412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Никольский » Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь » Текст книги (страница 11)
Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:57

Текст книги "Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь"


Автор книги: Борис Никольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

– Ты думаешь? – с надеждой спросила Галя.

Ей-то что волноваться? Левандовский – галантный человек, профессор старой закалки, с женщинами он не воюет.

Да и сам Трифонов не особенно кривил душой, когда старался уверить и ее и себя заодно, что его не очень трогают эти новости. Это когда он первый раз услышал, будто Левандовский опять входит в силу, возвращает свои позиции, будто прочат его в заведующие крупной лабораторией, будто создана будет эта лаборатория у них в институте, а там будто есть и более дальний прицел – директорский пост, стало ему не по себе от всех этих «будто». Напрасно он уверял себя, что давно уже забылась та старая история, да и роль его в ней не так уж серьезна, кто он был – пешка, послушный мальчик, исполнитель чужой воли, не больше – должны же понимать это, не глупый же человек Левандовский, – беспокойство не оставляло его.

Но с тех пор прошло уже полтора года, и за эти полтора года слухи о назначении Левандовского столько раз возникали, столько раз набухали, словно почки на деревьях весной, и пышно распускались и шелестели, как листья на ветру, а потом постепенно, незаметно увядали, желтели и осыпались, как осенняя листва, и опять наступало затишье – столько раз повторялось все это, менялись лишь детали, лишь оттенки, лишь отдельные слова и фразы, якобы сказанные тем-то и тем-то и слышанные лично тем-то и тем-то; столько раз все это было, что теперь Трифонов уже перестал верить в реальность каких-либо изменений. «Такие вещи, – говорил он, – либо решаются сразу, либо не решаются вообще». В конце концов, Левандовский – человек сложный, кандидатура его для многих вовсе не бесспорна, и достаточно было кому-то там наверху, в академии, усомниться в целесообразности этого назначения, как сразу все затерло, приостановилось, а там, глядишь, и вовсе ушло в песок…

Ему казалось, что за эти полтора года он уже успел переволноваться, вообразить и пережить в своем воображении все грозившие ему неприятности – впрочем, какие же неприятности? – так, одни эмоции, ничего реального – и вроде бы совсем уже успокоился, но теперь, когда этот разговор возник снова, он опять ощутил тревогу.

Он принялся за работу, руки его быстро и ловко совершали привычные, заученные движения: игла вошла в спинной мозг лягушки, лягушка распласталась, приколотая к пробковой, залитой парафином пластине, скальпель рассек кожу, обнажились мышцы, – но пока он был занят препарированием, пока выполнял эту несложную операцию, мысли его все возвращались к услышанной новости.

Вчера в коридоре он столкнулся с директором института. Они вместе спустились по лестнице, вместе вышли на улицу. Директор расспрашивал его о последних опытах, рассказал, что скоро приезжает группа ученых из ГДР. О Левандовском он не сказал ни слова.

Значит, одно из двух – либо он ничего не знает и, следовательно, все эти слухи – болтовня и только, либо он нарочно не хотел говорить об этом с Трифоновым. Это уже хуже. Когда тебя обходят, когда тебя не считают нужным поставить в известность, когда что-то делается за твоей спиной, без твоего ведома, это не предвещает ничего хорошего.

– Слушай, старик. – Трифонов ощутил на своем плече руку, обернулся, за его спиной стоял Гоша Успенский. – Если ты хочешь иметь абсолютно точную информацию, я могу дать тебе ценный совет – кому позвонить.

– Кому? – спросил Трифонов и тут же рассердился на себя: попался на удочку. Какого черта они все так уверены, что он только и думает о Левандовском, мало у него других забот!

– Позвони Решетникову. Он наверняка знает.

– Я? Решетникову? С чего бы это?

– Вы же однокурсники, одноклассники, однокашники. Так, мол, и так, вспомнил юные годы и все таксе прочее…

– Нет, – покачал головой Трифонов. – Ты же прекрасно знаешь мои с ним отношения…

– А-а, чепуха?.. – жизнерадостно отмахнулся Гоша. – Все проходит, все забывается. Правда, позвони. Общественность просит. Массы интересуются.

– Нет уж, – сказал Трифонов. – Да меня все это не так и волнует.

– А вот это ты уже хитришь. Волнует! И еще как волнует!

– С чего ты взял? Если тебя волнует, ты и звони.

– Трифонов у нас принципиальный товарищ! – донесся из-за шкафов голос Новожилова. – Его только проблемы чистой науки волнуют!

– А ты, Андрей, не думай, что наука одного тебя волнует! – сразу вмешалась Галя. – Что же, по-твоему, теперь Трифонову только и делать всю жизнь, что каяться перед Левандовским?

Уж лучше бы она не защищала его! Трифонов не выносил эту ее манеру – бросаться на его защиту, едва лишь ей мерещилась опасность. Не лаборатория – коммунальная квартира.

– Я слышала, что работам Левандовского придается сейчас большое значение, – сказала Тасенька, – потому что в этой области мы сильно отстали от заграницы.

– Спасибо, что разъяснила! – крикнул из-за шкафов Новожилов.

– Ну, вот и прекрасно, – сказал Гоша Успенский. – Назначат к нам Левандовского, создадут новую лабораторию, и будем все вместе, локоть к локтю, плечо к плечу, как и подобает настоящим ученым, догонять заграницу. Не правда ли, Тасенька?

– Правда, Гошенька.

Гоша вечно так – сам начнет, сам втянет всех в спор, а потом сам же и мирит.

Они засмеялись.

И этот их смех вдруг отозвался в душе Трифонова острой горечью, тоскливым ощущением одиночества. В конце концов, для них вся эта история с новой лабораторией, с назначением или неназначением Левандовского была лишь поводом посудачить. По-настоящему она касалась только его одного.

«Ах, черт, да ничего же еще не произошло, – сказал он сам себе. – Нечего раскисать, надо работать».

Он опять взялся за скальпель. Впрочем, в глубине души он чувствовал, что толку сегодня от его работы не будет. Все. Точка. Полоса невезения.

Вечером, из дому, он все-таки позвонил Решетникову. Дождался, когда жена ушла на кухню, и позвонил. Номер телефона он еще помнил наизусть. Забавно.

Память существует независимо от наших эмоций. Последней цифрой в номере была девятка. Трифонов слегка придержал диск, потом отпустил и следил, как бежит диск обратно.

Ответил женский голос.

Трифонов поколебался и спросил Митю – как раньше. Хотел было сказать «Дмитрия Павловича», но язык не повернулся.

– Нельзя ли Митю? – сказал он и сам удивился этакой легкой беззаботности своего тона. Словно они виделись только вчера и, прощаясь, условились созвониться.

– Мити нет. А кто его спрашивает? Может быть, ему передать что-нибудь?

В голосе женщины слышались нотки извинения и сочувствия, словно она была виновата в том, что Решетникова не оказалось дома, слышались готовность и желание помочь. Трифонов сразу узнал этот голос. Слишком часто бывал он когда-то в этом доме. Взбегал по узкой, крутой лестнице, останавливался перед дверью, обитой старой, уже ссохшейся клеенкой, сквозь которую там и тут проглядывали пучки серого войлока, нажимал на черную пуговку звонка. Если Митя был дома, он распахивал дверь не спрашивая; если открывать шла тетя Наташа, то сначала Трифонов слышал приближающиеся шаги, потом щелчок выключателя в прихожей, потом голос – тот самый, который звучал сейчас в телефонной трубке, – с ласковой приветливостью, слегка нараспев спрашивал: «Кто там?» Так спрашивают ребенка, торопящегося домой после игр во дворе. Матери у Решетникова не было, она умерла в блокаду, он жил с двумя тетками. Родные сестры, они были совсем разными, и Решетников как-то полушутя сказал Трифонову, что одна из теток вполне могла бы олицетворять Правосудие и Возмездие, а другая – Милосердие. Сейчас в телефонной трубке звучал голос, исполненный милосердия.

– Нет, спасибо, передавать ничего не надо, – сказал Трифонов. – Мне нужно переговорить с ним лично.

– Да вы знаете, он, вообще-то, должен был быть дома, он не собирался уходить, он все ждал какого-то звонка в связи с приездом Василия Игнатьевича Левандовского… – Фамилию эту она произнесла с гордостью. – Вы не по этому поводу?

– Нет, нет, – торопливо сказал Трифонов. – Извините, благодарю вас.

Она еще спрашивала его о чем-то, голос ее еще бился о мембрану, как пойманный жук, заключенный в спичечную коробку, но Трифонов уже опустил трубку.

Он сидел, погрузившись в свои мысли, машинально постукивая пальцами по подлокотнику кресла, когда в комнату вошла Галя.

– Я знаю, – сказала она, – почему ты так нервничаешь, почему тебя так волнует появление Левандовского. Я только не хотела говорить об этом в лаборатории, при всех. Я знаю: ты все еще не можешь забыть Татьяну.

– Ну вот, – вздохнул Трифонов, – только ревности мне сейчас и не хватало…

ГЛАВА 2

Решетников распахнул дверь – на пороге стояла Таня, дочь Левандовского.

– Сударь, вы меня еще помните?

Он растерялся от неожиданности. Молча смотрел на нее, улыбался неуверенно, приглаживая волосы, словно не зная, куда деть руки. Впрочем, это всегда было в ее характере – делать неожиданные поступки и любоваться чужим замешательством. У нее всегда был своенравный характер. И, пожалуй, немножко не хватало терпения. Решетников давно понял, что она из тех, кто любит подчинять. Может быть, именно поэтому у них ничего не вышло. Он не любил подчиняться. Незаметно, но упорно он уходил из-под ее власти.

И вот она стоит на пороге и смеется. Все такая же красивая. Все такая же оживленная и порывистая, и лицо излучает по-детски нетерпеливое ожидание праздника, ожидание радости. Рядом с Таней, всегда казалось Решетникову, сразу выступала наружу, бросалась в глаза его угловатость, его нескладность – так и не обрел он мужской взрослой солидности – все оставался тем же вытянувшимся, худым студентом, каким когда-то впервые увидела его Таня…

– Ты совсем не изменилась, – справившись с растерянностью, сказал Решетников. – Помнишь у Блока: «Она вошла с мороза, раскрасневшаяся…» Мне всегда кажется, что это про тебя.

– Что творится на этом свете! – сказала Таня. – Решетников научился делать комплименты! Прогресс! Раньше ты был совершенно безнадежен в этом отношении.

– Растем! – подделываясь под ее тон, отозвался Решетников. – Да что же мы стоим в коридоре! Раздевайся, проходи в комнату.

– А тетушка Возмездие нас не осудит? – шутливым шепотом спросила Таня.

– Нет, – покачал головой Решетников. – С тех пор как тетя Нина убедилась, что ты не угрожаешь моей самостоятельности, она стала относиться к тебе очень нежно.

– Спасибо и на этом. А я к тебе на минутку.

Она не стала раздеваться, только расстегнула пальто и прошла в комнату.

– Ой, а у тебя все так же! – воскликнула она. – И стол завален книгами! И лампа все та же! Волшебная лампа Аладдина!.. Помнишь?..

Он кивнул. Он помнил – раньше, еще в те времена, когда Таня частенько бывала в этой комнате, она всегда так называла эту лампу. Лампа действительно была старая, еще довоенная, с зеленым стеклянным абажуром и массивной металлической подставкой.

Таня взяла со стола книгу, полистала ее, потом погрузилась в чтение, словно забыв о его присутствии. Это тоже было ее особенностью – уметь вот так, неожиданно, отключаться. Он смотрел на нее и терялся в догадках, не мог решить, что же привело ее сюда. Последние дни он жил в напряженном ожидании: откроется или не откроется лаборатория Левандовского – слишком многое зависело от этого в его судьбе. Что знает об этом Таня? Или ее появление здесь, сегодня, только случайно совпало с поворотным моментом в его жизни? Она вполне могла заглянуть к нему просто так, поддавшись внезапно вспыхнувшей фантазии, минутному настроению.

Таня захлопнула книгу, бросила ее на стол.

– Ох, Решетников, – сказала она, – ты все-таки неисправим. Даже не спросишь, зачем я пришла. По глазам вижу, что изнываешь от любопытства, а не спросишь. Потому что больше всего на свете боишься обнаружить свои истинные чувства. Все скрытничаешь.

– Да нет… – несколько смущенно начал Решетников, но Таня не дала ему договорить.

– Ладно, так и быть, слушай. Сегодня приезжает папа. И я пришла пригласить вашу милость встретить его. Ему это будет приятно, я знаю. По-моему, он всегда любил тебя больше других. В этом отношении дочка пошла в него.

Давно пора бы привыкнуть к этим ее милым фокусам. А он стоит перед ней, как мальчишка, как школьник, потерявший дар речи.

– Только не задирай нос. Обрати внимание – глагол «любить» я ставлю в прошедшем времени.

Он опять промолчал, не нашелся, что ответить.

Так всегда было. Говорила она, а он отвечал ей уже после, запоздало, в уме. Оставшись один, он вел с ней длинные разговоры, спорил, соглашался, острил. Наверно, в такие минуты надо было писать письма. Длинные письма, как писали в прежние времена, в девятнадцатом веке. Правда, один раз он сделал такую попытку – когда они в очередной раз пробовали выяснить свои отношения. Тогда они еще наивно надеялись, что все можно выяснить раз и навсегда.

– Ну как, едем?

– Едем, – сказал Решетников.

На улице падал бесшумный, медленный снег. Горели фонари, и снежинки густо клубились возле них, точно мотыльки, слетающиеся на свет.

– Папа – великий чудак, – говорила Таня, беря Решетникова под руку, – он вечно умудряется отыскать какие-то странные поезда, на которых нормальные люди вроде бы и не ездят. В прошлом году поехал в Москву кружным путем, ехал целые сутки. «А то всю жизнь, – говорит, – смотрю на расписание, вижу «Москва – Бутырская», а что это за Москва – Бутырская, выходит, умру, так и не узнаю…» Ты вот не способен на такие поступки.

– Это почему? – обиженно спросил Решетников.

Таня засмеялась.

– Ага, задело! Ладно, не обижайся, расскажи лучше про свои научные успехи.

– А-а… Какие успехи, – махнул рукой Решетников. – Откровенно говоря, осточертело заниматься не тем, что считаешь важным. Кому это нужно?

Он тут же заметил, что Таня слушает его рассеянно, и замолчал. Напрасно разнылся. Да и некого ему было винить, кроме себя. Когда поступал в аспирантуру к Левандовскому, знал ведь, на что шел. И сам Левандовский предупреждал, говорил, что останется Решетников на распутье. Аспирантура под руководством ученого, который подвергается критике, которого еле терпят, – какая уж тут перспектива! Последние годы Левандовский по-прежнему читал спецкурс в университете, но не было уже у него ни кафедры, ни лаборатории, где бы он мог оставить своего ученика. И все-таки Решетников был упорен, он настоял на своем. Ему казалось: откажись он, выбери другого руководителя – это было бы равносильно предательству. Слишком увлечен он был изучением процессов, происходящих в клетке, с юношеской категоричностью верил, что это – единственное его призвание. А еще он не сомневался, что за те три года, пока будет он учиться в аспирантуре, многое изменится к лучшему, не может не измениться. И все-таки ошибся. Вот уже третий год, как закончил он аспирантуру, третий год, как барахтается в институте, где никому никакого дела нет до его темы, до его интересов и запросов, и только теперь, наконец, кажется, повеяло переменами.

Какие же новости привезет сегодня из Москвы Левандовский? Что он скажет?

Решетников остановил свободное такси, они сели в машину, и, когда машина тронулась, Таня вдруг спросила:

– Скажи, Решетников, у тебя есть любимая женщина?

Она сидела, повернувшись к нему, и лицо ее было совсем рядом. Он усмехнулся, пожал плечами:

– Секрет, военная тайна.

– Ну хорошо, ну, не любимая, а такая, которая просто нравится, есть?

Опять он узнавал прежнюю Таню – если ей что-нибудь нужно было выведать, если что-нибудь было важно и интересно, она шла напролом, не считаясь, а точнее – не допуская мысли, что кому-то это может быть неприятно.

– Нет? Я вижу, что нет. Правда? Скажи, правда? Митя, мне это очень важно!

– Ишь ты, что хочешь знать! – сказал Решетников, стараясь замять этот разговор, свести его к шутке. Он и так-то никогда не был склонен к особой откровенности в подобных вопросах, считал, что есть вещи, о которых не стоит говорить вслух, которые каждый должен угадывать сам, без слов, – а тут еще маячила перед глазами спина шофера. И это присутствие третьего человека, который все слышал, сковывало его, причиняло мучительную неловкость. А Таня словно и не замечала, что в машине, кроме них двоих, есть еще кто-то, посторонний. Она, точно чувствительный приемник, с высокой степенью избирательности улавливала только ту волну, на которую была настроена. Все остальное для нее не имело значения, исчезало. Человек, если он был ей безразличен, неинтересен, не существовал для нее вовсе.

Решетников отлично помнил, как бесцеремонно, почти жестоко обращалась она в свое время с Женькой Трифоновым. Трифонов тогда был влюблен в нее не на шутку. Исповедоваться в своих чувствах он приходил к Решетникову. Почему он избрал именно Решетникова? Правда, они были дружны еще с седьмого класса, учились в одной школе и в университет поступали вместе, но особенно часто стал бывать Трифонов в доме у Решетникова, когда на горизонте появилась Таня. И знал же ведь, догадывался, что Тане не безразличен Решетников, что между ней и Решетниковым уже возникло нечто большее, чем просто дружеские отношения, а вот выбрал все-таки именно его. Или тянуло его к разговорам с Решетниковым, как тянет человека дотронуться до больного места?

Он приходил и рассказывал, что сегодня Таня говорила с ним по телефону приветливее, чем обычно, что она просила его достать книжку, что вчера она разрешила проводить ее до дома. Глаза его светились надеждой. Несмотря на свои двадцать лет, он был робок в отношениях с девушками. Наверно, он надеялся, что Таня рано или поздно оценит его терпение, его покорную готовность выполнить любое ее желание.

В то лето Таня жила на даче вместе с отцом. Тучи уже сгущались тогда вокруг Левандовского, уже раздавались голоса, упрекавшие его в примиренческом отношении к буржуазной науке, но никто еще и не догадывался, насколько серьезна была для него надвигающаяся опасность. Таня только что окончила первый курс филфака, а Решетников и Трифонов у себя на биологическом тоже поднялись на ступеньку вверх – стали третьекурсниками. В начале летних каникул и произошла эта, может быть, не очень значительная, но оставшаяся навсегда в памяти Решетникова история.

Действующие лица были все те же – он, Трифонов, Таня. Решетников уже привык, что Трифонов приходит к нему, чтобы изливать свои горести, но все-таки в таком смятенном, в таком подавленном настроении он видел Трифонова впервые. Оказывается, несколько дней назад Таня сказала ему, что хотела бы посмотреть новый фильм, а билеты достать трудно – зачем ей было нужно обращаться именно к Трифонову, не нашлось, что ли, никого другого или нравилось ей испытывать его преданность, этого Решетников так и не узнал. Трифонов билеты, конечно, достал, дал знать об этом Тане на дачу и с этими двумя билетами целый час прождал Таню в условленный день у входа в кинотеатр. Можно себе представить, что́ пережил он за этот час! Какой резкий перепад: от надежды – к разочарованию, от уверенности – к отчаянию! В таком состоянии он и явился к Решетникову. «Наверно, с ней что-нибудь случилось, – говорил он. – Не могла же она просто так взять и не прийти, ты как думаешь?» – «Может быть, на поезд опоздала или не сумела выбраться с дачи», – утешал его Решетников, и Трифонов сразу подхватывал: «Ну, конечно, если бы она приехала, она бы обязательно пришла, отчего бы ей не прийти, правда?»

Решетников попробовал перевести разговор на что-нибудь другое, но Трифонов упорно возвращался все к одному и тому же. «Знаешь, – сказал он вдруг, – мне давно уже кажется, что ты нравишься Тане. Ты не замечал?» Решетников неопределенно пожал плечами. «А ты сам-то, ты – как?» – Трифонов испытующе заглядывал ему в глаза. Решетников опять ничего не ответил. Что мог он ответить? Он и сам еще ничего не знал. Еще ей слова о любви не было тогда сказано между ним и Таней – никаких нежностей, самые обычные товарищеские отношения, – но в то же время скажи он сейчас Трифонову «нет», он бы соврал. И даже будь у него желание объяснить все Трифонову, он бы не смог этого сделать. Как объяснить словами то состояние, которое возникало у него каждый раз, когда он видел Таню? Пожалуй, точнее всего было бы сказать, что они с Таней  ч у в с т в о в а л и  друг друга. В большом ли зале, на собрании комсомольского актива, в маленькой ли тесной комнатенке на вечеринке в складчину у общих знакомых, Решетников мог вдруг поднять глаза и встретиться взглядом с Таней и вдруг испытать такое чувство, словно здесь нет никого, кроме них, ощутить такое торжество  п о н и м а н и я, такую мгновенную вспышку радости, что у него перехватывало дыхание. Вот из подобных неуловимых мелочей складывались тогда их отношения с Таней, и потому он так ничего и не ответил Трифонову, только пожал плечами.

«Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал Трифонов. – Ты думаешь, что нельзя быть жалким в глазах женщины. (Он угадал. Глядя на Трифонова, Решетников все время думал именно об этом.) Женщины, мол, любят сильных и удачливых. А я говорю – это вранье. Это сильные выдумали себе в утешенье. На самом деле женщины как раз тех любят, кого пожалеть можно, кто в их помощи, в их сострадании нуждается…» Он воодушевлялся все больше, развивая эту мысль, и вдруг замер, оборвал себя на полуслове – в коридоре раздался звонок. Потом многое в поведении Трифонова в тот день мог себе объяснить Решетников, да и сам Трифонов не раз еще после в разговорах с ним возвращался к этому дню, но вот эта его внезапная бледность, разлившаяся по лицу, когда он услышал звонок, этот его испуг, словно он уже ждал, уже предчувствовал, к т о  должен прийти, – так и остались загадкой для Решетникова, да, пожалуй, и для самого Трифонова.

«Что же ты не идешь открывать?» – тихо спросил Трифонов. «А-а, – Решетников махнул рукой, – это к тетке…» – «Иди, иди, открывай», – повторил Трифонов все так же настойчиво и тихо.

Как мог он угадать, кто стоял сейчас на лестничной площадке, чья рука нажимала кнопку дверного звонка, как мог он почувствовать это, если даже Решетников ждал кого угодно, но только не этого человека?.. Но в ту минуту – Решетников отчетливо помнил это до сих пор – волнение Трифонова вдруг передалось и ему, и, пока тетя Наташа открывала дверь гостю, пока звучали в прихожей еще почти не различимые голоса, они оса молча смотрели на дверь комнаты.

Шаги приблизились, кто-то коротко и небрежно постучал в дверь, словно и не разрешения войти спрашивал, а лишь предупреждал о своем приходе, дверь открылась, и сначала Решетников увидел огромный ворох полевых цветов, а потом – почти скрываемое этим ворохом ромашек и колокольчиков, смеющееся лицо Тани Левандовской. «К вам можно?..» И тут она заметила Трифонова.

На какое-то мгновение она застыла в растерянности, в смущении, но затем упрямо вскинула голову и прошла мимо молчащего, не сводящего с нее взгляда Трифонова. Она обрушила букет на стол перед Решетниковым и засмеялась: «Смотри, Митя, какая красота!»

В первый момент, когда она появилась в комнате, когда остановилась в замешательстве, глядя на Трифонова, в Решетникове вдруг заговорило чувство мужской солидарности – он ощутил неловкость и раздражение оттого, что она только что с такой бездумной легкостью обманула его товарища и теперь своим неожиданным появлением делала его, Решетникова, как бы причастным к этому обману. Но сейчас лицо ее было таким открытым, таким незащищенным, настолько лишено было оно всякого притворства, так светилось детским ликующим счастьем, что Решетников не мог не залюбоваться ею…

И тут подал свой голос Трифонов. Они взглянули на него, точно с удивлением обнаруживая, что он еще здесь. «Таня, – сказал он ровным, бесстрастным тоном, таким ровным, что этой его бесстрастностью так и кричала отчаянная обида. – Таня, я тебя ждал сегодня. Мы ведь условились…» Она смотрела на него, сердито сведя брови, и ничего не отвечала. И он сразу кинулся на попятный. «Ты, наверно, опоздала, поезда сейчас ходят нерегулярно, сегодня по радио предупреждали…» Он давал ей возможность обмануть его, он просил, он вымаливал, чтобы она сделала это. Уже позже он признался Решетникову, что в тот день, гонимый нетерпением и сомнениями, он явился на вокзал, он видел, как Таня вместе с отцом сошла с электрички; таясь в толпе, он шел сзади нее, в нескольких шагах, и этот букет он тоже видел… Тогда он был уверен, что она приехала ради него, и, когда она села в такси вместе с отцом, он, радостный, помчался к кинотеатру… Тем сильнее было его разочарование. А теперь он старался подсказать Тане, как сгладить ей свой поступок; он хотел, чтобы она солгала, чтобы обманула его, и тогда бы он, наверно, утешался этой ее ложью, этой ее попыткой оправдаться перед ним… В конце концов, человек оправдывается лишь перед теми, чье мнение ему не безразлично. Но Таня не стала унижать себя ложью. «Нет, – сказала она, и неприкрытая враждебность послышалась в ее голосе. – Почему ты решил, что я опоздала? Я приехала вовремя». Она была слишком горда для того, чтобы оправдываться. И хотя Решетников испытывал сейчас сострадание к Трифонову, эта ее гордость покоряла его. Пожалуй, именно в тот день он впервые понял, что любит Таню.

«И вот ведь что странно, – думал теперь Решетников, сидя в такси рядом с Таней, – не права она была тогда перед Трифоновым, не права безусловно, обошлась с ним жестоко и даже объяснить ничего не захотела… А вот встает теперь перед глазами картина того дня, ворох ромашек, рассыпанный по столу, и Танино светящееся счастьем лицо, и поникший, униженный Трифонов, и кажется, что не она, а он, Трифонов, виноват перед нею, и кажется, что не было в ту минуту в той комнате человека более правого, чем она…»

А Трифонов… Удивительно, но даже после этой истории он не отступил, не сдался, он не терял надежды, что Таня в один прекрасный день оценит его преданность, его покорность и изменит свое отношение к нему, он утешал себя этой надеждой, и потому, когда вскоре голос его вдруг прозвучал среди голосов тех, кто яростно выступал против Таниного отца, против профессора Левандовского, это поразило Решетникова, это было для него полной неожиданностью…

– Сколько же мы с тобой не виделись? – спросила Таня. – Три года? А знаешь, Митя, ты все равно остался для меня очень близким человеком. И мне хочется, чтобы всегда, несмотря ни на что, так было…

…Они приехали на вокзал минут за десять до прихода поезда. Вдоль платформы дул ветер, было холодно. Таня взяла Решетникова под руку, прижалась к нему, и они медленно ходили по перрону.

Решетников благодарно пожал ей руку.

– И еще, знаешь, Митя, мне иногда кажется, – может быть, хорошо, что у нас с тобой все так кончилось… Что есть о чем вспомнить… Что ничего не отравлено, не испорчено всякими бытовыми дрязгами, семейными ссорами… Все хорошо, Митя, правда, все хорошо?..

Скрытая тревога вдруг почудилась ему в ее словах, в той настойчивости, с какой она добивалась от него ответа. Но над платформой уже разносился радиоголос: поезд номер такой-то прибывает к платформе номер такой-то. Люди вокруг них засуетились, а вдали, среди станционных построек, за диспетчерскими будками и крышами складов, показался медленно извивающийся состав.

Волнение захлестнуло Решетникова. Он и любил Левандовского, и робел перед ним, и всегда терялся в его присутствии, как мальчишка. Да и не так уж часто виделись они в последнее время…

Поезд уже полз вдоль платформы, уже проводники торопливо распахивали двери вагонов, уже были видны лица пассажиров, прижавшиеся к оконным стеклам…

– Да, Митя, – вдруг быстро проговорила Таня, – я тебе еще вот что хотела сказать: я выхожу замуж…

Смысл ее слов не сразу дошел до Решетникова, а когда дошел, стыдно признаться, но в первый момент он не почувствовал ничего, кроме облегчения. Словно до сих пор он постоянно, пусть подсознательно, почти неуловимо ощущал ответственность за Таню, свою неясную вину перед ней за неустроенность ее жизни, а теперь все это кончилось. Это потом уже, значительно позже, вечером, когда он остался один, на него вдруг навалилась горечь потери, точно завершилась, осталась позади целая эпоха в его жизни, – и он чуть не заплакал от боли. Но это уже позднее, а тогда он слишком был захвачен предстоящей встречей с Левандовским.

– Как? За кого? – только и сказал он Тане.

– Да нашелся один чудак… – отозвалась она.

И тут же засмеялась и радостно замахала рукой, увидев отца.

Левандовский стоял в тамбуре вагона, заслоняя своей мощной фигурой тех, кто толпился позади него. Он вовсе не был похож на традиционного профессора, сухонького, рассеянного и близорукого, – скорее он походил на артиста, на Шаляпина, каким его изображают на портретах. В нем все было крупно, и даже мелкие морщины, казалось, избегали ложиться на его лицо – только две тяжелые, глубокие складки тянулись от массивного носа к углам рта.

Он уверенно и твердо шагнул на платформу и обнял Таню. И эта его подчеркнутая моложавость, бодрость обрадовали Решетникова. Казалось, старость не брала этого человека. И только потом, вспоминая события этого вечера, он неожиданно понял, что именно в том, как старательно подчеркивал Левандовский свою неподвластность возрасту, свою бодрость, уже сказывалась, уже проявлялась, уже выпячивала свое лицо старость…

Левандовский расцеловал Таню, потом повернулся к Решетникову, взял его за плечи и сказал своих отлично поставленным, всегда приводившим студентов в восторг, звучным голосом:

– Ну, Дмитрий Павлович, засучивайте рукава. Будем работать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю