412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Никольский » Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь » Текст книги (страница 3)
Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:57

Текст книги "Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь"


Автор книги: Борис Никольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Снова далеко в коридоре зазвонил телефон, Творогов слышал, как на этот раз женские каблучки стремительно простучали по коридору.

Сейчас позовут его. Творогов опять внутренне напрягся. Готов ли он сейчас к этому разговору? Готов ли?

Нет, не позвали.

Едва лишь ушел, откланялся Корсунский, как явился Миля Боярышников. Он уже не раз заглядывал сюда, за шкафы, где сидел Творогов: видно, томился от нетерпения и ожидания, не столько стесняясь – особой стеснительностью он никогда не отличался, – сколько считая для себя невыгодным заводить разговор с Твороговым при Корсунском.

В черных, чуть навыкате, Милиных глазах светилась требовательная надежда.

– Константин Александрович, вы еще не успели поговорить?

– С кем? – спросил Творогов, хотя уже догадывался, кого имеет в виду Боярышников.

– Ну с этим… с товарищем, который приехал…

Подобно туземцу, опасающемуся навлечь на себя гнев злого духа, Боярышников, кажется, предпочитал не упоминать вслух фамилию Синицына.

Творогов отрицательно покачал головой.

– А я разве собирался? Разве обещал вам? – спросил он.

– Ну все-таки… – разочарованно протянул Боярышников. – Я думал…

Миля не договорил, что именно он думал, но для Творогова сейчас не составляло особого труда угадать ход его мыслей. Именно об этом наверняка сегодня весь день говорила вся лаборатория. Если защита будет провалена, это непременно отразится на престиже лаборатории, и прежде всего – на престиже ее заведующего.

– А что вы волнуетесь? – сказал Творогов. – Ну не защитите эту, подготовите следующую, долго ли?

– Как? – поразился Боярышников и тут же спохватился. – Нельзя так шутить, Константин Александрович, не забывайте, что инфаркт нынче значительно помолодел, это все врачи отмечают…

Бывает так: сочетание ли слов, интонация ли, с какой произнесены слова, оборот ли речи вдруг вызовет внезапно какую-то далекую неясную ассоциацию, какое-то гнетущее, смутное воспоминание, но – что, какое, отчего? – так и остается неясным, размытым, непроявленным. И, не успев еще уловить, осознать эту ассоциацию, в то же мгновение ты уже упускаешь ее. И только ощущение пробежавшей вдруг тени остается с тобой. Нечто подобное испытал сейчас и Творогов. Было в шутке Боярышникова что-то такое, что тревожно царапнуло его, но он не уловил, не понял, что именно.

– Ладно, Боярышников, – сказал он уже серьезно. – Я вам говорил не раз и могу повторить снова: вам нечего опасаться, если вы только сами не навредите себе. Ваша диссертация – не шедевр, я вам, по-моему, тоже не раз говорил об этом вполне откровенно, но защищаются работы и хуже, даже значительно хуже. Наука не состоит из одних только вершин и открытий, весь ее фундамент, Боярышников, выложен такими вот средними диссертациями…

– Значит, вы считаете… – все мало было Боярышникову, все искал он еще каких-то подкреплений своей пошатнувшейся уверенности, все жаждала его душа новых заверений в том, что ему ничего не грозит.

– Да. Я так считаю, – сказал Творогов. – А то вам, Боярышников, уже начинает казаться, будто сильнее кошки и зверя нет…

– А есть? – внезапно веселея и явно стараясь подыграть Творогову, спросил Боярышников. – Я сегодня, между прочим, еще кое-что об этом Синицыне поразузнал…

– Что же вы такое о нем поразузнали, если не секрет? – спросил Творогов с усмешкой.

И в этот момент его позвали к телефону.

Ах, ну что там могли рассказать Миле Боярышникову? Еще два-три анекдота о Женьке Синицыне? Ну что мог знать Миля Боярышников об их тогдашней жизни? Что мог знать?

До сих пор еще, до сих пор, когда проходит Творогов мимо комнаты, где начинал он работать, где ставил первые свои опыты, его охватывает такое чувство, словно за невзрачной, крашенной голубой краской дверью все еще течет та прежняя жизнь, словно дверь эта ведет вовсе не в обыкновенное лабораторное помещение, загроможденное столами, шкафами и приборами, где работают теперь уже иные люди, а в прошлое. Стоит лишь легонько толкнуть эту дверь, она бесшумно откроется, и Творогов опять увидит хохочущую Валю Тараненко, и тихую, застенчивую Лену Куприну, которая стеснялась своей знаменитой фамилии и буквально страдала от необходимости отвечать на непременно задаваемый ей вопрос: «Не родственница ли вы  т о г о  Куприна?», и Вадима Рабиновича, погруженного в чтение английского журнала, страницы которого отчего-то всегда пахли аптекой, и бородатого Веньку Сапожникова, и себя – двадцатипятилетнего… С каким постоянным радостным предчувствием завтрашнего праздника они тогда жили, с каким веселым, азартным увлечением работали!..

Это уже потом, позднее, с легкой, а точнее сказать, с тяжелой руки Корсунского их комнату стали называть «комнатой заговоров». Поначалу она была лишь комнатой № 27, в меру тесной, ничем не примечательной, одной из многих – разумеется, с точки зрения посторонних, и единственной, своей, н а ш е й – для тех, кто работал здесь.

Ах, ну что может знать Миля Боярышников о тогдашнем времени, если даже те, кто был свидетелем давних событий, теперь порой берутся утверждать, будто Женька Синицын тоже работал в двадцать седьмой. Память подводит их. Нет, никогда он не работал в двадцать седьмой, это неверно, – хотя не было дня, чтобы он не появлялся там. А рабочее место его находилось в соседней комнате, где работал их тогдашний шеф Федор Тимофеевич Краснопевцев. С самого начала Краснопевцев пригрел Женьку, взял под свое крыло. Тогда эта фамилия еще не вызывала у Синицына той ярости, того упорного неприятия, которые пугали Творогова впоследствии. В те дни Синицын лишь иной раз довольно зло, а иной раз и добродушно посмеивался над «отдельными», как он выражался, и, разумеется, «абсолютно нетипичными» недостатками своего шефа. Сюда, в двадцать седьмую, он приходил «отдохнуть душой и отдышаться» – это были строчки из шуточного стихотворения, сочиненного Женькой однажды, кажется, на день рождения Вали Тараненко. Здесь, в двадцать седьмой, за чаем он произносил свои знаменитые речи, он говорил о роли фантастических идей в науке, о молодости и старости, об опыте и об инертности, с пользе и вреде авторитетов… Синицын легко воодушевлялся и мог, казалось, говорить часами о чем угодно, но уже тогда в этих импровизированных, произносимых чаще в шутку, чем всерьез, застольных речах нет-нет да и мелькали те мысли, которые он позднее так упорно, не считаясь ни с чем, отстаивал. Видно, уже тогда он готовил себя к грядущим сражениям. Но Творогов стал понимать, стал догадываться об этом гораздо позднее, а в то время он просто любил эти минуты отдыха, когда выпадала возможность собраться всем вместе, любил эти чаепития с непременными спорами, которые вызывались синицынскими речами и в которых при всей их горячности еще не проглядывало ожесточенности. Ожесточенность возникла позже…

Только в глазах Леночки Куприной, когда вскидывала она их и смотрела пристально то на Синицына, то на Творогова, таились преданность и тревога, словно она уже предчувствовала, уже угадывала, что вскоре ей предстоит сделать выбор, который ей не по силам…

Ах, ну что может знать Миля Боярышников, или кто там еще, о них, тогдашних, что может понять в их отношениях, если сам Творогов не в состоянии объяснить, почему у него, уже начинающего седеть мужчины, имеющего обыкновение гордиться своей уравновешенностью, своим спокойным, выдержанным характером, так отчаянно колотится сердце, пока он идет по старому институтскому коридору к терпеливо ждущей его телефонной трубке…

– Я слушаю, – сказал Творогов спокойно, даже чуть суховато.

Мгновение трубка молчала, как будто кто-то там, на другом конце провода, еще продолжал мысленно вслушиваться в его уже отзвучавший голос, узнавая и не узнавая. И по этому секундному молчанию Творогов сразу понял, сразу почувствовал: нет, не он, не Синицын. Женька Синицын не позволил бы себе колебаться.

– Я слушаю, – повторил он по-прежнему сухо.

– Творогов, привет!

Вот уж никак не ждал он сегодня услышать этот голос, этот тон – небрежно-свойский, уверенно-повелительный.

– Привет, привет! – сказал он. – Сколько лет, сколько зим!

– Неужели узнал? Творогов, ты узнал меня?

– Ну как же я могу не узнать тебя, Валечка Тараненко, – смеясь, сказал Творогов. – К тому же сегодня ты как раз легка на помине.

И правда – ну как же мог он не помнить, не узнать Валечку Тараненко! Здесь, в институте, Валечку неизменно выбирали секретарем комсомольского бюро, а еще раньше, в университете, сколько помнил ее Творогов, Валя Тараненко всегда была членом комитета комсомола, старостой группы и членом профкома, агитатором и пионервожатой, уполномоченной и ответственной, председателем и общественным распространителем – чего именно, Творогов уже точно и не мог припомнить. Ни одно спортивное соревнование не обходилось без нее. И если проигрывали баскетболистки факультета, в решающий момент на площадке возникала Валечка Тараненко, хотя только что ее видели у волейбольной сетки, где она, высоко выпрыгивая, ставила непробиваемый блок под радостные клики болельщиков, возникала как раз для того, чтобы за оставшиеся пять минут аккуратненько положить в корзину противника все те мячи, которых недоставало для победы… Сколько помнил Творогов Валечку Тараненко, он, казалось, никогда не видел ее плачущей – разве один лишь раз… один раз… Никогда не видел ее бледной и расстроенной, она всегда была веселой, энергичной, загорелой: казалось, ровный загар, приобретенный в туристских походах и на летних студенческих стройках, куда она стремилась вырваться, даже работая уже в институте, не сходил с ее кожи всю зиму. После университета Валечку Тараненко сватали на работу в райком комсомола, убеждали, уговаривали, даже упрашивали, доказывали, что именно в комсомольской работе ее призвание, но она осталась тверда – она не хотела изменять биологии.

– Неужели легка на помине? Даже не верится, что Творогов может вспоминать прежних друзей.

– Это почему же?

– Говорят, ты больно важным стал. Вчера я звоню тебе, а мне отвечают: Константин Александрович занят, он дает интервью, – вот как! А мне, ты же помнишь, всегда было присуще преклонение перед авторитетами, приниженность, как говорил один наш общий знакомый…

Она сделала неловкую паузу, словно ожидая, что Творогов придет ей на помощь и сам подхватит нить разговора, но он промолчал.

– Кстати… – И опять она замялась, пытаясь сохранить прежний уверенно-шутливый тон, не дать пробиться сквозь него замешательству и растерянности. – Кстати… я слышала… будто он приехал… Это правда?

– Весь город только об этом и говорит, – отозвался Творогов. – Следовательно, правда.

– А ты с ним по-прежнему в ссоре?

– Что ты, Валечка, какие слова! – сказал Творогов. – Мы с ним никогда не ссорились. Ссорятся знаешь кто? Девчонки-первокурсницы. А серьезные люди расходятся из-за несовпадения взглядов, понятно?

– Я вот что, Творогов, хотела попросить, – сказала она, никак не отзываясь на его шутливый тон, – только не удивляйся, пожалуйста, Творогов, и обещай, что выполнишь мою просьбу…

– Постараюсь, – сказал он. – Если это окажется в моих силах, Валечка.

– Окажется, Костя, окажется. Я знаю: Женька обязательно захочет увидеть тебя… Не перебивай, я знаю, он непременно появится у тебя. Так ты дай мне тогда знать, где он остановился, ладно?

Вот так та́к! И еще просит не удивляться!

Он-то был свято убежден, что никто так старательно не станет избегать встреч с Синицыным, как Валечка Тараненко. У нее были все основания, чтобы не желать попадаться ему на глаза.

– Правда, правда, Творогов, мне это очень нужно! Понимаешь: очень! – горячо произнесла Тараненко, видно, по-своему истолковав его молчание. – Мне с ним  п о г о в о р и т ь  надо. Нет, – тут же спохватилась она, – ты только не думай – не о  т о м. То давно уже кончилось, прошло…

«Если бы  т о  давно кончилось, ты бы не звонила сейчас, Валечка Тараненко, – подумал Творогов, – ты бы не звонила…»

– Жизнь все расставляет по своим местам, как это ни грустно, Творогов… Синицыну такая, как я, ведь, и верно, не нужна была. Ему дай-то бог со своим характером справиться, зачем ему еще один характер, правда? Так что все верно, Творогов, все правильно: каждая женщина получает такого мужа, какого заслуживает… Лена заслужила своего Синицына, тут все безошибочно…

– Какая Лена? – спросил Творогов.

– Ты что – притворяешься? – пораженно отозвалась Валечка Тараненко. – Т в о я  Лена. Нет, ты что, правда ничего о ней не знаешь?

– Почему же не знаю… – смущенно пробормотал Творогов. – Я слышал, будто она вышла замуж… вроде бы уехала…

– Будто! Вроде бы! – торжествующе передразнила его Тараненко. – На какой планете ты живешь, Творогов? В каком измерении? Или ты совсем замариновался в своих колбах? Я-то еще надеялась, признаюсь, выведать у тебя что-нибудь о Женьке, а ты… Неужели ты и правда ничего не знал? Фу, стыд какой! Это же целая история! Нет больше Лены Куприной, есть Лена Синицына. Ты что молчишь, Творогов! Ты очень расстроился? Прости, если я тебя огорчила.

– Да что мне расстраиваться, что огорчаться! – сказал Творогов. И действительно – что ему горевать теперь, спустя столько лет! Но все-таки… Все-таки щемящая, запоздалая ревность, причиняя боль, коснулась его сердца. – Я только рад за нее.

– Ты рад за нее, я рада за тебя, они рады за нас, мы все рады друг за друга – как все хорошо получается, правда, Творогов? Так ты не забудешь свое обещание?

– Нет, не забуду. Ты-то как живешь, Валечка? Ты ничего о себе не рассказала.

– Это отдельный разговор, Творогов, это совсем иная повесть, и далеко не самая веселая… Живу, работаю. Тут недавно я совсем было собралась заглянуть к вам, да побоялась, что это окажется чем-то вроде посещения пепелища… Как-нибудь в другой раз. А сейчас главное, не забудь, о чем я тебя просила, мне это очень важно…

– Не забуду, – повторил он.

Когда Творогов вернулся в лабораторию, там его терпеливо дожидался Боярышников.

– Ну как, поговорили? – спросил Миля.

– Поговорили, – отозвался Творогов рассеянно. – Поговорили…

– Ну и что? Как он? – оживился Боярышников.

Творогов некоторое время непонимающе смотрел на Милю. Потом махнул рукой и рассмеялся:

– Да ну вас, Боярышников! Честное слово, с вами еще до защиты в сумасшедший дом угодишь!..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Когда Лена Куприна впервые появилась у них в лаборатории, она ничем не привлекла к себе внимания Творогова.

Это была тихая, застенчивая девушка, бледная той особой, почти болезненной бледностью, которая бывает свойственна детям, выросшим в Ленинграде, в старых его домах, в квартирах, выходящих во дворы-колодцы, где никогда не появляется солнце. Глядя на нее, можно было без труда догадаться, что она относится к тем людям, для которых одиночество куда более привлекательно, чем любая самая веселая компания, а время, проведенное наедине с книгой, дороже любого другого занятия. Веяния моды, казалось, обходили ее стороной, и даже пятилетнее пребывание в университете, студенческая жизнь ничего не изменили в ее облике, в ее манерах и привычках; она оставалась все той же аккуратной, робкой школьницей, которой пришла на первый курс. Было ли тут влияние родителей, по-видимому, упорно продолжавших считать ее девочкой, ребенком, или сказывался собственный характер, защищающийся от всего незнакомого, непривычного, трудно сказать. Только и в институте в первый раз она появилась в коричневом простом платьице, мало чем отличавшемся от школьной формы, с пушистой косой, переброшенной на спину.

К тому времени, когда Лена Куприна стала работать у них в лаборатории, у Творогова уже сложились вполне определенные, ровные отношения с Зоей, его будущей женой. С Зоей он познакомился еще в университете, на студенческой стройке, во время летних каникул, между первым и вторым курсом. Нет сомнения, тогда они были влюблены друг в друга, но их влюбленность была ровной, безоблачной, ясной, без вспышек ревности, без временных раздоров и отчаяния от этих раздоров, без выяснения отношений, без долгих разговоров и поздних телефонных звонков, без внутренних мучительных колебаний, без всего того, что испытал Творогов потом, когда в его жизни появилась Лена Куприна. Впрочем, может быть, в университетские времена спокойная ровность их отношений с Зоей объяснялась тем, что едва ли не всю его эмоциональную энергию тогда поглощала дружба с Женькой Синицыным. Эта захватившая их обоих, по-юношески возвышенная полудружба-полулюбовь возникла, когда они оба были еще десятиклассниками, и владела потом Твороговым в течение нескольких лет. Где только не бродили они с Женькой целые вечера напролет! О чем только не говорили – теперь и не вспомнить даже! А иной раз и молчали, и только шли рядом, и одного этого уже было им достаточно. Дня не проходило, чтобы они не виделись. Именно дружба Творогова с Женькой оттесняла его влюбленность в Зою на второй план, и потому еще тогда, в университете, Зоя, едва познакомившись с Синицыным, уже не выносила его. Может быть, как раз поэтому, занятая своей неприязнью к Синицыну, лишь в нем одном видящая своего противника и соперника, Зоя далеко не сразу угадала, почувствовала, что Творогов увлечен другой женщиной.

Да и сам Творогов тогда не сразу понял это, не сразу осознал, как серьезно то, что происходит с ним, как серьезно его чувство к Лене Куприной.

Когда он впервые заметил Лену, когда впервые обратил на нее внимание?.. Творогов хорошо помнил, как поразило его однажды ее лицо. Раньше никогда не встречал он подобных лиц, которые так разительно менялись бы в зависимости от настроения, в зависимости от радостных или горестных переживаний. Когда она была радостна, оживлена, когда все вокруг ладилось, ее лицо словно освещалось изнутри, хорошело – казалось, каждый мускул, каждая ямочка на щеках, каждая жилка живет, играет, светится на этом лице. Даже бледность в такие минуты не портила ее, а лишь подчеркивала, оттеняла и без того большие глаза. Но стоило Лене Куприной расстроиться, столкнуться с несправедливостью, впасть в уныние, и лицо ее сразу угасало, теряло свою привлекательность: углы губ вяло опускались книзу, бледность вдруг приобретала какой-то сероватый оттенок, глаза становились припухшими и краснели от едва сдерживаемых слез. Достаточно было грубого слова, невпопад брошенной злой шутки, чтобы она вся поблекла, сжалась, ушла в себя. Казалось, она была подобна какому-то чувствительному растению, моментально реагирующему на тепло и холод, на свет и сумерки. Эта ее абсолютная и такая явная незащищенность перед грубостью и несправедливостью тронула Творогова, заставила думать о ней – мысленно он снова и снова видел ее так странно и так неузнаваемо преображающееся лицо. Зоя – та была совсем другая, та сама могла дать отпор кому угодно раньше, чем Творогов успевал сообразить, как ему следует поступить, она сама была готова в любой момент защитить Творогова.

И все же даже тогда, когда мысленно Творогов стал все чаще и чаще возвращаться к Лене Куприной, когда уже ощущал прилив радостного волнения, едва только утром она входила в комнату, в ту самую двадцать седьмую, где они работали в то время, он еще не предполагал, что все это – первые предвестники чувства, которое вскоре захватит его. Или он просто не хотел думать об этом? И уже тогда обманывал сам себя?..

Он по-прежнему часто встречался с Зоей, ничто, казалось ему, не изменилось в их ровных отношениях, и Творогов уверял себя, что отношения его с Зоей и отношения с Леной Куприной настолько различны, что никак не могут ни пересечься, ни помешать друг другу. Да и можно ли было говорить о каких-то отношениях с Леной? Скорее это была лишь легкая, полушутливая игра во влюбленность, игра, вся прелесть которой заключалась в том, что каждое слово, произнесенное ими, приобретало второй смысл, тонкий подтекст, оттенок, улавливаемый только ими двоими и никем больше. Творогов не замечал, как эта игра заводит его все дальше и дальше, пока однажды не поймал себя на том, что хочет видеть Лену каждый день, постоянно, что уже тоскует без нее, не находит себе места.

Перелом в их отношениях произошел в памятный для всей двадцать седьмой комнаты день, когда он провожал Лену домой после лабораторного семинара. Этот лабораторный семинар, на котором Женька Синицын должен был отчитываться о своей работе, о подготовке к кандидатской защите, принес всем им немало самых неожиданных переживаний. Так уж совпало, что именно в этот день пролегла первая трещина в их дружбе с Женькой Синицыным. Так что день этот со всеми его подробностями навсегда остался в памяти Творогова.

Ах, как отчетливо, как хорошо помнил Творогов то чувство, с которым шел он на лабораторный семинар, как хорошо помнил свою тогдашнюю готовность во что бы то ни стало отстоять, защитить Синицына! Уж он-то знал, что Синицын работал больше, самозабвенней, целеустремленней, чем кто-либо из них. Но к тому времени взаимоотношения Женьки с шефом, с Федором Тимофеевичем Краснопевцевым, уже были изрядно подпорчены – так что имелись все основания предполагать, что Синицыну на семинаре не поздоровится.

Как переживали, как боялись они все, вся двадцать седьмая, тогда за Женьку! Причем опасались они не столько самого Краснопевцева – старик, при всей своей вспыльчивости, был отходчив, миролюбив, не склонен без особой нужды обострять ситуации, – сколько тех, кто окружал шефа, кто был к нему близок, имел на него влияние: «ученых-телохранителей» Краснопевцева, как однажды назвал их Женька Синицын. Эти люди, казалось, видели главную свою обязанность, свой долг в том, чтобы оберегать авторитет Краснопевцева, чтобы пресекать любые попытки подорвать или поколебать этот авторитет. Особенно усердствовали в этом две дамы – Калерия Степановна и Маргарита Давыдовна. Обе они были кандидатами наук, старшими научными сотрудниками в лаборатории Федора Тимофеевича, обе считали себя ученицами и последовательницами Краснопевцева, всю жизнь работали вместе с ним и обожали своего учителя. К этим двум дамам примыкал еще Владимир Георгиевич – совершенно бесцветный, незаметный, тихий человечек неопределенного возраста, который под руководством Федора Тимофеевича прошел долгий путь от лаборанта до доктора наук. На первый взгляд, он казался человеком абсолютно безобидным, незлобивым, мирным, но, когда однажды в институтском новогоднем капустнике была разыграна сценка, главным действующим лицом которой был Краснопевцев, – в этой сценке Вадим Рабинович, изображавший Федора Тимофеевича, появлялся перед зрителями с двумя запеленутыми младенцами на руках: Маргаритой Давыдовной и Калерией Степановной, в сопровождении маленького мальчика, который держался за его брюки и на курточке которого химическим карандашом было выведено: «Вовик», – на другой же день Владимир Георгиевич принес в партийное бюро института пространное письмо-заявление, аккуратно отпечатанное на пишущей машинке и заканчивающееся вопросом: «Допустимо ли подвергать осмеянию честь и достоинство советского ученого?» Таким образом выяснилось, что шутить с этим тихим человечком небезопасно.

Эти-то люди и не могли простить Синицыну его своенравия, его выпадов против Краснопевцева, его самостоятельности. Они готовились преподнести ему урок. Та таинственная многозначительность, та торжественная озабоченность, с которой они переглядывались друг с другом, рассаживаясь по своим местам перед началом семинара, выдавала их. Предчувствие сражения висело в воздухе.

Ждали только Федора Тимофеевича. Наконец появился, вошел, вплыл Краснопевцев, несколько театрально отдуваясь и благодушно оглядывая всех собравшихся.

– Итак, кто сегодня у нас именинник? Вы, Синицын, если мне не изменяет память? – эти слова он сопроводил коротким, добродушным смешком. Что крылось за этим смешком – предупреждение или прощение? – Тогда не будем терять драгоценного времени. Докладывайте, Евгений Николаевич, прошу вас.

Синицын медленно, как бы даже лениво поднялся во весь свой рост. Был он высок, рыжеват, нескладен, уже тогда у него явно обозначалась сильная сутулость, крупные лопатки так и выпирали, так и ходили ходуном под старым, поношенным свитером.

Он помял в руках какой-то листок, мелко исписанную бумажку и сказал:

– Мне нечего докладывать, Федор Тимофеевич.

Так сказал он и спокойным, безоблачным взглядом посмотрел на Краснопевцева.

– То есть как? – изумился Федор Тимофеевич. – Вы не готовы сегодня?

– Нет, дело не в этом, – сказал Синицын. – Вы меня не так поняли. Я подготовился, но мне нечего докладывать.

– Вот как… – неопределенно произнес Краснопевцев и вопросительно вскинул свои по-стариковски лохматые, седеющие брови.

Тут же ему на выручку пришла Маргарита Давыдовна:

– Вы говорите загадками, Евгений Николаевич. Объясните, пожалуйста, по-русски, что это значит.

– Ну что ж тут объяснять, Маргарита Давыдовна, – снисходительно сказал Синицын. – Я убедился, что та тема, над которой я работаю, которую мне предложил Федор Тимофеевич, не дает материала для диссертации. Вот и все. Я написал статью, статья опубликована, по-моему, этого вполне достаточно. Защищать же такую диссертацию мне не хотелось бы… Что тут неясного, Маргарита Давыдовна?

– Вы убедились… Вам не хотелось бы… Что это за разговор! То, чем предлагает вам заниматься Федор Тимофеевич, сегодня передний край биологии, а вы позволяете себе говорить такие вещи! Или, по-вашему, влияние ультрафиолета на клетку, на процессы, в ней протекающие, не существенная проблема?

– Существенная, – сказал Синицын. – Но весь вопрос в том, как ею заниматься, Маргарита Давыдовна. Это как игра в шахматы: можно вести партию, имея определенный замысел, идею, а можно просто передвигать фигуры – авось что-нибудь выйдет. Мы занимаемся всем понемножку и ничем в частности: давайте посмотрим, как влияет ультрафиолетовое излучение на транспорт калия – давайте! На проницаемость мембраны? Давайте! На активность митохондрий? Пожалуйста, попробуем и это. На дыхание клетки? Сколько угодно! А ради чего, с какой целью – ведь мы толком не знаем. Да мы ведь и сами-то эти процессы в их чистом виде еще не знаем, не изучили достаточно глубоко, а уже торопимся, спешим – как бы не отстать от других, как бы кто не сказал, что мы ретрограды. Это, по-вашему, и есть передний край науки, Маргарита Давыдовна?

Все в лаборатории знали, как почти по-ребячьи гордился Федор Тимофеевич тем, что лаборатория стала заниматься влиянием ультрафиолетового излучения на клетку, тем, что он в своем возрасте не побоялся взяться за новую проблематику, тем, что не отстает от современных идей в науке. Так что Синицын наносил удар сейчас в самое чувствительное место.

– Какая самонадеянность! – возмущенно сказала Маргарита Давыдовна. – Какое мальчишество!

И верно, Синицын рядом с Маргаритой Давыдовной выглядел сейчас, как десятиклассник-переросток перед разгневанной, отчитывающей его учительницей.

Течение семинара вдруг пошло вспять, все перевернулось шиворот-навыворот. Те люди, которые только что собирались ставить под сомнение работу, проделанную Синицыным, теперь возмущались его нежеланием защищать диссертацию, с горячностью доказывали значительность этой работы. Сама по себе мысль, что тема, предложенная Краснопевцевым, может оказаться бесплодной, недиссертабельной, казалась им кощунственной. Они убеждали Синицына в том, что он заблуждается, ведет себя несолидно, взывали к его чувству долга. Те же, кто до начала семинара собирался отстаивать Синицына, кто собирался доказывать серьезность проведенных им исследований, теперь молчали в растерянности. Впрочем, это было в духе Женьки Синицына, это было свойством его натуры: перевернуть все вверх дном, поставить с ног на голову, казалось бы, даже и не затратив на это особых усилий, а потом молча, спокойно наблюдать за происходящим. Он по-прежнему возвышался надо всеми, словно заупрямившийся школьник у классной доски, из которого уже никаким способом невозможно вытянуть больше ни слова.

А Творогов… Что испытывал в эти минуты Творогов?

Ему казалось, когда-то в детстве, совсем маленьким мальчишкой, он уже испытал, уже пережил нечто подобное. Было это летом, на даче. Он стоял на берегу небольшого пруда, разглядывая только что пойманную тоненькую стрекозу, когда его друг и приятель, одногодок, соседский мальчишка подкрался неожиданно сзади и столкнул его в воду. Этот ужас внезапного падения, мгновенно охвативший его холод, от которого взметнулось и сразу оборвалось сердце, этот панический страх оттого, что он задыхается, захлебывается, еще даже не успев понять, что с ним произошло, – все это надолго осталось в памяти маленького Творогова и потом еще не раз возникало, приходило к нему в повторяющемся мучительном сне. Но главное, что поразило, потрясло тогда Творогова, с чем никак не мог он смириться, – это то, что когда он, ошарашенный предательской неожиданностью случившегося, наконец вынырнул из воды, он увидел своего друга-приятеля хохочущим, буквально изнемогающим от беззаботного хохота. Он, этот соседский мальчишка, и не догадывался, казалось, о том, что сейчас совершил, для него это была лишь удавшаяся проделка, он и представления не имел, чем стали эти секунды для Творогова.

Понимал ли Женька Синицын тогда, на лабораторном семинаре, что значил его поступок для всех остальных, для его друзей, для тех, кто так переживал за него все предшествующие дни, кто всерьез готовился защищать его?..

В тот день семинар закончился примиряющим жестом Краснопевцева.

– Неудовлетворенность собой, своей работой – это святое чувство, отнесемся же к нему с должным уважением, без этого чувства нет и быть не может настоящего ученого, – с некоторой долей торжественности произнес он. – Кто из нас в молодости не испытывал этого чувства! Порой оно бывает чрезмерно, преувеличенно, – ну что ж, может быть, и это не так уж плохо. Я думаю, у Евгения Николаевича сейчас именно такой период. Не будем спешить, не будем торопиться с выводами, дадим ему возможность спокойно подумать. Наверно, и советы старших товарищей окажутся небесполезными для Евгения Николаевича, помогут ему разобраться в самом себе. А главное – не надо отчаиваться, Евгений Николаевич, не надо падать духом, вот увидите, пройдет несколько дней, вы успокоитесь и взглянете на свою работу уже совсем иными глазами…

Краснопевцев уговаривал, утешал Синицына, незаметно поворачивая дело так, будто Синицын и правда потерпел сегодня на семинаре поражение, провал, будто и правда он нуждался сейчас в утешении и ободрении. И Синицын – против своего обыкновения – ни разу не перебил Краснопевцева и всю его длинную убаюкивающую речь выслушал молча, не возражая, не стремясь вступить в спор. Как будто он уже решил для себя что-то главное, и все остальное теперь не имело для него значения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю