412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Никольский » Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь » Текст книги (страница 5)
Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:57

Текст книги "Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь"


Автор книги: Борис Никольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

– Я вот о чем потом часто думал, вот какой вопрос себе задавал, – сказал Творогов Антону Терентьевичу. – Отчего это Краснопевцев так жаждал получить к себе именно Синицына, отчего взял его в лабораторию, и не просто взял, а сразу выделил среди остальных, приблизил к себе – в чем тут секрет? Что это было – слепота, неспособность увидеть полную несовместимость характеров? Или стариковское упрямство, стариковская самоуверенность, – ведь многие тогда мечтали попасть в лабораторию к – самому! – Краснопевцеву. Так неужели, мол, ради такой возможности вчерашний студент, мальчишка, без году неделю проработавший в институте, не поступится своим характером? Да и стоит ли принимать в расчет этот характер? Потом уже Синицын мне говорил: «Ему нужны были мои руки и ничего больше». Может быть, и так, но я все же думаю, дело обстояло сложнее. Краснопевцев уже чувствовал, что жизнь его завершается, близится к концу, и ему хотелось иметь рядом с собой, вырастить последнего своего ученика – не просто еще одного сотрудника лаборатории, а именно  у ч е н и к а, человека, с которым связывались его надежды сохранить свое имя в науке. На что еще мог он рассчитывать? Те проблемы, которыми он занимался прежде и которые принесли ему успех и известность, уже отошли в прошлое, наука шагнула далеко вперед, делать ставку на новые работы, как он ни бодрился, ему было уже трудно. Значит, оставалась единственная надежда – его ученики. И тем неожиданнее, тем острее было разочарование, тем больнее удар, когда он понял, что его ученик, которому он сам лично покровительствовал, становится его противником, его врагом… А впрочем, кто знает, может быть, старик вовсе и не был так наивен, так лишен проницательности, как нам теперь кажется. Может быть, как раз с самого начала, с появления Синицына в институте, с его первых шагов Краснопевцев, чувствуя незаурядность этого человека, уже интуитивно угадывал в Синицыне своего будущего противника, именно несовместимость их угадывал, и оттого стремился приблизить, пригреть, приручить его…

Антон Терентьевич слушал Творогова внимательно, не перебивая, и Творогов был благодарен ему за это: как раз сегодня, сейчас ему была особенно необходима вот эта возможность – свободно выговориться.

– Так или иначе, но война между Синицыным и Краснопевцевым приняла затяжной характер. И самое скверное для Синицына заключалось в том, что при той роли, какую играл Краснопевцев в ученом совете, при том положении, которое занимал он в институте, при его авторитете, при его близких, почти дружеских отношениях с тогдашним директором вражда Синицына с ним неизбежно должна была превратиться во вражду со всем руководством института…

– Да, это естественно, – сказал Антон Терентьевич.

– А кроме того, и сам Синицын, надо признать, обладал способностью вызывать раздражение у начальства своими бесконечными требованиями. Вот представьте, если к вам сейчас придет кто-либо из сотрудников и скажет, что ему необходим, допустим, японский спектрополяриметр, что вы ему ответите? Вы ответите, что пусть этот товарищ подаст соответствующую заявку, ее включат уже в общеинститутскую заявку на будущий год, отошлют в академию, и если академия найдет нужным, если не скостит наполовину валютные расходы, если сойдутся еще пять «если», то, пожалуй… будем надеяться, что через годик-другой… Не так ли? А Синицына такой ответ не устраивал. Необходимость ждать прибора целый год или два, когда он уже горел желанием ставить эксперименты, когда идеи, которые он жаждал проверить, обуревали его, казалась ему невыносимой. Он ничего не хотел слышать. Приборов нет? Добейтесь! Ферменты невозможно получить? Получите! В конце концов, что важнее – развитие науки или соблюдение вашей бюрократической этики?.. Он был нетерпелив, крайне нетерпелив. Краснопевцев однажды так и сказал ему: «Для биолога вы слишком нетерпеливы, вам нужно было избрать другую профессию». А Синицын, помню, ему ответил: «Вы, Федор Тимофеевич, живете старыми представлениями о биологии». При этом, несомненно, Синицын был одаренным, я бы даже сказал, талантливым человеком. Я, например, хорошо помню, у него уже тогда брезжила идея гибридизации клеток и выявления на этой основе роли отдельных хромосом…

– Любопытно, – оживляясь, сказал Антон Терентьевич. – Если не ошибаюсь, тогда и за рубежом подобных работ еще не было…

– Не было. В том-то и беда, что идеи Синицына чаще всего опережали реальные возможности нашей лаборатории. Мы не имели тогда ни приборов, ни ферментов, которые позволили бы начать те исследования, о которых мечтал Синицын. А ему казалось, что главное препятствие заключалось в Краснопевцеве, в его инертности, в его приверженности к старым методам работы, в его нежелании с кем-то спорить, чего-то добиваться. В этом, конечно, была доля истины, и немалая, но все же только доля…

– Ну хорошо, но почему Синицын не попытался уйти от Краснопевцева, перейти к кому-нибудь другому?

Творогов усмехнулся:

– Вы плохо представляете себе характер этого человека. «А почему должен уходить я? – говорил он. – Пусть уходит Краснопевцев». Уйти, считал он, это значит сдаться, признать свою неправоту, согласиться со своим поражением. И потом, учтите, у Синицына в институте были сторонники, были союзники, и, надо сказать, не так уж мало. Они жаждали выделиться в самостоятельную группу, независимую от Краснопевцева, а потом, со временем, рассчитывали превратить эту группу в лабораторию…

В кабинет заглянула секретарша Антона Терентьевича и в нерешительности приостановилась в дверях, словно бы колеблясь, позволяет ли ей то дело, ради которого она вошла, вторгнуться в разговор Антона Терентьевича с Твороговым.

– Ну что ж, спасибо, – сказал Антон Терентьевич, отрываясь от листа бумаги, на котором он задумчиво вырисовывал замысловатые узоры, и среди этих завитушек Творогов увидел дважды повторяющиеся сочетания слов: «Гибридизация клеток».

– Спасибо, мне теперь многое стало яснее. Ну, а что произошло дальше, я знаю.

Да, конечно, скорей всего так и было – он действительно знал все, что произошло дальше. И все же Творогова, пока он поднимался из кресла, не оставляло ощущение, будто Антон Терентьевич не стал просить его рассказывать обо всем случившемся после только из деликатности, из опасения поставить Творогова в неловкое, двойственное положение, потому что в дальнейших событиях на авансцену выступал уже он сам, Творогов.

– Серафима Викторовна, пожалуйста, – уже обращаясь к секретарше, все еще стоявшей в дверях, сказал Антон Терентьевич. – Что у вас?

– Нет, я к Константину Александровичу. Константин Александрович, бога ради простите, но вас добивается какой-то очень настойчивый товарищ. Уже три раза звонил сюда, пока вы разговаривали с Антоном Терентьевичем. Говорит – ваш однокурсник, приятель, по важному делу. Вы можете подойти к телефону?

– Да, да, конечно! – сказал Творогов.

Кажется, он даже забыл проститься с Антоном Терентьевичем. Снятая трубка ждала его в приемной.

– Алло, я слушаю, – поспешно сказал Творогов, словно опасаясь, что у того человека может не хватить терпения дожидаться, пока ему ответят.

– Константин Александрович? С вами говорит заместитель директора НИИ БИОСТИМ…

Что-то тут было не так. В голосе, звучавшем в трубке, при всей его официальности, слышалась затаенная усмешка. И интонации были знакомые. Но только не Женькин это был голос, не Женькин, это Творогов уже знал точно.

– Моя фамилия Прохоров. Алексей Степанович. Вам эта фамилия ничего не говорит?

Ах ты чертяга! Ну конечно, это Лешка Прохоров, его однокурсник Лешка Прохоров по прозвищу «сын факультета». Такое прозвище Лешка заслужил потому, что, сколько помнил его Творогов, Прохорова вечно прорабатывали, обсуждали за «хвосты», за пропуски занятий и опоздания, вечно с ним возились, ему помогали, над ним шефствовали, его воспитывали и перевоспитывали, убеждали и уговаривали, наказывали и прощали…

– Лешка, ты?

– Я, я, Костик. Привет!

– А я, честно говоря, думал, это Женька Синицын. Он, говорят, приехал. Ты слышал?

– Слышал, Костик, слышал. Я как раз по этому поводу и хотел переброситься с тобой парой слов. Как ты на это смотришь?

– Пожалуйста, я не возражаю, – сказал Творогов. – Перебрасывайся.

Как интересно, как странно получается! Еще никто даже не знает наверняка, приехал ли Женька, еще он лишь смутно маячит где-то в отдалении, а уже одна за другой приходят в движение, оживают старые, казалось бы, давно оборванные связи, и люди, некогда знавшие Синицына, словно актеры, до поры до времени притаившиеся за кулисами, один за другим спешат выйти на сцену. В чем, в чем, а в способности будоражить окружающих Синицыну никогда нельзя было отказать.

– Тогда давай так: сегодня вечерком закатимся куда-нибудь в ресторанчик, посидим, годы студенческие припомним, а?

– Да нет… – замялся Творогов. – Видишь ли, я плохой компаньон для ресторана…

– А что? Не употребляешь? Печень? Давление? – деловито осведомился Прохоров. – Или машину купил?

– Нет, – засмеялся Творогов, – ни то, ни другое, ни третье…

– Значит, из принципа?

– Угу, из принципа, – сказал Творогов. – Из уважения к собственному организму. Вернее, из уважения к тем тысячелетним усилиям, которые затратила природа на создание системы, именуемой человеческим организмом. Ведь я все же биолог.

– Я вижу, ты прогрессируешь! Молодец. А я, знаешь, живу по принципу: «Можешь не иметь собственных принципов, но уважай чужие». – Он расхохотался в трубку, оглушив Творогова. – А то, если печень, я могу достать тебе отличное лекарство, в буквальном смысле чудодейственное…

– Нет, говорю тебе, нет, – сказал Творогов.

– Ну хорошо, тогда в оперативном порядке меняем диспозицию и дислокацию, как говаривал подполковник Серегин. Ты помнишь его? Он преподавал у нас тактику.

– Помню, – сказал Творогов.

– Значит, так: я подъезжаю за тобой сразу после работы, и мы отправляемся в кофейню как раз неподалеку от флагмана советской биологии, от вашего института. Там дают шикарный черный кофе. Устраивает?

– А что – обязательно сегодня? – спросил Творогов. В глубине души он все еще был уверен, что Женька Синицын позвонит ему, и оттого предпочел бы быть сегодня вечером дома. – У тебя действительно важное дело?

– Да, Костик, дело действительно важное и, как говорится, не терпящее отлагательств. А потому, чем быстрее мы встретимся, тем будет лучше. Отечественная наука от этого только выиграет.

– Ну хорошо, – сказал Творогов. – Если наука выиграет, я согласен.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда Творогов вышел из института, Лешка Прохоров, блудный сын факультета, уже ждал его, стоя возле собственных «Жигулей». Творогов сразу узнал его, хотя за те несколько лет, что они не виделись, Прохоров сильно изменился – пополнел, лицо его округлилось, стало гладким, выражение ироничной самоуверенности появилось на нем. Но ни эта полнота, ни широкие залысины, идущие ото лба, которые обнаружились, когда Прохоров снял черную кожаную кепку, казалось, не портили его, а лишь придавали ему значительности и солидности. Одним словом, за время, прошедшее с момента их последней встречи, Лешка Прохоров превратился в Алексея Степановича Прохорова.

– Что, Костик, приглядываешься? Идет время, идет, – впрочем, не столько с грустью, сколько с весельем сказал Прохоров. – Давно ли ребятишками с пеналами и книжками… давно ли, Костик, а? Ты не обижаешься, что я тебя по-прежнему Костиком называю? Нет? Ну и чудесненько! А то встречаю я как-то Стручкова – помнишь, он на курс старше учился? – ну и по старой памяти: Павлик да Павлик… А он мне вдруг: «Я вам не Павлик, а Павел Федорович!» Вот как меняются люди!

Пока они ехали, пока входили в кофейню, пока стояли в очереди возле кофеварочной машины, Прохоров продолжал болтать о каких-то пустяках, продолжал шутить и посмеиваться. А Творогов все ломал голову и никак не мог догадаться, что это за важное и такое уж неотложное дело заставило Лешку Прохорова искать сегодня с ним встречи?..

Взяв наконец чашечки кофе, они сели за столик, и Прохоров сказал:

– Слышал, слышал о твоих успехах. Не так давно заходил в издательство, вижу, на столе лежит корректура, фамилия знакомая – Творогов. Ого, думаю, идут наши ребятишки в гору! Вышла книжка-то?

– Вышла. Только что.

– Экземплярчик с автографом за тобой. Смотри, не забудь.

– Не забуду, – сказал Творогов, посмеиваясь в тон Прохорову. – Ну, а ты, я вижу, тоже не терял времени даром. Можно сказать, обскакал всех нас. Кто бы мог подумать, что Лешка Прохоров станет заместителем директора!

– Вашими заботами. Помнишь, как Валечка Тараненко все из меня человека старалась сделать? Увидишь – передавай ей привет. Скажи, что Лешка Прохоров оправдывает доверие общественности. – Он продолжал дурачиться, казалось, совсем забыв о том серьезном деле, ради которого пригласил сюда Творогова. – По глазам твоим вижу: ужасно тебе хочется спросить – и как это тебе удалось, Лешка? Как ты в замы сумел пролезть? И если ты не спрашиваешь об этом впрямую, то лишь из деликатности, которая тебе, Костик, всегда была особенно присуща. Лишь потому не спрашиваешь, что опасаешься меня обидеть столь нетактичным вопросом. А ты не опасайся! Я – человек необидчивый. Хочется – ну и спроси. Спроси, спроси.

– Ну, допустим, я спросил, – смеясь, сказал Творогов.

– А если спросил, так я отвечу. Не могу, понимаешь ли, когда человек на моих глазах изнывает от любознательности.

Удивительное дело – было, вероятно, во внешности, в манере поведения Алексея Степановича Прохорова нечто такое, что заставило даже неопрятную старуху уборщицу, которая до сих пор лишь вяло препиралась с посетителями, вдруг поспешить к столику, за которым устроились Прохоров с Твороговым, и начисто протереть его полированную поверхность. Вот уж чему вовсе не научился за свои сорок с лишним лет Творогов – так этому искусству: производить впечатление. Хотя, если честно признаться, нередко завидовал людям, которые, подобно Прохорову, владели этим искусством.

– Итак, я отвечаю на немой вопрос, мучительно застывший в твоих глазах, Костик. И ты слушай меня внимательно, потому что кое-что тебе еще может когда-нибудь пригодиться. Видишь ли, в любом солидном учреждении его руководителю, а в разбираемом нами варианте – директору института приходится время от времени произносить речи, которые никто не слушает, писать статьи, которые заведомо никто не читает, сочинять пространные справки, которые подшивают в дело, не пробежав глазами и двух первых строк, отвечать на запросы, о которых забывают, едва их сделав. Одним, словом, производить массу никому не нужной, пустой, зряшной работы. Да, все знают, что это никому не нужно, но, с другой стороны, – т а к  н а д о, т а к  з а в е д е н о. Естественно, любой занятый, уважающий себя человек очень болезненно относится к подобным вещам. У нашего директора, я тебе скажу, например, просто настоящая идиосинкразия по отношению к такой писанине. И вот, вообрази себе, вдруг появляется человек, который готов взять на себя всю эту заведомо бесполезную, никому не нужную работу. Появляется человек, который готов битый час говорить перед залом, одна половина которого читает, дремлет или обсуждает собственные дела, а другая половина нетерпеливо поглядывает на двери, соображая, нельзя ли как-нибудь незаметно улизнуть; появляется человек, готовый писать статьи, неважно куда – в стенгазету или ведомственный журнал, которые наверняка никто и никогда не будет читать, готовый в любой момент сочинить любую пространную справку, которая никому и никогда не пригодится. Ты понимаешь, Костик, со временем такой человек становится абсолютно незаменимым. Ты уже, конечно, догадался, Костик, этот человек – я, Алексей Степанович Прохоров, прошу любить и жаловать. Если угодно, я – современный человек-невидимка. Меня вроде бы и нет вовсе, я не заметен, но в то же время попробуйте-ка обойтись без меня! Ручаюсь, наш шеф скорее расстанется с десятью научными сотрудниками, чем со мной. Вот, Костик, и весь секрет моей карьеры. Я честно делюсь с тобой производственными секретами фирмы. Улавливаешь?

– Улавливаю, – сказал Творогов.

Не это ли умение – опережая других, выставить самого себя в смешном виде, как бы пригласить таким образом и товарищей своих посмеяться вместе с ним над самим же собой, не эта ли смесь веселого цинизма и самоиронии делала Лешку Прохорова таким непотопляемым? Человек, который смеется сам над собой, уже не располагает к тому, чтобы над ним насмехались другие. Сколько помнил Творогов Лешку Прохорова, эта защитная реакция была свойственна ему всегда, всегда выручала его, всегда срабатывала безошибочно.

Прохоров посмеивался, помешивал кофе, весело и вместе с тем цепко поглядывал на Творогова.

– А теперь перейдем к существу вопроса, как говаривал профессор Снегиревский за пять минут до окончания лекции. Ты уже понял, вернее, я уже намекнул тебе по телефону, что речь пойдет о Синицыне. Видишь ли, некто – я пока не знаю, кто именно, да это, впрочем, не так уж и важно – некто напел нашему шефу про Женьку Синицына: мол, он и талантливый, и работоспособный, и мыслей-то свежих у него всегда навалом, одним словом, находка для отечественной науки! И у старика, как я подозреваю, начала вызревать идея перетащить Синицына к себе, облагодетельствовать непризнанного гения… Я уже, честно признаюсь, пробовал его отговорить, пробовал осторожно намекнуть на то, что на самом деле представляет из себя Женька. Но где там! У нашего старика тоже характерец не дай бог, он уж если закусит удила, так его не остановишь. Да и я, в общем-то, для него не авторитет в этих вопросах. Вот я и подумал: если бы ты, Костик…

– Что я? – спросил Творогов, насторожившись.

– Если бы ты, ну не специально, конечно, не специально, а так, к слову как-нибудь растолковал бы старику, что за фрукт этот Синицын. Рассказал бы, что уже был один человек, который пытался облагодетельствовать Синицына. Что из этого получилось, ты и сам знаешь.

Прохоров по-прежнему не переставал посмеиваться, говорил и тут же перебивал себя коротким, хмыкающим смешком, как будто речь и правда шла о забавных вещах.

– Интересно… – протянул Творогов. – Интересно. Не очень-то приглядную роль ты мне, я вижу, отводишь.

– Почему неприглядную? – сразу встрепенулся Прохоров. – Отчего же, Костик, неприглядную? Я же одного хочу: чтобы ты правду рассказал! Как все на самом деле было! Чего ж тут неприглядного – правду-то рассказать? К тебе бы старик прислушался, я знаю.

– Одного только не могу понять, – сказал Творогов, – чем это тебе Женька так помешал? Чего это ты его так боишься, а?

– Ты прав, Костик, ты, как всегда, прав, – бодро воскликнул Прохоров. – Пожалуй, я не с того начал, не с той стороны зашел. Мне бы очень не хотелось, Костик, чтобы ты или кто другой подумал, будто я пытаюсь свести с Синицыным какие-то счеты. Да ничего подобного, упаси господи! Мне лично Синицын никогда не делал ничего плохого, кроме хорошего! Да наши пути и не пересекались никогда, мы просто в разных плоскостях пребывали, так что какие тут счеты! Тогда что же? А допустить мысль, этакую элементарную и, казалось бы, самую естественную мысль, что Лешка Прохоров печется об интересах своего института, своего родного научного коллектива, ты, Костик, конечно, не можешь?.. Где уж Лешке Прохорову думать о таких высоких материях, не так ли? Лучше поищем низменные побуждения, а, Костик?

– Ну зачем ты уж так? – несколько смутившись, сказал Творогов. – Просто я не понимаю: неужели ты думаешь, что Синицын и правда представляет такую ужасную угрозу для вашего института?

– Ну знаешь ли! Ты или забыл все, или нарочно морочишь мне голову! – Прохоров резко, в сердцах отодвинул чашку, так что она звякнула, накренившись, и остатки коричневой жижицы выплеснулись на блюдце. – Мало он всем крови попортил! А ради чего? Чего он добился? Ну, хорошо, придет он завтра к нам в институт, осчастливит нас своим появлением, так ведь, ручаюсь, он уже через пару недель начнет жалобы и заявления на нашего же шефа строчить во все инстанции! Ты, что, характера его не знаешь? Начнутся проверки, перепроверки, комиссии, подкомиссии, разбирательства-препирательства. Я-то калач тертый, я, честно скажу, ничего этого не боюсь, а вот наша ученая братия, она ведь этого не терпит, ученая братия к подобным вещам о-очень болезненно относится, ты сам это знаешь, не мне тебе об этом рассказывать…

Чем-то знакомым, давним повеяло вдруг на Творогова. Однажды был уже в его жизни похожий разговор, был. Как раз в те дни, когда бушевали страсти вокруг Синицына, когда все больше ожесточался Женька в своей решимости бороться, как он говорил, до победного конца, затянул Творогова к себе домой на чашку чая Илья Семенович Корсунский. В то время имел Корсунский немалый вес в институте, был заместителем директора по науке, заведовал лабораторией. До того дня, да и после, Творогову никогда не приходилось бывать у него в гостях – слишком далеки они были тогда друг от друга, слишком разное положение занимали в институте. Да и тут попал он к Корсунскому, можно сказать, случайно. Просто вышли вместе из института, был морозный вечер, и Корсунский вдруг сказал:

– Держу пари, милый юноша, вы и представления не имеете, что такое стакан горячего, хорошо заваренного чая, да еще с мороза! А я – великий чаевник, да будет вам известно, и если не возражаете, могу приобщить вас к этому таинству. Я вас приглашаю.

Облачко белого морозного пара вилось возле его губ, придавая словам его особую убедительную привлекательность.

И Творогов тогда счел неудобным отказаться, не принять это неожиданное приглашение, да и не было у него причин отказываться. Так он оказался в квартире Корсунского, в его кабинете, где кроме массивного, старомодного письменного стола был еще маленький – чайный. А на двух полках книжного шкафа, за стеклом, в разного рода упаковках и упаковочках с яркими этикетками, в круглых, покрытых лаком баночках и коробочках глазам Творогова предстала целая коллекция чая.

– Я ведь в молодости увлекался изучением воздействия чая, его компонентов, на организм человека, – объяснил Корсунский, – с этого все и началось. В механизме этого воздействия, скажу вам, есть много любопытного, еще не изученного…

Наблюдая за тем, как хлопочет Корсунский, заваривая чай, как любовно расставляет он вазочки с различным печеньем, сухариками, сушками, вареньем, Творогов с изумлением обнаруживал, что перед ним сейчас был совсем другой человек – не тот Илья Семенович Корсунский, которого он привык встречать в институте. Там Корсунский обычно был строг, суховат, даже надменен, а здесь он казался общительным, любящим поболтать добряком, гостеприимным хозяином. Впоследствии, когда Корсунский уже вышел на пенсию, постарел, утратил свое прежнее положение и стал появляться в институте уже в качестве консультанта, Творогов все чаще узнавал в манере поведения эти домашние, словно бы скрытые до поры до времени черты. Тогда-то, за чайным столиком, Корсунский и завел с Твороговым разговор о Синицыне.

– Если не ошибаюсь, вы ведь друзья с ним, вы имеете на него влияние. Я сразу скажу: я вижу в нем одаренного молодого ученого, человека многообещающего. Но я бы хотел, чтобы вы как-нибудь деликатным образом попытались объяснить вашему другу, что, если он намерен и впредь вести себя так, как ведет, и действовать такими методами, какими он действует, ему лучше всего попросту расстаться с институтом. Поверьте моему опыту, это в его же интересах…

Эти слова могли бы показаться ультиматумом, угрозой, если бы не мягкий доброжелательный тон, каким они произносились, если бы не добродушное выражение лица Корсунского.

– Но отчего же, Илья Семенович? – поощряемый, подталкиваемый этим добродушием, сказал Творогов, преодолевая свою скованность. – Пусть Синицын кое в чем перехлестывает, преувеличивает, и своей резкостью он может оттолкнуть, обидеть, нажить себе врагов, это верно. Но ведь во многом он прав – разве вы не согласны?

– Да будь он даже трижды прав, дорогой Константин Александрович, все равно у него ничего не выйдет, попомните мои слова. Его не поддержат.

– Почему?

– Видите ли… Я буду с вами откровенен. Ваш друг пугает меня. Эта страсть к обличению, к писанию бумаг, докладных записок, заявлений – она сродни доносительству. Мы с вами, милый юноша, люди разных поколений, и вам, может быть, этого не понять, но мы-то, старики, хорошо помним, к чему приводили подобные вещи в иные, не столь уж и давние времена. Вот почему ваш друг, мягко говоря, не вызывает симпатии. Он, знаете ли, из породы одержимых. Я думаю, вы и сами это понимаете, я не открою для вас Америки. Дай ему завтра власть, и он первый начнет изгонять несогласных и неугодных. Вы, мне кажется, самый разумный человек из его окружения, поэтому я и счел возможным быть с вами предельно откровенным, ничего не скрывать от вас, подумайте об этом…

Значительно позже Творогов не раз в мыслях своих возвращался к этому разговору, к этому, казалось бы, такому мирному, такому домашнему чаепитию, много раз вспоминал его и размышлял над тем, что услышал от Корсунского, но тогда, в тот момент, он как-то не придал особого значения словам Ильи Семеновича: как-никак, а Корсунский был в лагере противников Женьки Синицына, можно ли было ждать от него объективности?..

И вот теперь, словно эхом той давней беседы за маленьким чайным столиком в кабинете Корсунского, звучали слова, произносимые Лешкой Прохоровым:

– Я ведь, если угодно, о самом Женьке забочусь. Ну что, скажи на милость, срывать его от Степанянца, тащить сюда, к нам, только для того, чтобы через пару недель он разругался вдрызг со всеми? Я же знаю Женькин характер и знаю наших, институтских. Так что я о нем, дураке, забочусь, о нем.

– А может быть, все-таки о себе? – сказал Творогов.

– И о себе тоже, Костик, ты прав. О себе не заботятся только ханжи и неисправимые идеалисты – они предпочитают эту заботу переложить на плечи своих ближних. Впрочем, я по глазам твоим, Костик, вижу: ты не хочешь помочь мне. Более того – ты осуждаешь меня. Только не решаешься сказать мне об этом прямо. Ты всегда был нерешительным человеком, Костик, я это знаю. Что же ты не скажешь: «Прекрати называть меня Костиком, мне это надоело?» Я же вижу, тебе хочется сказать это. Так взорвись, Костик!

Ах, черт! Он попал не в бровь, а в глаз, и это сразу и разозлило и смутило Творогова. А Лешку Прохорова, казалось, этот разговор лишь забавлял, лишь веселил. Глаза его светились откровенной насмешкой.

– Ну что ж, будем считать, что этого разговора не было. Только знаешь, Костик, чему нас учит история? История нас учит тому, что непротивление злу никогда еще не приводило ни к чему хорошему. Запомни эти слова, запиши их, выбей золотыми буквами на всех четырех стенах своей лаборатории. Кстати, когда защищается твой Боярышников? Я приду, я непременно приду. Если у вас не хватит рук подсчитывать черные шары, можете рассчитывать на мою бескорыстную помощь.

– Приходи, приходи, – сказал Творогов. – Только, надеюсь, помощь твоя не понадобится.

– Ты недооцениваешь Синицына. Боюсь, после защиты ты еще пожалеешь об этом. Какого дьявола, Костик, ты корчишь из себя непротивленца? Ты думаешь, Синицын зря явился сюда? Может быть, он хотя бы позвонил тебе, другу своему бывшему, ну пусть не другу – товарищу, однокурснику своему, может быть, предупредил, посоветовался с тобой? Позвонил? Ну что же ты молчишь, Костик? Ах, не позвонил! То-то же. Он-то не будет великодушным, он-то не пощадит тебя.

– Посмотрим, – сказал Творогов, вставая. – Посмотрим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю