412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Никольский » Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь » Текст книги (страница 28)
Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:57

Текст книги "Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь"


Автор книги: Борис Никольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

– Ты просто завидуешь ему! – сказала Таня, но в голосе ее уже не было прежней уверенности, боль и растерянность звучали в нем.

«Она все еще любит его», – подумал Трифонов.

– Что мне завидовать! – усмехнулся он. – Впрочем, если не веришь, можешь спросить у него сама. Только не откладывай, а то он уедет на международный симпозиум.

Она посмотрела на него долгим внимательным взглядом.

– В своем письма ты забыл написать, что из послушных мальчиков, оказывается, вырастают мелочные и мстительные мужчины, – сказала она, вставая…

Вечером Решетников работал дома – печатал тезисы доклада, который ему предстояло сделать на симпозиуме. Даже, казалось бы, чисто техническую работу – перепечатку рукописи – он любил делать сам, иначе потом он всегда испытывал чувство незавершенности: как будто была еще возможность что-то исправить, уточнить, а он сам отказался воспользоваться этой возможностью.

Зазвонил телефон, и Решетников, сердясь на себя, почувствовал, что волнуется. Все еще казалось ему, что между ним и Ритой осталась какая-то недоговоренность, хотя в глубине души знал, что, даже позвони она сейчас, ничего уже не может измениться.

Он поднял трубку и услышал Танин голос:

– Здравствуй, Митя!

– Привет! – сказал он.

– Митя, это правда?

– Что? – спросил он.

Он и на самом деле не сразу понял, о чем она спрашивает. Только что он думал о Рите, и ему вдруг представилось, что Танин вопрос каким-то образом относится к ней.

– Трифонов сказал мне, что ты выступил с опровержением папиных работ. Это правда?

– Правда, – сказал он. – Только…

Она прервала его.

– Значит, все-таки правда… – сказала она задумчиво. – Я бы предпочла узнать об этом не от Трифонова, а от тебя.

– Таня, послушай, я…

– Не надо мне ничего объяснять, – сказала она. – Особенно теперь.

– Таня, я хотел…

Она уже не слушала его. В трубке раздавались короткие гудки.

Решетников встал, прошелся по комнате, стараясь успокоиться. Ах, как нехорошо все получилось! Все оберегал он Таню, все не хотел тревожить ее раньше времени – вот и дооберегался. Конечно, он мог сейчас поднять трубку, набрать ее номер и попросить выслушать его, и попытаться все объяснить. Только не было у него уверенности, что она станет его слушать, знал он ее характер, знал, что больше всего не терпела она запоздалых оправданий и объяснений.

Он сел к письменному столу, но долго еще не мог заставить себя приняться за работу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 1

Как быстро бежит время! Вот уже и весна наступила. Остался позади и симпозиум, и последние сомнения, и переживания, и доклад, и новые знакомства – все отошло, отдалилось, превратилось в воспоминания, в фотографии, в адреса в записной книжке. На одной фотографии Решетников запечатлен рядом с Алексеем Павловичем и профессором из Лондона Ральфом Барнеттом. Там, на симпозиуме в Ереване, после доклада Решетникова профессор Барнетт сказал Алексею Павловичу: «Удивительно, что этот доклад вышел именно из вашей лаборатории. Ученый ведь похож на бульдога – его не так-то легко заставить выпустить то, что он схватил однажды». Он засмеялся, и Алексей Павлович ответил ему своей обычной застенчивой улыбкой.

Как-то уже после возвращения с симпозиума заглянул Решетников к Тане в издательство – вернуть ей материалы из архива Левандовского. Давно пора было это сделать, да и сам он наконец написал статью о Василии Игнатьевиче, хоть и запоздало, но выполнил свое обещание. Надеялся он поговорить с Таней обо всем, что произошло за последнее время, но настоящего разговора так и не получилось, – в комнате, где сидела Таня, на этот раз было многолюдно и шумно, каждую минуту их перебивали, хлопала дверь, звонил телефон.

– Да, да, я все уже знаю, можешь не объяснять… Нет, я не думаю сердиться, это тебе кажется… А за статью спасибо… – только и сказала она. И даже в коридор не захотела выйти, чтобы остаться с ним наедине – то ли не сочла нужным, решила, что незачем, то ли и правда не могла оторваться от своего стола, заваленного оттисками, от звенящего телефона – похоже, настоящий аврал царил в издательстве.

– Ты-то сама как живешь? – негромко спросил Решетников, уже прощаясь.

– Хорошо, – рассеянно ответила она, – хорошо.

И, может быть, к лучшему, что не стала она ни о чем расспрашивать, потому что иначе пришлось бы ему подробно рассказывать о лабораторных делах, а это было не так-то просто.

Со стороны посмотреть – казалось, ничего и не изменилось у них в лаборатории. Как и прежде, утром Фаина Григорьевна старается незаметно проскользнуть по коридору мимо комнаты, где уже работает, облаченный в белый халат, Алексей Павлович. Как и прежде, засиживается по вечерам в лаборатории Лейбович. Как и раньше, моментально вспыхивает и клеймит почем зря институтскую систему снабжения Андрей Новожилов, когда узнаёт, что нужный ему сегодня, сейчас, сию минуту реактив включен в заявку на будущий год, и Валя Минько умоляюще смотрит на него своими добрыми, большими глазами… По-прежнему в обеденный перерыв устраиваются лабораторные чаепития, – кажется, мир и согласие снова вернулись в лабораторию…

Но на самом деле – и это хорошо знают и Решетников, и Алексей Павлович, и все остальные – в лаборатории давно уже совершается нечто похожее на переоценку ценностей. Рушатся устои, которые еще вчера казались незыблемыми, подвергаются сомнению теории, которые еще вчера выглядели бесспорными. И все это, к удивлению Решетникова, происходит почти незаметно и безболезненно, буднично, без открытых столкновений. Лаборатория словно разворачивается на сто восемьдесят градусов – так же бесшумно и неощутимо, как разворачивается теплоход в открытом коре.

И еще одно сравнение приходило в голову Решетникову, когда думал он теперь о своей лаборатории. Все они представлялись ему похожими на путников, терпеливо и долго шагавших к цели и вдруг засомневавшихся в правильности избранного ими пути, яростно заспоривших друг с другом на развилке дорог… Но вот решение принято, и спор затих, и с прежним терпением и упорством шагают они вперед. Правда, если продолжить это сравнение, то точнее было бы сказать, что выбрано лишь направление, а не дорога, что каждый из них прокладывает свою тропинку…

Как-то в книжном магазине Решетников встретил своего одноклассника Мишку Корабельникова, Корабельников бросил школу еще в восьмом классе, ушел в техникум, потом на шоферские курсы – да так и крутил с тех пор баранку. Был он веселым, толстым и лысым. Не виделись они давно, пожалуй лет десять, и теперь едва узнали друг друга. После взаимных расспросов, торопливых и сумбурных, Корабельников сказал:

– Вот ответь мне, раз ты специалист по клеткам, рак этот проклятый скоро, лечить научатся?

Решетников пожал плечами?

– Не берусь судить. Мы занимаемся другими проблемами.

– Вот то-то и оно, что другими, – сказал Корабельников. – Отстает биология, отстает. Я вас с Трифоновым каждый раз в списках лауреатов ищу, думаю, не позовут ведь, черти, на банкет, не вспомнят. А выходит, напрасно?

– Напрасно, – сказал Решетников. – Я, между прочим, твоей фамилии тоже что-то не встречал в этих списках.

– Ну, мы, работяги, особая статья. А ты мне скажи лучше, почему раньше столько великих ученых было, ну, Павлов там, Тимирязев, Мичурин. А теперь кто? Институтов больше, докторов, кандидатов всяких, которым деньги платят, полно, а великих ученых нет. Как это объяснить?

– Серьезно отвечать? – спросил Решетников.

Уже не первый раз приходилось выслушивать Решетникову, подобные полушутки-полуупреки. Раньше он воспринимал их всерьез, легко воспламенялся, принимался доказывать, объяснять, растолковывать, говорить что-то о специализации, рассказывать о сути своей работы, даже сравнивать труд современных ученых с трудом тоннелепроходчиков, когда каждый пробивает свой тоннель и часто не видит даже соседа, который работает где-то рядом, но, в конечном счете, все они идут к одной цели и где-то там, впереди, эти тоннели сходятся, сливаются… Но потом он понял, что чаще всего никто и не ждет от него серьезных объяснений, что смысл всех этих бесконечных опытов с мышцами лягушек, растворами, измерением электрических потенциалов представляется не очень-то понятным и далеким от жизни с ее реальными заботами…

– Да нет, шучу я, – сказал Корабельников, – не обижайся. Знаю, читал – современная наука требует узкой специализации и все такое прочее…

Они поболтали еще немного, повспоминали прежних приятелей и разошлись, но все же остался у Решетникова от этого разговора какой-то осадок. Хоть и шутил Корабельников, а, казалось, была в его грубоватых шутках доля истины.

«Не слишком ли легко, не слишком ли часто укрываемся мы за этими словами об узкой специализации, – думал Решетников, – оправдываем ими собственную робость… Вот Левандовского – того не упрекнешь в отсутствии широты и смелости, он и рисковать любил, и увлекался, может, потому и ошибался чаще, чем другие…»

В институте их лабораторию теперь все реже называли лабораторией Левандовского, и Решетников никак не мог привыкнуть к тому, что для аспирантов, которые появились у них прошлой осенью, Василий Игнатьевич был уже лишь автором таких-то и таких-то теорий и гипотез, в том-то и том-то спорных, а в том-то и в том-то заслуживающих внимания, – короче говоря, «ученым из учебника», как для него самого – Введенский или Ухтомский, никакие воспоминания уже не связывали этих ребят с Левандовским…

Работал Решетников по-прежнему много, и работалось ему этой весной, как никогда, легко и вольно, удачливо. Казалось, брал он реванш, вознаграждал себя за те дни, когда тяготило его ощущение бесплодности, напрасности своих усилий и собственной неспособности понять причины этой бесплодности, за те дни, когда так упорно и необъяснимо не оправдывались его ожидания и расчеты…

Этой весной он вдруг словно вспомнил, вдруг словно заново почувствовал, что живет в Ленинграде, словно вернулись к нему годы юности, когда любил он бродить весенними вечерами по узким набережным Мойки или Фонтанки, любил после долгого блуждания по тихим, слабо освещенным переулкам вдруг выйти к Неве – ощущение внезапного восторга охватывало его и он замирал всякий раз, пораженный простором и величием открывавшейся перед ним картины…

Теперь, как в юности, он снова был одинок и свободен. Знакомое чувство – как будто завершился еще один круг его жизни. И наивная и грустная песенка из андерсеновской сказки, еще в детстве отчего-то запавшая ему в сердце, тронувшая его своей бесхитростной мудростью, печалью и нежностью, звучала теперь в его душе, когда вспоминал он Риту:

«Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, все прошло, прошло, прошло…»

Как-то поймал он себя на том, что все чаще невольно тянет его к местам, где бывали они когда-то вместе с Таней Левандовской. «Возраст дает себя знать, что ли?..» – думал он. В юности он самонадеянно уверял себя, что нет ничего хуже и бесполезнее, чем оглядываться и возвращаться, а сейчас все эти вечерние одинокие блуждания по городу разве не были лишь попыткой вернуться к тому, что было дорого ему прежде?..

Однажды, когда Решетников шел по Кировскому проспекту, его кто-то окликнул. Он обернулся и увидел Глеба Первухина.

Решетников не так уж часто встречал Глеба, но каждый раз его удивляло, что за то время, которое они не виделись, Глеб успевал резко измениться, каждый раз этот человек представал перед Решетниковым в новом облике. Сейчас он был неузнаваемо волосат, причем волосы и на его непокрытой голове, и на лице росли как-то беспорядочно и словно бы торопливо, наперегонки – так, по крайней мере, показалось Решетникову.

– Привет! Легок на помине, – сказал Первухин. – Мы тут с Таней как раз недавно вспоминали тебя.

– Да? – внешне спокойно сказал Решетников, но, как и в прошлый раз, когда услышал он от Тани, что Глеб бывает у нее, его передернуло от недоумения и досады.

– Ты, конечно, все там же?

– А где же мне еще быть? – сказал Решетников. – А ты, конечно, уже не  т а м  ж е?

– Ты имеешь в виду газету? – спросил Первухин и засмеялся. – Ты прав. Все это мура. Я почувствовал, что теряю стиль. И это при том, что я работал вне штата, был, по сути дела, свободен, а представляешь, что было бы, если бы я попал в штат?..

– Да, это было бы ужасно, – сказал Решетников. – И где же ты теперь?

– В театре.

– В театре? – изумился Решетников.

– Пока устроился рабочим сцены. А там видно будет. Один режиссер читал мою новую пьесу, хвалит, обещает протолкнуть.

Решетников с любопытством посмотрел на него: действительно верит тот в свое призвание, в свою неординарность или это теперь уже только привычная маска, которую, может быть, и рад бы он снять, да поздно?.. А впрочем, кто его знает, может быть, вся эта его несуразная жизнь – и верно вечная попытка отыскать свое истинное предназначение… Видит же Таня в нем что-то интересное, что-то заслуживающее внимания, незаурядное…

– Между прочим, мы завтра собираемся у Левандовской, я буду читать кое-что новенькое, – сказал Первухин. – Приходи, если хочешь.

– Не знаю. Может быть… – сказал Решетников. Вот до чего дошло дело – Первухин приглашает его к Тане! Забавно!

Глеб внимательно посмотрел на него:

– Кстати, она ведь разошлась с мужем, ты знаешь?

– Как? Когда?

– Да месяца два назад…

«Два месяца… – подумал Решетников. – А мне она ничего не сказала…»

– Это вы ее, наверно, довели своими абстрактными рассказами, абсурдными пьесами, не иначе… – с неожиданной веселостью сострил Решетников и тут же устыдился этой своей веселости.

Он стоял в растерянности, еще не зная, чего больше вызвала в его душе эта новость – сочувствия к Тане, тревоги за нее, сожаления, что так неудачно кончилось ее замужество, или радости…

ГЛАВА 2

Весь следующий день Решетникова не покидала тревога за Таню. Вдруг стало казаться ему, что есть какая-то связь между этим поворотом в Таниной судьбе и теми последними событиями в их лаборатории, невольным виновником которых был он, будто все, что происходило здесь, в их институте, и касалось ее отца, каким-то образом влияло и на ее жизнь.

Обычно работа успокаивала его. Ему доставляло удовольствие еще в автобусе по дороге в институт думать о предстоящих опытах – даже такая нехитрая привычная процедура, как облачение в белый халат, имела для него особый смысл, – словно давала ему возможность острее ощутить предвкушение работы. С каждым годом в их лаборатории становилось все теснее, прибавлялись новые приборы, приходили новые сотрудники, в комнату втискивались новые столы, так что условия, в которых работал Решетников, никак нельзя было назвать идеальными, но все равно он любил этот свой угол, или, говоря официальным языком, свое  р а б о ч е е  м е с т о, – небольшое пространство ограниченное с одной стороны шкафом, с другой – холодильником, между которыми и помещался его стол. Но сегодня даже этот стол напоминал ему о Тане. Напоминал о том дне, когда она появилась здесь, в лаборатории, когда неслышно остановилась за его спиной. «Как живешь?» – «Хорошо». Она всегда отвечала «хорошо», и всегда чудилось Решетникову за этим «хорошо» что-то невысказанное – сомнение и печаль.

Валя Минько принесла из канцелярии утреннюю почту. Несколько писем были адресованы Решетникову. Он поймал на себе ее вопросительный взгляд – иногда ему казалась необъяснимой, почти сверхъестественной эта ее способность улавливать чужую тревогу и отзываться на нее.

Он улыбнулся ей.

Странно, что никто из лаборатории еще не сообщил ему, о Танином разводе. Не знают? Или не хотят говорить?

Он заглянул к Лейбовичу.

Лейбович был поглощен работой – колдовал возле сооружения из полиэтиленовых трубок. Один конец трубки был опущен в кювету с водой, к другому был подведен шприц, лишенный иглы. Сейчас Лейбович осторожно вращал винт, соединенный микропередачей с поршнем шприца, и на другом конце трубки, в воде, на глазах у Решетникова медленно вырастал крошечный прозрачный шарик. Как ребенок, выдувающий мыльный пузырь, Лейбович не отрывал глаз от этого трепещущего, невесомого шарика. Пузырек становился вое больше, его стенки – все тоньше, они были уже почти невидимы, только слабый радужный отсвет колебался на конце трубки… Со стороны то, что делал сейчас Лейбович, могло показаться игрой, забавой, но на самом деле этот трогательный в своей эфемерности, уже не различимый простым глазом, тончайший пузырек был копией, моделью клеточной оболочки – той самой мембраны, о роли которой разгорались такие яростные споры…

На секунду Лейбович оторвался от своего занятия, обернулся к Решетникову, подмигнул:

– Продаю название для фельетона: «Мыльные пузыри Александра Лейбовича». А что, во времена Рытвина это было бы неоценимой находкой… Зато теперь, пожалуй, и Трифонов не польстится…

– Не польстится, – сказал Решетников.

«Да, а Трифонов, что же Трифонов, – подумал он, – уж он-то никогда не упускал возможности поговорить со мной о Тане…» А тут как раз позавчера встретились они утром в автобусе, вместе ехали на работу, стояли рядом, плечом к плечу, держались за один поручень, и ни слова не сказал он о Тане. Зато затеял опять разговор о Новожилове. Вот уж дался ему этот Андрей – словно дорогу перешел.

– Не могу понять, что вы с ним так нянчитесь, – говорил Трифонов. – Уж он ли вам не подложил свинью: и письма в райком писал, и против Алексея Павловича выступал, склока, сплошная склока, а вы все ему прощаете… Ну, могу допустить, на ученом совете ты выступал – были у тебя какие-то свои цели, воспитательные, может быть, или еще какие, не знаю, но сейчас вот мы с тобой вдвоем, объясни мне просто так, по-человечески: на что он вам нужен?

– Ты говоришь, письма в райком писал? – сказал Решетников. – Правильно, радости нам тогда это не доставило. Но делал он все это  о т к р ы т о – вот в чем его достоинство. Открыто отстаивал свои взгляды, и несогласие свое высказывал тоже открыто, понимаешь? Что же, за это расправляться с человеком прикажешь?

– Ну ладно, гладьте его по головке, он еще преподнесет вам когда-нибудь сюрприз… – сказал Трифонов.

«Что ж, может быть, он и прав», – подумал тогда Решетников. Ему и самому порой казалось, что то спокойствие и мир, которые царили теперь у них в лаборатории, обманчивы, что где-то в глубине, тайно, уже вызревают новые столкновения… Только стоит ли бояться этого?..

Они поговорили еще о погоде, о шахматах – и ни слова о Тане.

Почему? Или Трифонов тоже еще не знал? Или было это молчание намеренным, был в нем свой расчет, своя цель?..

«Ах, Митя, единственное, чего я никогда не смогу вам простить, – сказала однажды Решетникову Фаина Григорьевна – это то, что вы так легко упустили Таню…»

…Дрожащий крошечный шарик, маленький мыльный пузырь, готовый лопнуть от любого неосторожного движения…

Решетников вернулся к себе. Письма, принесенные Валей, еще лежали на столе нераспечатанными. Оттиски статей, автореферат из Ташкента, приглашение из Иркутска прочесть спецкурс для студентов… Еще один конверт с пражским штемпелем, иностранные марки уже отклеены – это дело рук Саши с Машей, вечно они охотятся за марками для своей дочки. «Доктору Решетникову» – выведено на конверте неуверенно и старательно, печатными русскими буквами.

Он надорвал конверт, тонкий бланк выпал на стол.

«Глубокоуважаемый доктор Решетников! – прочел он. – Это письмо пишет Вам Ваш коллега. Я немного читал Ваши статьи. Если Вы имеете новые работы, я бы хотел подробно знакомиться с ними. Заранее благодарю Вас. Жду и надеюсь получить Ваши статьи…»

Не первый раз получал Решетников подобные письма, и он не сразу понял, что вдруг затронуло, задело его в этой коротенькой записке. Он перечитал ее еще раз.

«Жду и надеюсь… – повторил он про себя. – Жду и надеюсь…»

ГЛАВА 3

Несмотря на приглашение Первухина, Решетников не решился прийти к Тане неожиданно, без предупреждения – почему-то ему казалось, что теперь, когда она осталась одна, ей, с ее гордостью, может быть неприятно его появление. Недаром же она не захотела даже сказать о разводе.

Да и простила ли она ему всю эту историю с его выступлением на лабораторном семинаре, поняла ли, что не было тут его вины? Или считала его отступником? Не мог он забыть ее сдержанности, неприветливости во время их последней встречи в издательстве.

И когда он теперь набирал номер ее телефона, он одинаково был готов и к холодному отпору, и к равнодушно-вежливому: «Приходи, если хочешь…»

Но в голосе ее он услышал искреннюю радость – прежняя, прежняя Таня Левандовская говорила с ним, Таня, которая никогда не боялась выдать своих истинных чувств, никогда не заботилась о том, чтобы скрыть, не показать их.

– Как это вы удосужились, сударь, вдруг вспомнить о моем существовании? – сказала она.

Он пробормотал что-то насчет встречи с Первухиным.

– Ах, вот чему я, оказывается, обязана вашему вниманию! – засмеялась она. – Значит, все-таки пробудился в тебе интерес к современному искусству?..

И добавила уже серьезно:

– Правда, приходи, я буду рада. Мы ведь так давно не разговаривали с тобой по-настоящему.

Казалось, все в этом доме было как прежде, как много лет назад, когда впервые Решетников пришел сюда к профессору Левандовскому. Та же вешалка в передней, прочностью и массивностью своей невольно заставляющая думать о тяжелых шубах, о зимних пальто, щедро подбитых ватой и украшенных шалевыми воротниками, на которой сейчас сиротливо болтались какие-то курточки, те же книжные шкафы в коридоре, холодно поблескивающие стеклами и золочеными корешками старых книг, те же высокие двустворчатые белые двери, ведущие в кабинет Левандовского…

И в кабинете тоже все оставалось почти нетронутым – старинный письменный стол с тяжелым чернильным прибором, книжные стеллажи вдоль стен, кожаные глубокие кресла… И так же странно, непривычно, неестественно, как нейлоновые курточки на массивной вешалке, – показалось Решетникову – выглядели сейчас здесь друзья Глеба Первухина. Они были уже все в сборе, Глеб по очереди знакомил с ними Решетникова: художник, поэт, приятельница поэта… еще художник… – свитера, бороды, джинсы… С удивлением он обнаружил, что, оказывается, встречал одного из них, выяснилось, что тот работает техником у них в институте.

– Служу, что поделаешь… Приходится… – сказал он, словно оправдываясь и одновременно ища сочувствия у Решетникова, и это пренебрежительно подчеркнутое «служу» неприятно резануло слух Решетникова.

Все они, эти люди, были чем-то неуловимо похожи между собой, похожи на Глеба Первухина, чем – и не понял сразу Решетников и только потом, кажется, определил, догадался: в их манере держать себя самонадеянность, демонстративная пренебрежительность к успеху переплетались с плохо скрытой жаждой успеха, было в них что-то вхожее с незваными гостями, случайно оказавшимися на чужом празднике и делающими вид, что у них нет ни малейшей охоты задерживаться здесь, и в то же время незаметно бросающими взгляды в комнату, где уже накрыт праздничный стол, и тайно желающими, чтобы их пригласили к этому столу…

Впрочем, сходство это Решетников ощутил уже позже, пожалуй к концу вечера, а сначала сознание его как бы сразу отстраняло этих людей, они словно скользили мимо него – слишком был он поглощен тем, что опять оказался здесь, в кабинете Левандовского, рядом с Таней. Воспоминания нахлынули на него – он и не подозревал, что они все еще так свежи. Тем не менее это не помешало ему заметить, что за всей церемонией его знакомства с приятелями Глеба Первухина Таня следит с насмешливым интересом – как будто все происходящее сейчас в этой комнате забавляет ее.

К кому относилась эта ее насмешливость, что забавляло ее? И не нарочно ли был затеян ею весь этот маленький спектакль?

Конечно же, Решетникову было сегодня не до того, чтобы вникать в пьесу, которую вскоре принялся читать Первухин. Пьеса была странная – действие ее происходило в Париже, вся она состояла из диалогов одинокого человека с давно умершими близкими ему людьми, причем потом, по ходу действия, оказывалось, что на самом деле умер он, этот одинокий старик, а те, кого он считает умершими, живы…

Читал Глеб негромко, невнятно, без выражения, и эта невнятность показалась Решетникову тоже нарочитой, рассчитанной. Приятели его кто курил сигареты, кто пил кофе, поданный Таней, и по их лицам, выражение которых одинаково могло сойти и за глубокомысленное внимание, и за полную отрешенность, Решетников не мог понять, слушают они или нет.

Он взглянул на Таню – их глаза встретились, он почувствовал, что она давно уже смотрит на него. И вдруг столько раз испытанное и, казалось, давно уже утраченное ощущение захлестнуло его. Словно и не было здесь, в этой комнате, никого, кроме них, словно только они понимали и чувствовали друг друга. И как раньше, в юности, от этого торжества  п о н и м а н и я, от этой мгновенной вспышки радости у него перехватило дыхание.

Да не ошибся ли он? «Да может ли разве повториться такое?» – едва ли не со страхом подумал Решетников.

Он долго не решался снова поднять глаза, пытаясь совладать с собой, пытаясь уверить себя, что виной всему только воспоминания, ожившие здесь, в этом кабинете. Но вот опять взглянул он на Таню, опять встретились, соединились их взгляды – и все повторилось снова.

Первухин продолжал невнятно бормотать свою пьесу, его друзья потягивали кофе, сигаретный дым поднимался к потолку кабинета, но все это, казалось Решетникову, было только игрой, театральным действием, за которым рассеянно следили сейчас из глубины зала два человека, захваченные единым чувством…

Все, что было рационального в натуре Решетникова, протестовало сейчас, восставало против самой возможности возвращения к тому, что когда-то уже испытали и пережили они оба. Зачем же тогда были упущены все эти годы? Зачем было Танино замужество? Зачем – если опять он чувствует себя мальчишкой, студентом, впервые увидевшим Таню Левандовскую?..

Но какой смысл имели все эти «зачем», если стоило Решетникову лишь взглянуть на Таню, и уже казалось ему, что он всегда только и ждал этой встречи… Как будто все эти годы были лишь напрасной попыткой обмануть самого себя, и теперь наконец он с облегчением убедился, что обман не удался… Как будто чувство его к Тане только притаилось, только отступило на время для того лишь, чтобы вспыхнуть опять с новой силой… Как будто даже влюбленность его в Риту и все то, что пережил он за последний год, было необъяснимо связано с Таней, было необходимо для того, чтобы наступила наконец эта минута…

Рационалист, логик все еще бунтовал в Решетникове, все хотел отыскать смысл, все не желал смириться…

Ах, Первухин, Первухин, ну что ты там бормочешь еще, что ты понимаешь в абсурдных сюжетах?.. Ну вот он, сюжет, разыгрывается ка твоих глазах – бери его, оторвись только от своих бумажек… И верно, не абсурд ли это – вдруг спустя столько лет пытаться снова поймать воздушный шарик, который когда-то ты сам с такой беззаботной легкостью выпустил из рук?..

– Достаточно, – сказал вдруг Первухин, отодвигая свою рукопись.

– Как, разве все? – спросила приятельница поэта.

– Какая разница – все или не все? – отозвался Первухин. – Моя пьеса может начинаться с любого места и кончаться в любом. Как и материя, она не имеет ни начала, ни конца.

– Ни смысла, – сказал художник.

– Правильно – ни смысла, – согласился Первухин. Он глотнул уже остывшего кофе и спросил: – Ну как?

Они заговорили, заспорили все с тем же многозначительным, глубокомысленным выражением лиц, и опять никак не верилось Решетникову, что спорят они всерьез, что не притворяются, не разыгрывают друг друга, что не засмеются вдруг разом, не скажут: «Ладно, хватит морочить голову…»

Таня участия в споре не принимала, но слушала, казалось, внимательно, она сбросила туфли и сидела в кресле, поджав под себя ноги, склонив голову на плечо – это была ее любимая поза, – и оттого, что, наверно, не раз сидела она вот так же в этом кресле и тогда, когда его, Решетникова, не было здесь, ему стало неприятно и грустно.

«Зачем ей эти люди? – думал он. – Что они ей? Что она им? Зачем они здесь?»

Только теперь, всматриваясь в их лица, он заметил, что на всех них сквозь самоуверенность приглядывала печать  в т о р о г о д н и ч е с т в а, то выражение, по которому он еще в школе безошибочно мог узнать неудачника, двоечника, привыкшего с покорным безразличием сносить попреки и насмешки. Сложная смесь нагловатости и ущербности, ожесточенности и приниженности.

И спор, который они вели сейчас, был полон язвительных намеков и желчности, причем язвительность эта была обращена против невидимых и недоступных противников.

Решетников в спор не вмешивался, он встал и отошел к окну. Почему-то он не решался приблизиться к Тане – словно опасался неосторожным движением, жестом или словом разрушить то молчаливое понимание, тот союз, который уже возник между ними.

Таня сама спрыгнула с кресла и подошла к нему.

– Ну что, любопытно? – спросила она и кивнула в сторону спорящих.

– Знаешь, что напоминает мне этот спор? – сказал Решетников. – Ритуальный танец древних охотников вокруг воображаемого мамонта. Когда есть все: и копья, и стрелы, и неподдельная ярость, и победные выкрики, нет только одного – самого мамонта.

Таня засмеялась.

– Один – ноль в твою пользу, – сказала она. – Ты не лишен проницательности.

Решетников чувствовал себя в ударе, ощущение радостного подъема, прилива сил, которое испытывал он в юности, не оставляло его, ему захотелось спросить Таню, помнит ли она, как впервые пришел он сюда, в этот кабинет, вернее, он знал, он не сомневался, что она помнит, но все равно ему важно было сейчас услышать об этом от нее самой. Но тут возле них появился его знакомый, техник их института.

– Можешь поздравить, – скакал он Тане. – Помнишь рассказец, который я читал в прошлом месяце? Его, кажется, б е р у т..

– Тьфу-тьфу, чтобы не сглазить, – сказала Таня. – Ты знаешь, – уже обращаясь к Решетникову, добавила она, – Миша пишет талантливые рассказы, но ему не везет.

Решетников уловил в ее голосе участие.

– Мужчина, который жалуется, что ему не везет, вызывает у меня неприязнь, – сказал он.

– Ужасно трудно пробиться, – примиряюще сказала Таня. – Один рассказ он посылал уже в десять редакций, и везде вроде бы и хвалят – и не печатают…

– Простите, а сколько всего рассказов вы написали, если это не тайна? – спросил Решетников.

– Много, – сказал Миша. – Десятка полтора наберется.

– И это вы считаете много? Напишите их сто, двести, тогда я поверю, что вы работаете всерьез.

– Вы беретесь судить о том, чего не знаете, – обиженно сказал Миша.

– Может быть, я и сшибаюсь, – сказал Решетников. – Но я знаю, как надо работать в науке, чтобы чего-нибудь достигнуть. Почему же в другом деле можно работать меньше?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю