успеет человек сделать что-то и добиться признания – его уже на носилки и поволокли. Жакмен со Стариком прямо написали, открытым текстом: симпозиум задуман ими как триумф идей Элэл. И вот н атебе…
Принесли почту. Все бросились вскрывать пакеты; Элэл приучил, что к его переписке каждый относился как к своей.
Снегирев, значит, сделал попытку проверить уравнение Морисона; эти листки схватил Михалыч, вцепился в добычу, уволок в угол и замер.
Остальное – мелочи: проспекты, извещения…
Яков Фомич был недоволен собой, с утра был недоволен; он вроде все делал как надо, но мысли какие-то отрывочные, собраться не мог, не мог настроиться, что ли.
Не так уж много времени Элэл проводил обычно здесь, да и незачем было ему просиживать тут подолгу; он мог находиться в соседних лабораториях, в своем кабинете, на другом полушарии, мало ли где… Да не в больнице.
Вот – не соберешь себя никак…
Вошел Вдовин.
То, что случилось затем, Яков Фомич воспринял как происходящее далеко и не с ним… он словно смотрел со стороны… Все это было здесь, с ним и на него было направлено, – он видел все так, словно тут, в лаборатории, находился другой Яков Фомич, а он наблюдал, издали, за этим Яковом Фомичом.
Вдовину понадобилась всего минута.
Он вошел и сказал:
– Кто является на работу в девять часов, поднимите руки!
Вдовин говорил полушутя, к тому же – неожиданность его появления и необычайность, странность его вопроса; нерешительно, один за другим, поднимали руки под его взглядом. Что, новое постановление? Опять проверка?..
Вдовин помолчал, оглядывая ребят.
Подождал, пока опустили руки.
– Теперь ясно, – сказал все так же полушутя… и полусерьезно. – Кто приходит в девять, уходит в пять! Чиновничье отношение к делу…
И – вышел.
Назаров пожал плечами, Валера покачал головой, Захар снял очки и принялся тереть кулаком глаза…
Немая сцена.
Что это означало? Чего он хотел?
Ну и глупые же у тебя, Яков Фомич, вопросы… И перестань чесать подбородок. Постарайся все же собраться…
Нет, собраться не удавалось.
Наконец голос, первое произнесенное слово; это Михалыч… Ну что за болваны вундеркинды, им бы только игрушку в зубы; знай радуется, что у него с Грачом выйдет собственная проверка для уравнения Морисона.
Потом – Валера:
– Ребята, вот что я вам скажу… Я только что во втором корпусе встретил Вдовина, и он меня спрашивал, не хочу ли я перейти к нему… Нет, не так. Он сказал, не хочу ли я наконец заняться настоящим делом…
Тут только Яков Фомич взглянул на Грача; у него были круглые, совсем детские испуганные глаза.
* * *
Иван Егорыч поднимался в гору, шел медленно, грузно.
Длинное удилище с картушкой – в руке, и рюкзак за спиной.
Всего-то пути от лодки до крыльца – тропинкой на яр, потом несколько шагов до ворот и по дощатому настилу мимо огорода. Но не спешил Иван Егорыч, некуда было спешить, незачем, да и не хотелось…
Рюкзак опять легкий, такой же легкий, как на заре, когда он вышел из дому, Аня его провожала; уверен был, что уж в этот раз обернется все по-старому!
Не на моторе пошел – на греб ях. К верному месту. Верховик налетел; ну, ушел в сор, переждал часа два на берегу. С верховиком не сравняешься. Один раз, восемнадцать человек было на баркасе, у самого берега стояли, с якоря оторвало и унесло на другую сторону, едва тогда жив остался… Ну, провалялся у костерка; утихло, дальше пошел. Задницу намозолил, на волне-то. Добрался к месту. Да что толку? Какая это рыбалка – две штуки…
Раньше выйдешь с утра на шитике, станешь против Кедрового мыса, и до двух часов килограмм сорок – сорок пять будет. А теперь сетями нельзя, удочкой много не наловишь; да рыбы-то нету.
Две штуки тощих!
А обещал Ане: проживем…
До чего быстро все сделалось, лет десять тому было на Яконуре как двадцать лет назад и тридцать, а потом переменилось все враз, года-то за три или четыре, – вдруг, ровно верховиком нежданно накрыло.
Иван Егорыч остановился на повороте тропинки, посмотрел на Яконур. Снял фуражку. Сунул ее под лямку рюкзака. Провел рукой по волосам.
Вижу с яра, как стоит он на тропе, длинное удилище с картушкой у него в руке и рюкзак за спиной; смотрит на Яконур. Рука его на гладко лежащих, густых, черных с сединой волосах. Нос чуть вздернут. На верхней губе шрам, Яконур когда-то поцеловал, там щетина не растет.
Да, всё произошло враз, быстро. Происходило без него, вроде помимо него, процесс был слишком большой, имел дело с людьми в целом, а не с каждым в отдельности; процесс самодвижущийся, вездесущий, и вот уже захватил и Яконур, как захватывал вообще многое. Происходило без него, а когда произошло, он обнаружил: он давно в сфере действия того, что происходило; может, и в самом центре.
А надо было жить дальше. Дело не только в хлебе насущном; надо было не потерять себя. Это означало: ему лично, ему в отдельности устоять перед тем, что произошло и продолжало происходить помимо него и не считаясь с каждым отдельным человеком. И были у Ивана для этого – здравый смысл, жизненный опыт да все, что еще оставалось в нем и в его жизни тем, его, Яконуром…
Стоял, смотрел.
Вода покрыта была рябью, хмурилась.
Две штуки, вот засело в голове, – две штуки!
Достал из-за лямки рюкзака фуражку, надел, пошел дальше.
Прожить – проживем…
Вот еще лесничество, обещали взять на работу с начала месяца.
Делов – прожить.
А вот обида, обида…
Аня ждала на пороге, сказала, уж беспокоилась, – прохладно, ветер. Не спросила, что принес. Спросила только, накрывать ли. Да Иван Егорыч сразу не ел, попьет только, и все, а ел через час, отдохнув.
На берегу залаяли вдруг собаки, Иван Егорыч сначала подумал лишь: не встретили, сорванцы, загуляли в тайге; но лай был настойчивый, его звали, случилось что-то.
* * *
И ну заколачивать серебряные гвоздики в воду!.. Облака сели на гольцы… Под порывами ветра дождь – косыми волнами, и склоны за ними, как под водой…
Ольга спустилась в кормовой кубрик, улеглась на свое обычное место. Великое удобство – полосатый матрац… Чуть двигались над головой стальные тросы рулевого управления. Слабый свет втекал в иллюминаторы, залепленные каплями. Тишина. Только дождь на палубе.
Толчок. Это «Верный» пришвартовался. Там капитаном Костя, муж Тони. Вот она идет, экспедиционная жизнь: встретятся – станут бортом к борту, перебегут друг к дружке на минуту – и в разные стороны…
…Так хочется одного с ним дома! И жить в этом доме той жизнью, по которой давно болеешь… Если б не могла вернуться вовремя, она бы забегала раньше и оставляла Герасиму на столе что-нибудь вкусное, писала бы ему записочки – самые-самые слова…
* * *
Вдовин расхаживал перед доской, говорил негромко, доверительно:
– Вы ведь знаете, у меня одно увлечение в жизни – работа. Может быть, я смотрю на вещи неверно; однако я считаю, что так должен жить каждый мужчина…
Остановился перед Капитолиной, она сидела в первом ряду.
– И каждая женщина, если уж ей выпало работать в нашем институте.
Шевеление в зале.
– Прогресс в науке у нас тоже плановый, всем вам это хорошо известно. При тех деньгах, какие жрут наши с вами эксперименты… Словом, не надейтесь найти доброго дядюшку, который бы сказал вам – занимайтесь на здоровье чем хотите. Так вот, мне кажется, я улавливаю нечто такое… Знаете, что еще не говорится, но уже носится в воздухе… Ученый обязан улавливать то, что носится в воздухе, за это ему и платят, ха!..
Яков Фомич почувствовал: настроение создано; сейчас должен быть поворот к делу.
– Когда говорят, что надо сосредоточить внимание на наиболее перспективных направлениях, вы не должны считать, будто к вам это отношения не имеет. И когда я вам повторяю, что наука в целом и каждый ученый в отдельности обязаны окупать себя, вам не следует думать: мели, Емеля, твоя неделя. Это уже не просто так носится в воздухе…
Пауза. Перестал ходить.
Яков Фомич ждал. Сейчас скажет.
– Что из этого следует? Из этого следует, что нам с вами надо дружно навалиться на одно общее дело. На одну тему. Не распыляться, как это делали лебедь, рак, щука и многие другие, а, напротив, сконцентрировать свои силы на одном направлении. На, знаете, направлении главного удара. А пока у нас и вправду ситуация как у дедушки Крылова… Поверьте, я говорю, оценив положение института со всех сторон. Важно сделать это именно сейчас. От этого зависит наша с вами судьба…