Текст книги "Яконур"
Автор книги: Давид Константиновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
Сосед клевал носом…
Борис все сидел за своим столиком.
Сосед испарился…
Еще выпить?
Борис не чувствовал ни обиды, ни горечи, он вправду не сердит и не обижен был ни на кого…
Ничего не произошло. Ничего не происходило.
Просто он опять был один.
Просто он не мог уже больше, не мог…
* * *
Солдат, который привез Герасима в детский дом, приезжал потом, после войны, и рассказывал.
Он увидел женщину, бежавшую с ребенком на руках от горящих вагонов; когда самолеты, сделав круг, начали приближаться к ней и пули взрыли сухую пыльную землю совсем рядом с нею, она остановилась, сильней обхватив ребенка руками, прижав его к себе и опустив к нему голову и плечи, чтобы закрыть его сверху; когда пыль закипела вокруг нее, женщина склонилась к земле, все так же прикрывая ребенка головой и плечами, стала на колени и осторожно, медленно, посреди грохота моторов и обстрела, легла на ребенка грудью.
Герасим не помнил ее… Солдат не мог ее описать…
Хотя Герасим пытался в детстве представить ее себе и обращался к ней, как к матери, она продолжала оставаться только отвлеченным образом матери, идеей матери, словом, обозначавшим мать.
Это было несправедливо, дурно, и сейчас он снова ощутил свою вину перед ней, никому не знакомой женщиной, которая, как говорили, была, возможно, его матерью.
Первые пули у ее ног виделись ему когда-то словно первые, крупные капли дождя, – вот они падают в пыль, одна, другая, тяжелые капли, плотные, третья, четвертая, разбрызгивая пыль, сами оставаясь в ней целыми, пятая, шестая; потом он узнал, что это совсем не так…
Не в силах вообразить ее лицо, – он много раз пытался представить себе, что происходило в ее душе. Что она чувствовала? И что думала? Со временем это делалось все более важным.
Желание анализировать не означало черствости. Он не делал это холодно. Это было очень нужно ему, нужно – и разуму, и сердцу. Так она ему помогала; и сейчас – как в детстве…
То, что она сделала, было результатом, по-видимому, не только природного импульса, но и сознательного решения; в то же время, Герасим понимал, соображения, которыми она руководствовалась, были самыми простыми. Естественными. Нельзя представить себе, чтобы их потребовалось кому-либо разъяснять.
Видел ее как бы издали, так, что лица не разобрать, – посреди голой степи.
О себе думал в третьем лице…
То, что она сделала, она сделала не для себя; она не могла не понимать, что едва ли будет наслаждаться ребенком в будущем, хотя бы увидит его. Она не могла не понимать также: то, что она сделала, практически ничего не давало и ребенку; было ничтожно, перед «юнкерсами» над головой, для его спасения; маловероятно было, невероятно, что ее действия изменят что-то в его судьбе и что даже ее смерть будет иметь следствием жизнь ребенка и его будущее. Она просто сделала то, что считала нужным. Доверилась своим уму и сердцу.
Не дожидаясь, когда пройдут «Ю-87», солдат вбежал под огонь и вынес ребенка.
Для него тоже было естественно сделать то, что он сделал.
Еще солдат говорил, что успел перед тем увидеть глаза женщины. Он был человек сдержанный, говорил скупо; к этому, Герасим помнил, возвращался снова и снова. Выражение глаз женщины, которую он не знал прежде, видел впервые и не мог встретить никогда больше, было, значит, для него там, под обстрелом, таким важным; происшедшее между ними в последнюю ее секунду, только между ними, и знали об этом только она да он; выражение глаз умирающей женщины, беспомощный взгляд, не обращенный никому и в то же время только к нему, имел для него ценность сам по себе. Он был, возможно, единственным, кто встретился с ней взглядом; она умирала навсегда… Достаточно было одному из пилотов чуть изменить положение рулей, или стрелку – прицела, или уже летевшей пуле – по любой фантастической причине – траекторию, и каков бы ни был взгляд женщины, что бы ни почувствовал солдат, и что бы он ни сделал, – никто никогда ничего не узнал бы об этом. Все исчезло бы без малейшего следа. И однако для солдата это не было существенным, ибо он не пытался совершить нечто, – он просто хотел защитить ребенка, ребенка женщины. Чувства и соображения солдата не могли уступить ни сознательным аргументам, ни бессознательному страху.
Эти люди обладали тем, что Герасим мог бы назвать безусловностью поведения; у них не было, в этом смысле, проблем выбора, они поступали единственно возможным для них образом; не могли не поступить так и поступали так, как не могли не поступить.
Солдат был недолго и не оставил ни фамилии своей, ни адреса, только обещание приехать еще. Он был немолодой уже человек, деревню его сожгли, семья погибла, сверх того война принесла ему два ранения и контузию, последствия которых также не проходили и, видимо, не смогли пройти. В памяти Герасима остались тихий голос, глаза над русой щетиной, запах табака, шинель…
Таковы были люди, от которых Герасим получил жизнь. Предшествующую родословную он обрел теперь от Элэл.
Осмысление наслаивалось с годами, по мере того как с пониманием себя и других приходило понимание других и себя.
Рядом жили люди, для которых безусловность поведения была непреложной и в большом, и в малом; у них не возникало разрыва между высоким и будничным сознанием. Они руководствовались идеальным в каждодневных соображениях.
Иначе они не могли. Это было для них не правилом, нет; это была внутренняя потребность. Без этого их существование оказывалось невозможным.
Почему надо поступать так, а не иначе? В чем тут смысл?
И где найти опору своим действиям?
Потому что так эффективнее? Нет, не всегда… Привлекательнее? Не довод… Потому что не наказывается?..
Не в том было дело, что плохо быть плохим. И не в том, что плохому – плохо. А в том, чтоб не мог иначе.
Элэл, Яков Фомич… А Валера?
Вдовина поведение Якова Фомича и ребят Элэл всегда, когда он, бывало, пытался применить к ним свой здравый смысл, ставило в тупик. Он заявлял: даже задавшись специально такой целью, ему не придумать ничего более неэффективного, непрактичного. Действия их вызывали у него, признавался Вдовин Герасиму, уважение, случалось, даже зависть; и обязательно – недоумение. Вдовин говорил, что его испытанное знание людей отказывается ему служить… Герасим хорошо помнил, как это озадачивало и его. Вдовин готов был озолотить ребят, сделай они хотя бы ничтожный шаг ему навстречу; почему ребята не хотели поступиться малостью? Почему ушел Яков Фомич, хотя было ясно, что это принесет только вред и делу, и ему самому? Почему современные честолюбивые парни, многообещающе начавшие карьеру, отвергали возможности, которые давались им так легко, и методы, которые были так плодоносны? Что побуждало их предпочесть неудачи? Почему они не могли произвольно изменять свою линию поведения, быть, подобно другим, тактиками, сообразуясь с характером обстоятельств? Какая присяга их обязывала? Какой приз их вознаграждал? Какой не известный Герасиму феномен был столь значительным и привлекательным, что оказывался значительнее и привлекательнее успеха? Что такое особенное, не ведомое Герасиму, он давал им?..
Выходило – это вознаграждение больше того, какое получал Герасим. Выходило, что эти люди, которых так легко было многого лишить, с которыми, казалось, так легко справиться, – обладали неуязвимостью в чем-то большем, чем-то более важном; обладали загадочной, необъяснимой привычным образом, нескончаемой независимостью; у них было то, что невозможно было у них отнять… В конце концов их поведение приходилось описывать большими, гулкими словами; и выходило, что большие, гулкие слова имеют смысл и в каждодневных, будничных поступках, выходило, что этим людям, которых так просто было поставить на край беды, с которыми так легко было справиться, – им ведомо то, что сокрыто в больших, гулких словах; выходило, они сильнее в том, что дает возможность следовать этим словам.
Вот в чем заключалось главное, чего он до сих пор не мог воспринять! Хотя был рядом с этим и рядом с этими людьми.
Все, любые средства представлялись ему хороши, если цель казалась благой, желанной… Видя силу зла, не чувствовал отвращения – учился овладевать им… Что угодно, лишь бы достичь нужного эффекта… Уже нашел Яконур, это была цель в его жизни новая, совсем иная; высота, где уже воздух разреженный; его Яконур; однако Герасим еще не был иным…
Да, он не рассуждал – что сделать для себя, не размышлял – делать ли для себя или для других, проблема была только – как делать для других, но это оказалась проблема!
Он был вполне свободен от власти денег и гнета материального, в нем не было пороков пресловутого карьеризма и болезней дурного честолюбия, он ставил перед собой высокие общественные цели и готов был отдать всего себя людям; откуда же вдруг такая безнравственность? замшелая неграмотность в элементарном и главном? проблемы там, где нет никаких проблем? невероятное, дикое смешение высокого и низкого, мысли, забегающей вперед, и умственной отсталости?..
Будто искуситель говорил в душеГерасима, как всегда стараясь вывести его из вопросов о том, что должно сделать, к вопросу о том, что выйдет из его поступков и что полезно.
Как же это получается, каким фантастическим перевертышем, что вдруг ослабевает сопротивляемость человеческого в человеке? Вправду, может быть, – перед лицом, под натиском естественнонаучного знания? Когда же в первый, в самый первый раз человеческое в человеке усомнилось в себе? В своем призвании, предназначении? Есть ли оправдание мышлению, которое исходит более из категорий рациональности, эффективности? Что же делал век торжества ума, к коему принадлежал Герасим, что делалось вокруг со всеми, если поступки, основанные на долженствовании, начали казаться донкихотством?
Так судил он теперь себя…
А для них – такие вопросы попросту не существовали. Сказать, что их выбор не определяла цель, что они не могли добиваться целей любыми средствами, было бы неправильно; цели этого рода не были способны стать для них главными, сколь бы ни казались большими, важными, прекрасными. Такие люди – они не могли быть преданы таким целям, как, например, новое знание; преданы они, люди, были людям и человеческому. Это было их первой целью: быть, вместе с другими людьми на Земле, – людьми. Ничто не стояло выше. В это, общее, входили конкретные цели, в том числе работа и успешность в ней. Но не наоборот! И потому не возникало и мысли такой – быть успешным в работе, оставаясь человеком… Все стояло на ногах. Будучи человеком, надо было работать – и реализовать конкретные цели.
Все было связано, высокое и малое… И когда Герасим, принимая методы Вдовина, стал действовать, исходя из того, что ни за кем нельзя наблюдать постоянно, – ему следовало помнить о том, как в степи, под обстрелом с неба, имел самостоятельную ценность взгляд, не обращенный ни к кому.
Обдумывая сейчас все это, Герасим приходил к выводу, что надежда – здесь…
* * *
Чего Борис хотел?
Немногого – и многого…
Он был инженер, человек Дела; у него было его главное дело, его работа.
Хотел понимания; непредвзятого отношения к себе; сочувствия своим раздумьям, внимания к своим сомнениям. Хотел подтверждения, что он верно понял свой долг. Уважения к месту, которое он занимал в мире… Вроде всего лишь столько, сколько положено человеку от рождения, с появлением на свет; появившись на свет, каждый имеет право рассчитывать на это.
А Борис как будто сделал для этого все, что мог!
Теперь он чувствовал отчаяние.
Горько становилось ему, то была не временная, единопричинная досада, а настоящая горечь; и обида росла в нем на людей, и она была также глубинной, прочной, настоящей…
Быть здесь ему было должно. Он честно служил Яконуру. Он знал, что прав, что путь его верен. И ничто не вынудило бы его заколебаться.
Но как, как было ему тяжело…
Это о нем писали, что парень он хороший, но Яконур многого от него не получит, он гость и нельзя, когда Яконур в опасности, доверяться гостям… Это его спрашивали, откуда он, ему говорили; наплевать тебе на Яконур, вы у себя все перепортили и к нам теперь приехали отравлять…
Может, не стал он полезным Яконуру?.. Будто он делает зло. Никто не желает понять, что он хочет Яконуру добра… Кузьма Егорыч только сказал ему хорошие слова. Когда-то сказал: что вы сделаете там с Яконуром, а тут вдруг такие сказал слова.
Борис знал о себе: и работая на комбинате, и теперь – он принадлежал Яконуру.
Может, он не был одним из тех, кто собрался вокруг Яконура, на его берегах, чтобы помочь ему?.. Он хотел стать своим среди этих людей, яконурских и пришлых, но принятых яконурскими; хотел, чтобы приняли и его; чтобы эти люди раскрылись ему; принадлежать им сделалась внутренняя потребность, которая давно еще, сразу, едва Борис осознал ее, начала двигать его поступками. Вот уже сколько лет он искал признания у них, их веру исповедовал, их боялся разочаровать! Они отказывались от него… Отторгали его от себя, хотя он был один из них, такой же, как они, единомышленник им, единоверец, соплеменник, брат!
И, даже перейдя в водную инспекцию, Борис остался для них человеком с того берега.
Для комбината же он превратился теперь в противника, со Столбовым стало трудно, они все дальше отходили друг от друга… Инспектор есть инспектор, он своим не бывает, разве если трус…
Борис, таким образом, оказался в изоляции, ни для тех, ни для других не был он своим, и те, и другие отвергали его, он отчужден стал ото всех, ни на том, ни на этом берегу не отыскивалось ему места, никуда не мог он причалить, пристать, нигде – найти пристань, пристанище, и не было на всем Яконуре, от института и до трубы комбината, для Бориса даже острова.
Это его одиночество… Космическая была пустота, отделявшая его от ближних, ничего не существовало в ней, космическими были и расстояния!
Эти его постоянные поиски – ощущение отчаяния, уверенность в безнадежности и надежда на удачу, все вместе, – постоянные его поиски контактов с людьми, точек соприкосновения… Хотя бы притулиться к кому-нибудь… Пусть – забыться!
А контролировать людей, с которыми не один год вместе работал, посылать им акты, штрафы? На его должности легче было бы человеку без сердца… Легче было бы и человеку, пришедшему со стороны; Борис же знал трудности комбината, это оставались его комбинат, его производство, он понимал, каково там, скольких сил стоит каждый день Столбову, да только ли Столбову; и потому хоть и осуждал он каждое нарушение искренно и нельзя ему было прощать за Яконур, но все в нем противилось наложению наказания.
Постепенно Борис становился все более замкнутым… Время от времени он вдруг распахивал свою раковину, бросался искать дружбы, сочувствия, понимания; все более неловко это у него получалось; тем дальше потом зарывался опять в глубь самого себя.
Может, малую он заплатил цену за то, чтобы выполнить свой долг?
Платил собою… отдал Ольгу…
Делал, что должно. Но не было мира внутри…
Велик был его выкуп, но не дал ему Яконур никакого из своих берегов, ни даже островка… не сделал его своим; не принял.
* * *
И чтобы в доме человечки. Человечки с челками и косичками! И чтоб у одного – его глаза, у другой реснички, у третьего улыбка…
Ольга вспомнила, как вечером у Феди, за столом, в свете лампы, – разглядывала Герасима, разглядывала… Герасим улыбался, молчал, говорил с Федей, смотрел куда-то перед собой. Волосы короткие; тогда были длиннее, весной. Покусывал губы; она их помнила. Складывал на груди руки; она хотела их…
Только бы все у него было хорошо! Все хорошо было бы с ним! Ничего бы не случилось! На шоссе, в самолете, везде, всегда…
* * *
…Герасим приходил к выводу, что надежда – здесь.
Среди других противоборствующих сил мира – силы, боровшиеся в нем, значили много, ибо от итога их противостояния зависело очень многое – и в каждом человеке в отдельности, как в нем самом, и в мире в делом.
Не в состоянии судить обо всем и обо всех, Герасим осматривался вокруг и оценивал то, что было в поле его зрения. Из того, что он видел, он не мог заключить, что безусловно подтверждается старая гипотеза – добро неминуемо побеждает зло; он видел противоборство, которое протекало, возможно, с переменным: успехом.
Но надежда была, и была она здесь.
Прежде всего в том, чтобы людям жить в уверенности, что есть только один естественный, достойный, истинный и он же единственно возможный, не подлежащий сомнению, образ мыслей и действий, основанный на преданности человеческому; нельзя не поступить так и должно поступить только так, как нельзя не поступить; в большом и малом, высоком и будничном, идеальном и каждодневном; и это не правило, а внутренняя потребность, отличающая на Земле человека и объединяющая людей в человечество, человеческое существование которого без этого – невозможно.
Сам прошедший долгую и мучительную трансформацию, Герасим анализировал себя, как модель большего.
То, что он определил теперь, влекло за собой, своим следствием и продолжением, другое, также испытанное им.
Прикосновение недоброго имело для него губительные результаты; излучение доброты, человечности, любви, едва Герасим под него попадал, изменяло его чудодейственно. То был вид энергии, который, передаваясь ему, исцелял. При этом доброта и любовь не существовали сами по себе где-то рядом; кто обладал ими – не хранили, а творили их, умножали – и в себе, и вокруг себя. То были активная доброта и деятельная любовь. Они не дарили себя, а окружали собою; жестко ставили в окружение человечности; создавали безвыходное положение, в котором человек мог мыслить и поступать только одним образом – следуя зрелым обладателям добра и любви.
И было, наконец, третье, также вытекавшее из биографии Герасима как модели. Здесь все соединялось.
Он двигался от понимания того, что происходило с ним и в нем, отдельно взятом, к тому, что происходило с ним как частью целого, в нем как в части целого.
Собственное внутреннее совершенствование – это для себя? Яконур, модель – это для других? Что здесь для себя и что – для других?
Трансформация Герасима продолжалась, пока не стали соответствовать личные качества и качества целого, частью которого Герасим не мог не быть; пока внутреннее его не соединилось гармонично с внешним по отношению к нему целым, которому он не мог не принадлежать.
Его надежда была в этом. В этом – первом, втором и третьем.
Был здесь и ответ на вопрос, который Герасим задавал себе: как быть, если мир не соответствует взглядам на него, – изменять ли мир или взгляды…
Вера во все это не могла быть новой; накопленная, сложившаяся у людей постепенно, она имела основания и в интуиции, и в тысячелетиями наслоившемся опыте решения проблем человеческого духа, развития его и совершенствования. Со временем осмысление опыта и обретение знаний получило наименование науки; данные наук – и тех, что изучают человечество, и тех, которые занимаются исследованиями на клеточном и молекулярном уровнях, – не опровергли, а всячески подтвердили это накопленное и сложившееся и прибавили ему дополнительные обоснования.
Это, таким образом, не вера стала теперь, а убеждения, базирующиеся на знании.
Следовательно, это могло быть справедливо, по праву используемо современным человеком.
Веру нельзя было ему рекомендовать; но к восприятию плодов науки он был, черт возьми, подготовлен.
Герасим отдавал себе отчет в том, что надо всем этим ломали головы многие; да и размышляя сейчас, он выводил для себя свое отнюдь не только из своего – это было естественно, правомерно – и знал, помнил, что он взял откуда; и головы были не только такие, что лишь констатировали положение вещей.
Взаимоотношения общечеловеческих и конкретно-исторических критериев также были уже вполне исследованы наукой, и знание, которым можно руководствоваться здесь, также существовало.
Все вместе – составляло надежду Герасима на победу добра.
Герасим не считал, что всего этого достаточно. Здесь не было простоты, были вопросительные знаки. И не думал, что победа добра может произойти сама собой. Не было неизбежности, была многовариантность, было множество препятствий.
На Земле жили разные люди, добрые и злые, умные и не очень, богатые и бедные, спокойные и агрессивные; возникли два мира и третий; и даже для брата с сестрой находились вопросы, по коим у них вырастали неразрешимые противоречия.
Но вместе с тем существовало общее благо, и общее благо было общим делом, которое требовало вклада каждого. И существовали общие беды, и общие беды были общим делом, которое требовало участия каждого. Дети, биосфера, болезни, семейный остров, продовольствие, войны, радость всех влюбленных, слезы всех обиженных…
На каждом лежит ответственность, каждый повинен, каждый должен что-то предпринять.
Постепенно все проявлялось у Герасима и складывалось.
Он понимал, что самое сложное – впереди…
* * *
Пена все так же часто и глубоко дышала, все это время она жила здесь диковинной своей жизнью, множилась, производила новую серую пену…
Снова Ольга оказалась здесь; пришла сюда, разыскивая Бориса.
И этот напряженный рев, идущий с понтонов, громкий, монотонный, мертвый, страшный…
Ольга огляделась кругом.
Растянувшееся на километры, огромное, полное сил, растущее, все более мощное, непонятное существо…
Здесь выходило его дыхание. Зловонное, опасное… Губительное… В нем – смерть… Дракон, пожирающий все живое.
Какой сразу кажешься себе маленькой и слабой.
* * *
ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «…Ведь человеческое знание состоит не из одной математики и технологии,ведь оно прилагается не к одним железным дорогам и машинам… Напротив, это только одна сторона знания, это еще только низшее знание, – высшее объемлет собою мир нравственный, заключает в области своего ведения все, чем высоко и свято бытие человеческое… (Белинский)».
* * *
У пруда-аэратора Борис остановил машину, вышел.
Так, еще один понтон Галина смонтировала, молодец…
Смотрел, как движется, дышит пена; слушал, как гудят электродвигатели, как шумят турбины.
Это было тоже частью всего, что удалось ему сделать за его яконурские годы, всего, что в конце концов немалого ему стоило. Здесь также шел процесс, делались со стоками превращения, имевшие одну конечную цель. И – стоки, еще сутки назад едва имевшие с водой что-то общее, становились… да, не яконурская вода… но все же, все же – это не стоки уже были, а вода! – это Борис знал точно, это показывали приборы, это фиксировалось в таблицах каждые два часа. Единственное, колоссальное инженерное сооружение, его гордость, его надежда, его служение Яконуру. Борис был частью всего, что продолжали делать здесь люди, всего, что делалось в турбинах, всего, что делалось со стоками. Он чувствовал себя здесь, у края огромного прямоугольного пруда, перед ревущими аэраторами, так, словно между ним и всем этим существовало родство: вернее, он просто ощущал родство, и оно существовало реально, все, что было здесь, – пошло, произошло от него…
А получилось лучше, чем он ожидал! Кислорода нагоняется до восьми миллиграммов на литр; и даже больше.
* * *
Герасим понимал, что самое сложное – впереди.
Вот складывалось все чудесным образом: получалась модель, была поддержка Элэл, прекрасно двинулись работы для Яконура; совпали желанные перемены и в нем самом, и в его важных для него делах.
Но было это не правило, а скорее исключение…
Так вот – все сразу!
Ему везло, он снова оказался счастливчик.
Не было правила – надейся, и сбудется; не было правила – трудись, и получится; не было правила – поступай хорошо, и все будет хорошо. Не было этого в природе.
Правило было: делай хорошо, трудись и надейся; добивайся своего; и готов будь потерпеть поражение и удовлетвориться тем, что оставался верен себе, а польза другим – от этого же; но если удастся (или случится) победить, будь готов принять на себя еще большую тяжесть, которую принесет тебе победа…
Герасим исследовал обретенное, пробовал, примерял, а оно было неоднозначно.
Что в обретенном придавало ему силы? Что ослабляло его, делало для чего-то уязвимым?
Платить за успешность главным – оказывалось для него уже невозможно; однако за свою личную нравственную позицию платить неуспешностью в больших и важных для многих людей делах – было ли это достойно?..
Вообще существовало несколько принятых способов поведения. Можно было, натыкаясь на те или иные проблемы, закрывать глаза и твердить, что и тех и этих нет, в принципе нет; и не окажешься в одиночестве. Можно было, напротив, кричать при всяком случае «какое безобразие, караул», объяснять одними безобразиями другие и всеми вместе оправдывать главное из возможных – собственное бездействие, ничем, в конечном счете, не отличающееся от бездействия первых; и также не останешься одинок. Но был и третий способ поведения, тот, о котором сказал Элэл: анализ и поступки – изучение явления и последующая бескомпромиссная деятельность, как и должно, в частности, интеллигенту.
«Счастлив, кто стал гражданином…»
Не все зависело от Герасима, какие бы требования он к себе ни предъявлял, каким бы ни отвечал; многое определялось и конкретными условиями, в которых он действовал. А в условиях этих были, скажем, не только Элэл, Старик, но и Вдовин, Свирский. Разное. Многое. Определенное и не очень.
Но ответ-то он должен был держать не перед условиями, некоей абстракцией, а перед собой!
И – каждый день.
Оставалось одно: побеждать.
И реализовать тем самым обретенное идеальное…
Таковы были его решения этим утром.
Поднявшись на новые свои опоры, Герасим оказался на новой высоте над уровнем житейского моря.
Он стал вровень с обстоятельствами; стал равным своим проблемам.
Но понимал, что, сколь важное он ни решил, сколь многое ни знал сейчас, – еще больше оставалось для него нерешенного, ибо велико было еще не известное ему; и, главное, он не знал и не мог знать, чего он не знает…
Понимал: человек меняет кожу не один раз в жизни.
И хотел определить для себя: что заставило его пройти его путь?
Ему было известно: все познается в критической ситуации, через критическую ситуацию. Была ли его ситуация критической?
Трудно возражать против того, что самое реальное событие в жизни – это смерть.
Так была ли его ситуация, через которую он прошел за одно лето, – критической?
Теперь он мог попытаться оценить и это.
Смерть… Уже немало коллег, старших и почти ровесников, на его памяти ушли в эту дверь или ступили на ее порог. Редко это было связано с естественными процессами времени, возраста; в большинстве своем это были люди, сами, в перегрузках, отдавшие свои жизни. И когда в трагическую минуту говорили о них, что они пожертвовали собой, – это было безусловно. Вместе с горечью Герасим ощущал и гордость: это были, таковы были люди его профессии. Однако потом Герасим начинал испытывать все более явственную досаду; она смущала его, он ее стыдился, но не мог прогнать. Он спрашивал себя: ради чего?.. Нет, то, что оставалось, – выводил он в итоге рациональных построений, – обычно стоило, конечно, и жертвы, потому что познание было частью высших целей, высших человеческих идей. Но за самопожертвованием во имя высшей цели нередко обнаруживало себя для посвященных другое: борьба за результат была движима самоутверждением, отстаивание теории – защитой собственного превосходства над ближними; теперь называлось одно побуждение, при жизни руководили иные: деятельность направлялась личными мотивами, жертвы приносились для себя, а не для людей, отнюдь не для того высшего, должного стоять над земным существованием, не для человечества нынешнего и грядущего; риск при этом принимался только в пределах некоторого понижения в должности, самоотречение и нравственная философия отсутствовали. Возможно ли для интеллигента так жить? Возможно ли за это умирать? Перед лицом смерти это были вопросы бестактные, но и закономерные. И если результат был значителен, его хотелось порой воспринимать отдельно от того, как – и кем – он получен. Герасиму делалось жаль эти жизни… Да, смерть была реальным событием, и она ставила главный вопрос, какой можно было задать жизни.
Грань, на которой Герасим оказался сначала, была гранью между инерцией и самовыражением, пассивностью и поиском своего, привычкой и любовью, уходом в себя и приобщением. Грань, на которой он оказался затем, была гранью между возможностью реализоваться в работе и бессмысленностью существования, успешностью и неудачей, восхождением и безвестностью, благополучием его как ученого и несчастьем, почетом и бесчестьем. Грань, на которой он оказался потом, была гранью между принадлежностью к самому злу и преданностью добру, отказом от себя в себе и совершенствованием духа, механическим и человеческим, низким и высоким.
Каждая из них не была гранью между жизнью и смертью.
И разве не была каждая из них гранью между смертью и жизнью, жизнью и смертью, смертью и жизнью?
Решалось будущее не биологического его существования, ничто не угрожало продолжению его дней; но только быть живым не составляло для него достаточно, чтобы жить, и, следовательно, жизнь была лишь по одну сторону грани.
Потому каждая из них была той самой… и задавала главный вопрос, какой можно задать жизни.
Он не мог сказать о себе, что живет каждый свой день как один из оставшихся у него всего лишь нескольких тысяч. Но были дни, когда ему приходилось делать такой выбор, словно этот – самый последний.
Так события его жизни стали реальными событиями.
Координаты, в которых он теперь определял свой путь, охватывали все Пространство и все Время. Они начинались полтора десятка миллиардов лет назад, от первого, из легких элементов поколения звезд; распространялись, включая в себя формирование Солнца, а там и его планет; и простирались далее, туда, где свершилось великое качественное изменение, – не увиденное никем, в неопределившихся контурах молодой Земли произошло чудо начала жизни; проходили пору, когда утверждала себя первая клетка, пока шли постепенные усложнения и делались бесконечные пробы; к той поре, когда совершился новый качественный переход – возникновение сознания – изменение биологического состояния, которое привело к пробуждению мысли – величайшее событие для всей жизни, преображение всей планеты; пересекали нижний палеолит австралопитеков и питекантропов, средний палеолит неандертальцев и поздний палеолит первых современных людей; пронизывали все времена, когда формировалась речь, возникали и совершенствовались такие нужные теперь Герасиму сознание своего «Я», дар видеть себя со стороны и оценивать свои поступки; обнимали мезолит и неолит, пролетали миг вчерашней исторической эры, где была обретенная Герасимом родословная, и мгновения, где находился он сам, присоединяя туда и двухтысячный год с его сегодняшними заботами; и тянулись, тянулись, вводя в себя Будущее, сначала близкое, а потом и дальнее, лежащее за миллиард лет впереди, за два, три, четыре и пять миллиардов, где, наверное, новая, незнакомая разумная жизнь, продолжая эволюцию, разлеталась от стареющего светила, в новые, еще не обжитые дома, – сперва на отдаленные планеты и астероиды, а потом за пределы Солнечной системы…