Текст книги "Гайдар"
Автор книги: Борис Камов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
И тогда Сашка Буянов, Колька Киселев, второгодник Доброхотов, он и еще несколько ребят нашли выход: покупали один билет, кто-нибудь шел и захватывал место возле окна, а когда начинался сеанс, снимал крючок со щита, которым закрывались окна. Товарищи влезали по одному и рассаживались где попало, поскольку в зал набивалось буквально сколько влезет.
Случалось, когда лезли в окно, ловил городовой, но, увидев реалиста, отпускал: бог знает, кто у этого реалиста отец. Надерешь ему уши, а это окажется сынок купца Синюгина…
Вежливость городовых действовала неприятно. Было ощущение, что с ним по крайней мере городовые вежливы по ошибке. И однажды в беседе с приятелем даже спросил:
«А мы, Федька, какие – бедные или богатые?»
Сошлись на том, что «средние».
Это деление на бедных, богатых и «средних» было во всем. В реальном, например, имелись основные и параллельные классы. Параллельный класс считался «плебейским». В нем учились приезжие, иноверцы и такие, как Костя Кудрявцев, который с одиннадцати лет работал в поле и только к четырнадцати попал во второй класс.
Костя был сутулый, с несуразно длинными руками.
«Это все соха, – жаловался Костя, когда смеялись над его сутулостью. – Походите за сохой от зари до зари – станете не только сутулыми – горбатыми…»
Костя, кажется, был у них в реальном единственный «мужик». Большинство ж учеников составляли «аристократы»: дети попов, известных в городе купцов, наследники «дворянских гнезд».
На уроке такой «наследник» стоит у доски, озираясь и ожидая подсказки. На контрольной шепотом умоляет решить задачу. А после занятий важно выходит из подъезда, не торопясь, чтоб все видели, усаживается в экипаж, и бородатый мужик укрывает ему ноги медвежьей полостью, хотя и пешком-то «наследнику» идти до дому пять минут.
Вокруг «аристократов» вились «подлипалы» – дети мелких торговцев, аптекарей, средней руки ремесленников, владельцев питейных заведений, коих в Арзамасе было не меньше церквей.
По наущению «аристократов» «подлипалы» издевались над беззащитными и хохотали, делая вид, что помирают со смеху, заметив заплаты на чьих-нибудь, возможно, не в первом поколении носимых штанах. «Подлипал» этих звали еще так – «ухари».
Особенно доставалось от них поляку Псевичу и Косте Кудрявцеву.
Костя пришел прямо во второй класс, и «аристократы» сговорились устроить ему «крещение». Обычай этот существовал давно: новичков били. Правда, Костю предупредили, чтоб берегся и от своего класса в перемену далеко не отходил. Но Костя однажды забылся, пошел прогуляться по коридору, к нему тут же подскочил Новицкий, прозванный за оттопыренные уши Ослом, а сзади подкрался тучный и неповоротливый Маслов.
Маслов толкнул Костю на Осла, Осел «обиделся», что его задели, и ударил Костю по лицу. Костя не успел ответить, как Маслов подставил ножку. Осел же снова толкнул.
Костя упал. Осел и Маслов набросились на него: «Куча мала!.. Куча мала!..» Подлетели «ухари».
Не будь Костя так робок, раскидал бы их всех в разные стороны, но Костя робел. И робость эта была тоже «от сохи».
И когда вся эта свора стала плясать на распластанном Кудрявцеве, на помощь рванулся он: отбросил сразу от страха ослабевших «подлипал», оттащил за плечи я со стуком опрокинул на пол Осла – Новицкого, а подбежавшие с другого конца коридора Колька Жуков и Киселев сделали то же самое с Масловым.
«Аркашка гусарит», – бросил кто-то сзади. Но он не «гусарил». Он сам не понимал, как это получалось: не мог видеть, если бьют слабого.
Совсем маленький, еще не умея читать, он подолгу рассматривал картинки в толщенной книге «Великая реформа»: и портрет Салтычихи, и плети, и всякие орудия пыток. Папа, если бывал дома, читал подписи к картинкам, все объяснял. И он однажды спросил:
– А почему же: крестьян было много, помещиков мало, и крестьяне все позволяли?
– Боялись… Это хуже всего, если человек боится. С ним тогда можно что угодно делать… Он раб.
Это рабское он видел в Косте. И, бывало, злился на Костю, особенно после случая на катке.
Катались втроем: Киселев, Кудрявцев и он. Теша только-только покрылась льдом, который в иных местах чуть прогибался, но кататься все равно было хорошо: лед ровный, снегу нет, и на коньках можно укатить далеко-далеко…
Накатались в тот день досыта. Он простился с ребятами. Снял «снегурки» и отправился домой. Кольке же и Косте надо было в другой конец города.
Он по крутому склону вскарабкался наверх и еще не очень далеко отошел от берега, когда услышал истошное: «Выбирайся!.. Выбирайся!..»
Кричали снизу, с реки. Сначала подумал: «Кто-нибудь дурачится». Но ветер дул в его сторону. И донеслось отчетливое:
«Аркашка– а!»
Тут угнал и голос: кричал Костя.
Костьку много били, но он даже плакал тихо, и, чтобы Костя так закричал, должно было случиться невероятное. Ион помчался обратно к реке.
С обрыва увидел: Колька Киселев барахтается в воде, пробует вылезти на лед, но тонкая кромка обламывается, и вокруг Кольки много мелкого ледяного крошева, а Костька бегает у самого берега и кричит, хотя что тут кричать: Колька сам все равно не выберется…
О н сбежал по откосу вниз, бросил коньки (хорошо, успел их снять), отстегнул форменный ремень с пряжкой и пополз к полынье. Киселев стал барахтаться навстречу (по тяжелому дыханию и отчаянному выражению глаз он видел, чтд Колька выбивается из сил) и попробовал вскарабкаться на лед. Кромка снова затрещала. И Колька с жалобным стоном в обнимку с большим куском льда снова плюхнулся в воду, обрызгав ему лицо.
От ледяных этих капель ему сделалось зябко и страшно. Хотелось кинуться на берег, подальше от черной полыньи. Но он молча и осторожно пополз навстречу Киселеву и бросил ему конец ремня с пряжкой. Ремня не хватило. Он подполз ближе и бросил опять. И пряжка, тяжелая, литая, кажется, ударила Киселева по руке, но Колька даже не обратил на это внимания, тут же схватился за нее, а он предупредил: «Взбирайся осторожней…»
Колька едва приметно кивнул, но сразу успокоился, лег грудью на лед, вытянув вперед руку с пряжкой, он стал его медленно тянуть и до пояса вытянул, а Киселев еще немножко подтянулся на локтях. Дальше ж было никак.
Он позволил Кольке передохнуть, решив пока что для лучшего упора стать на колени. И в то же мгновение провалился сам.
Вот когда ему сделалось страшно: Костька, знал, не поможет. Никого другого поблизости нет.
И когда о н весь напрягся и, скорей от обжигающего холода, нежели из предусмотрительности, хватанул полные легкие воздуха, ноги его коснулись дна: воды было чуть выше пояса.
«Здесь мелко!» – закричал он.
Тогда Киселев тоже нащупал ногами дно, и они выбрались на берег.
В красной от холода и воды руке Киселева был намертво зажат его ремень.
Он помог Киселеву снять коньки, наскоро отжать с одежды воду. Они стали с Колькой плясать, чтоб согреться.
Рядом суетился виноватый, униженный Костя. Чтоб не обижать, ничего ему не сказали, но и помощи его не приняли тоже.
Он потом много раз убеждался: этот случай Костю тоже ничему не научил.
…Им, в сущности, дома занимались мало. Отец в постоянных разъездах, мать занята в больнице, но родители умели (ион оценил это позже) по незначительному даже поводу сказать или сделать такое, что запоминалось надолго.
Отец, когда он приходил избитый или по уши мокрый, никогда не говорил: «Зачем ты туда полез?», или как тетка: «Не водись с этими разбойниками…» Отец внимательно выслушивал, интересовался подробностями, и если во время драки или иного происшествия о н не трусил и действовал по справедливости, – не корил и не осуждал.
Отец по натуре своей был мягок. В юности у него достало воли и отваги получить образование, не остаться «мужиком». А потом что-то в нем надломилось, хрустнуло. Чиновничий мундир свой отец носил элегантно и красиво, а грустил о пиджаке, косоворотке и том времени, когда учил в школе. И чуть издалека, бывало, говорил: если человек поступает смело, он поступает правильно.
Однажды, это было уже без отца, он– смастерил себе тугую рогатку, разбил чье-то стекло и очень обиделся, когда показали сразу на него и обвинили «по одному только подозрению».
«Вдруг бы не я разбил, – оправдывался он, – тогда, значит, все равно на меня?»
И мама объяснила: если в чем виноват – не жди, пока докажут и будут стыдить, а возьми и сознайся сам. И тогда никто ничего не свалит на тебя, если сделает другой. Ион сознавался.
Разольет ли, играя в прятки, в чужом погребе сметану, захочет ли помочь Нинке Бабайкиной из своего двора, а вместо помощи получится только хуже, – придет и скажет: «Виноват я…»
И хотя сам честно признался, крику, ругани, угроз не меньше, чем если б кто доказал. Иной раз даже пожалеет, а потом все равно сознается. Другие мальчишки над ним смеялись: что-нибудь натворят – и тут же спокойный, безучастный вид и похлопывают потом его по плечу: «Вот, мол, учись, разиня…» Бывало, ион так хотел, но все равно заставлял себя, обещав маме. И однажды не пожалел…
Прочитав Фенимора Купера, он решил у себя во дворе сыграть в индейцев. Поймали с одноклассником Володей Тихоновым соседского петуха (тварь, между прочим, сильно зловредную), надергали у него перьев из хвоста на индейский головной убор. И вот в самый разгар игры, уже под вечер, когда взрослые вернулись с работы, и кто читал на скамейке газету, кто пил в палисаднике чай, с ободранным петухом под мышкой явилась соседка.
– Это что же такое на свете творится? – запричитала соседка, подбрасывая в воздух петуха, который неловко, пришибленно замахал крыльями и, едва коснувшись земли, с истошным криком, словно от позора, промчался по двору, и все видели, какой у него ободранный, совершенно куриный хвост. – Животную уже погулять выпустить нельзя?!
Взрослые, ничего еще не понимая, изумленно смотрели вслед петуху, а тем временем Володя Тихонов, вождь индейского племени (он взял себе имя Бесстрашное сердце), бесшумным индейским шагом, с пяточки на носок, пригнув украшенную перьями голову, неторопливо направился к воротам, осторожно, чтобы не помять, положил на траву роскошный свой убор – вежливый стук калитки. И затем только было слышно, как через дорогу, шлеп-шлеп, кого-то стремительно уносят быстрые ноги.
И тогда, глядя в сторону калитки, о н приблизился к незамолкавшей соседке и виновато, но с достоинством, как и подобает побежденному, однако не покорившемуся индейцу, признался, что хвост петуху ободрал он.
Конечно, можно было бы рассказать и о нахальстве петуха, перья которого были вырваны отчасти и в назидание, но это значило бы, что он ищет оправданий, а индейцу не пристало оправдываться перед крикливой, бледнолицей, неопрятной женщиной.
И он выдержал все, что обрушилось на его гордую голову, даже не помянув трусливого вождя Бесстрашное сердце, который сидел сейчас в своем деревянном вигваме и ждал, когда эта бледнолицая женщина со своим петухом придет кричать и к нему.
И он вдруг с сожалением, как думает здоровый и сильный о больном и убогом, подумал о Володьке: да, вот он стоит сейчас посреди двора, и его ругают, но он стоит, не склонив головы, и когда его перестанут ругать, все кончится.
А Володька будет сидеть и ждать, испуганно замирая, еще долго, очень долго…
И, ценой немалых усилий признаваясь в содеянном, каждый раз ощущал, что приходит облегчение и гордая радость. (Позднее только понял почему: перешагивал я через страх.)
И тогда уже сам начинал искать возможность проверять себя, направляя во время «морского боя» свой же верхдредноут» из половинки сгнивших ворот на «линкор» противника из корыта для свиней, заранее зная, что от толчка, который сейчас произойдет, они все окажутся в воде.
Или если играл с ребятами и девчонками в лапту у себя во дворе и мяч застревал на высокой крыше, он лез, чтобы достать, и нарочно шел по самому-самому краю. Девчонки внизу кричали от страха, а он следил только за тем, чтоб не потерять равновесия и не споткнуться. Когда же наконец он спускался, то минуты две С безучастным видом прогуливался. Мальчишки обижались: задается. А ему нужно было отдышаться…
Конечно, он делал немало глупостей. И мама с теткой ним хлебнули, особенно когда отец уже был на войне. Но потом, как это ни странно, многие «детские глупости» в жизни пригодились. И он часто думал: каким бы он рос и как бы сложилась его судьба, если б не война?…
ВОЙНА
Газеты по вечерам в палисаднике отец читал вслух. Узнать и обсудить новости собиралось много народу. Тон газет был ликующим, а лица тех, кто слушал, лицо и голос отца – печальными, и он не понимал, как можно, читая такое, не ликовать.
В Николаевском зале Зимнего дворца, сообщалось из Петрограда, после совершения «молебствия о ниспослании русскому оружию победы» состоялась «торжественная церемония зачитывания манифеста о войне», где царь произнес речь:
«Спокойствием и достоинством встретила наша Великая Матушка Русь известие об объявлении нам войны. Убежден, что с таким же чувством спокойствия МЫ доведем войну, какова бы она ни была, до конца».
И затем газеты почти каждый день писали: «Россия и ее державный вождь спокойны. Довольно стали в руках наших братьев-воинов. Еще больше мужества в их сердцах…»
Тем временем под гармошку, с лихим пьяным криком люди уходили на войну. А на базарной площади он увидел, как забирали на войну лошадей. Женщины висли на покорных конских шеях так же неотцепно, как на шеях мужей. Лошадиное испуганное ржание перемешивалось с горестным женским плачем. И словно от плача поприглох ликующий тон газет.
«Председатель Нижегородского комитета Ее императорского высочества Великой Княгини Елисаветы Федоровны Главноначальствующий Нижегородской губернии гофмейстер Двора Его императорского высочества Борзенко» извещал о том, что создан комитет помощи семьям фронтовиков, в связи с чем он, как председатель, Главноначальствующий и гофмейстер, просит помощи у народа, «так как средств у комитета почти нет…».
«Жертвуйте, не стесняйтесь, – призывали газеты, – жертвуйте от избытка, жертвуйте от скудости. Каждая самая малая жертва дорога и необходима…»
…Отец забежал прощаться уже из казармы. Странно было видеть его – всегда элегантного, в белоснежном белье – стоящим в грубошерстной, почти до земли шинели, несмотря на жару, в барашковой мятой папахе и тяжелых сапогах.
Новому виду отца обрадовалась только одна маленькая глупая Катюшка, которая изумленно таращила глаза, трогала отца за рукав и смеялась: «Солдат папа!.. Папа солдат!»
Прощаясь, отец обошел всех соседей во дворе. Пожал руку и сказал несколько слов каждому из соседских детей. Он чуть не заплакал, когда отец попросил соседскую девочку Нину помогать ему, Аркадию, потому что Аркадий остается в доме за мужчину.
Без отца тосковал. Ждал писем. Сперва их не было вовсе. Потом стали приходить – отдельно маме и девочкам, отдельно ему. Письма ему были посмешней. Он читал их во дворе всем, и ребятам тоже нравилось. Но чаще всего отец писал так: «Жив, здоров, сидим в окопах, и сидеть, кажется, конца и краю не предвидится».
Его разочаровывали эти письма: «Что это такое, на самом деле? – думал он. – Человек с фронта не может написать ничего интересного. Описал бы бой, атаку или какие-нибудь героические подвиги, а то прочтешь письмо, и остается впечатление, что будто бы скука на этом фронте хуже, чем в Арзамасе грязной осенью».
И только увидев у знакомых открытку отца, которая кончалась так: «Маргарите Михайловне шлю свой привет, и, бог весть, не последний ли?» – понял, с какими мыслями все это время на самом деле жил отец.
И однажды твердо решил: «Еду к папе на фронт. Буду с ним рядом, что бы ни случилось.»
Поднакопил денег. Весь вечер накануне, конечно, не объясняя своих намерений, проговорил с Талкой, наказывая не огорчать маму (у нее и так теперь будет много забот) и подробно писать на фронт папе. Талка соглашалась. Она была послушной сестрой.
Утром, спрятав школьную сумку, махнул вместо реального на вокзал. Там стояло несколько эшелонов. Какой из них на фронт, спрашивать не стал (могли принять за шпиона!) и, посмотрев, в котором же едут солдаты, пристроился на подножку.
Солдаты, как выяснилось, ехали на отдых в тыл. Его высадили на первой же остановке – станция Кудъма. В холодном станционном зале заночевал. А днем прочел в газете: пропал мальчик, крупный, светлоголовый, голубые глаза, длинные ресницы. На левой щеке узкий шрам…
И когда в лесной избушке его опознал усердный жандарм, он и сам был этому рад: на фронт ему уже не хотелось, а сильно хотелось домой, «но самому вернуться было стыдно».
…В школе, на уроке географии, его вызвали к доске.
«Скажите, молодой человек, – неожиданно попросил его учитель, – на какой это вы фронт убежать хотели: на японский, что ли?…»[2]
Единственным человеком в училище, кто с сочувствием отнесся к неудачному его побегу, был классный наставник и преподаватель словесности Николай Николаевич Соколов, который не стал иронизировать или смеяться, а пригласил его к себе домой.
УЧИТЕЛЬ СЛОВЕСНОСТИ
Соколов был необычной и долгое время загадочной фигурой[3]. Самый образованный человек в городе (по слухам, знал около десяти языков, в том числе китайский), он мог преподавать в столичном университете, а вел словесность в арзамасском реальном. На уроке удивлял смелостью суждений, а дружил с духовенством, был частым гостем в церкви и купеческих особняках и всюду появлялся только в форме.
Выглядел Соколов неприступно и строго: очки, подстриженная черная бородка, болезненно-бледное, словно бы муками истерзанное, лицо, а на квартире у себя, что ни день, собирал ребят. Ходил он быстро, чуть подпрыгивая, как птица. И мальчишки ласково прозвали его Галкой.
Галка снимал квартиру на Новоплотинной (в доме попа Никольского). В комнатах его стояла низкая, по чертежам самого Галки, сделанная мебель, шкафы с книгами. А в отдельном помещении была столярная мастерская.
После обеда в комнаты набивались ребята. Кому было далеко идти, здесь же обедал. Готовили Галке хозяева – и всегда в расчете на гостей с завидным аппетитом.
Дома Галка наконец снимал мундир, делался приветливее и мягче. Каждому находил занятие. А на верстаке своем учил мальчишек мастерить ящики, шкатулки, клетки.
И в тот вечер, когда он впервые попал к учителю на квартиру, Галка не вел никаких утешительных бесед – просто показал на книжные шкафы: «Посмотри…»
Он высмотрел Жюля Верна и Марка Твена и стал бывать у Галки каждый день. Мама говорила: «Это неудобно». А он ничего не мог с собой поделать.
Галка давал домой ребятам инструменты, подзорную трубу, дорогие лыжи, кораллы, звучащие раковины, диковинные камешки и много других вещей, которые, видимо, были связаны для него с какими-го воспоминаниями, но Николай Николаевич умел и любил доставлять радость. И если что-то нечаянно ломалось, Галка успокаивал и с веселой улыбкой говорил, что ничего страшного, тем более, что вещь ему сильно надоела. И когда кто-то из родителей купил и принес дорогую безделушку взамен разбитой, Галка отказался ее взять.
Уроки Николая Николаевича любили: он много рассказывал и по-особенному спрашивал. Было интересно со всеми думать и отвечать. Он жалел, когда раздавался звонок, и, помогая Галке донести связки тетрадей а книг, продолжал спорить по дороге домой. Чтобы досказать, входил «на минуточку» в квартиру, оставаясь у Галки уже до позднего вечера, здесь же делая уроки, а утром уже снова стоял у крыльца, чтобы снова помочь Николаю Николаевичу донести все до школы и поделиться мыслями, которые пришли в голову ночью.
…Пока был дома отец, жили славно, весело. Вечерами все в том же палисаднике отец пел своим низким, мягким баритоном «Дивлюсь я на небо» и «Як умру, то поховайте», тетка всегда одну и ту же «Наш костер в тумане светит». Мама и Катюшка ей подпевали.
Зато мама, как никто, читала стихи. Иногда, немного шутливые, писала сама. Он тоже, подражая, совсем еще маленький, стал сочинять. И после одно сочинение в классе написал стихами. Галка, раздавая проверенные работы, обстоятельство это отметил, но вопреки его ожиданиям не восхитился. «Стихи плохие», – тихо и мягко, словно сожалея, что они плохие, произнес учитель.
Зато когда принес сочинение на свободную тему «Старый друг – лучше новых двух», Николай Николаевич признал работу «бесподобной». Сказал, что будет читать ее даже в других классах. И, помолчав, тихо добавил: «Мне, Голиков, кажется, что у вас есть дарование…» На уроках Галка всем говорил «вы».)
С той поры Галка выделял его, как человека «со способностями». Беседы с ним делались все доверительнее, что не мешало ему получать двойки по другим предметам. И когда мама упрекнула его за очередную двойку по чистописанию, даже обиделся:
– И подумаешь, какая наука – чистописание. Я в писатели вовсе не готовлюсь.
– А к чему ты готовишься?… Почему опять инспектор пишет, что ты по пожарной лестнице залез на крышу шкоды?… Что ты – в трубочисты готовишься?
– Нет, ни в художники, ни в писатели, ни в трубочисты… Я буду матросом.
ВЕСЕЛОЕ ВРЕМЯ
Читал газеты с описаниями подвигов. В школе на молитве о даровании победы пел громче всех. И его только удивляло, что сообщения с фронта при такой храбрости войска становятся все скромнее, а списки убитых, раненых и пропавших без вести занимают в газетах все больше места.
Арзамас наводнили беженцы. В лавках с ночи выстраивались хвосты. Оптовый склад Н. С. Моргунова призывал беречь «здоровье и деньги»: «Фруктовый чай дешевле, вкуснее и полезнее китайского».
«Нижегородский листок» печатал выступления ораторов Государственной думы о том, что надо «внимательно относиться к хозяйственным нуждам отдельных районов. Так, например, значительная часть скота в северном районе была убита только потому, что недоставало корма, а между тем в других районах корм имелся. Его нужно было только перевезти…»
Один из купеческих сыновей пришел в школу заплаканный: получил от отца по морде. Оказывается, выручку из лавок домой приносили мешками, и «бедные родители» не успевали сами считать.
Каждый день публиковались «всеподданнейшие депеши Державному Вождю»: «Мы восторженно гордимся… под доблестным руководством Верховного Главнокомандующего… в годину Великой народной войны… одушевленные твердой верой… чувства беспредельной любви и преданности…», пока в марте семнадцатого в реальном училище во время уроков вдруг не заперли все двери. Никто не мог ничего понять, но тут маленькую площадь у памятника Ступину заполнила демонстрация.
Старшеклассники открыли окна на первом этаже и стали без пальто прыгать в снег. Он тоже прыгнул.
Поднявшись на крыльцо соседнего дома, рабочий-кожевнак во всеуслышание заявил: «Царь, виновник трагедии на Ходынке и кровавых событий пятого года, царь виновник Ленского расстрела и теперешних поражений в войне, – низложен и подписал отречение! Вместо него будет Временное правительство!»
Сначала даже не понял: хорошо это или плохо? А главное – как с войной? Очень ждал отца. Но из других выступлений выходило, что без царя освобожденный народ станет воевать с удвоенной силой… Газеты, которые недавно публиковали «всеподданнейшие депеши», теперь печатали телеграммы новому «дорогому вождю».
Все точно перебесились. Только и было слышно: «Керенский… Керенский…» В каждом номере газеты помещались его фотографии.
О царе по-прежнему писали довольно часто, по обыкновению на первой странице, но уже мелким шрифтом:
«Бывший император Николай Романов будет отправлен за пределы России… как только будет закончено рассмотрение отобранных у него документов».
«Бывший царь… обратился к Временному правительству с заявлением о желании подписаться на «Заем свободы»…»
«По соображениям государственной необходимости, Временное правительство постановило находившихся под стражей бывшего императора и императрицу перевести на место нового пребывания… в г. Тобольск…»
Были в этих сообщениях и доля прежнего почтения, и то злорадство, которое о н видел на лицах лавочников, срывавших со стен портреты скучного полковника, чтобы прилепить карточку Керенского.
Вообще, в тихом Арзамасе все вдруг перемешалось. В истории города, правда, и раньше случались события: когда Иван Грозный разорил «за измену» Новгород, то выслал «виновных» в Арзамас.
Когда на подступах к Арзамасу был разбит Стенька Разин, то схваченных мятежников вешали в городе по сорок-пятьдесят человек в день, и за три месяца казнили одиннадцать тысяч. В память об этом на окраине стояли махонькие часовенки с образами и лампадками.
С тех пор, думал он, все были так напуганы, что за двести с лишним лет ничего значительного в городе не произошло. И вдруг выяснилось, что Арзамас полон революционеров…
Он бегал с митинга на митинг. Казалось, голова раздувается, как бычий пузырь, и все же не мог понять, чем отличается эсер от кадета, кадет от народного социалиста, трудовик от анархиста, пока на одном из митингов кто-то не тронул его за плечо. Рядом стоял Галка.
«Идем, милый, ко мне, – сказал Галка. – Будем чай пить, у меня есть булка и мед. Я так рад, что тебя увидел!.. Я… сегодня хотел нарочно к вам зайти».
Они давно не виделись. Когда Галка жил через дорогу, у попа Никольского, то часто приходил к ним, Голиковым, в гости. И одно время по настоянию мамы Галка у них даже обедал. Или сестришки носили еду ему домой. Потом Галка от Никольских съехал. А в суете этих головокружительных дней видеться и вовсе стало некогда.
Галка изменился: вместо плаща с бронзовыми застежками на нем было темное пальто и широкополая шляпа. Коротко подстриженная борода разрослась, и лицо сделалось простым, мужичьим. Николай Николаевич теперь больше походил на земского врача.
В тот день Галка привел его в клуб большевиков. По тому, что он читал о большевиках, он представлял себе их не иначе, как в болотных сапогах, непромокаемой одежде, с кольтом в каждом кармане. Узнав, кто Галка, сокрушался, что учитель не «настоящий революционер», ну, хотя бы как эсеры или анархисты. И по дороге в клуб даже сказал о своих сомнениях. Галка посмотрел смеющимися глазами.
Ты погоди… Вот я тебя сведу…»
НАСТОЯЩИЕ РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ
Клуб помещался на Сальниковой улице, в деревянном домике, который был окружен густым садом.
По словам Галки, «большевиков на весь город человек двадцать». В клубе же было битком. Солдаты из госпиталей, расконвоированные пленные австрийцы, – рабочие с кожевенных заводов – и вдруг среди австрийских и русских шинелей, среди темных одежд кожевников глаза резанул канареечный кант шинели реалистов – за столом, в самом углу, сидели Колька Березин и Женька Гоппиус, выпускники прошлого года. А рядом с ними – маленькая женщина в шелковом темном платье с аккуратной прической, мать Женьки, Мария Валерьяновна. ~-
Гоппиусы – мать и сын – жили на окраине. Мать давала уроки. Сын помогал. Летом сдавали в аренду сад и огород, которые не могли обработать сами, этим жили.
О доме Гоппиусов обыватели говорили: на окраине живут, мол, неспроста, и если вечерком у садика ихнего постоять, много любопытного можно подметить. И когда, припомнив эти разговоры, он небрежно спросил у Галки: «А Женькина-то мать что здесь делает?» – Галка ответил: «Руководит».
Маленькая женщина в шелковом платье с прической от парикмахера – это и был самый главный арзамасский большевик.
Тогда многое стало ясно. Припомнилось: Женька и Березин устраивали в училище всякие демонстрации: носили директору петицию с требованием уволить математика, позволившего себе «выражения, оскорбительные для достоинства учащихся». А в прошлом году выпускной весь их класс отказался фотографироваться с преподавателями, или, как говорилось в петиции по этому поводу, «с чиновниками министерства просвещения».
По училищу гуляло страшное и гордое словечко «бунт». Чаще других поминались Березин и Женька, но все обошлось: «чиновники министерства просвещения» побоялись огласки.
Не только Березин и Женька, но и другие мальчишки были воспитанниками Марии Валерьяновны, которая много лет вела у себя на квартире нелегальный кружок: малознакомых просто приглашала попить чаю, давала кой-какие книги, но ни в одной беседе в ту пору Мария Валерьяновна даже не упомянула о большевиках, в партии которых состояла много лет.
Мария Валерьяновна (по отцу Виноградова) родилась в интеллигентной семье. Окончила уфимскую гимназию. Вышла замуж за талантливого инженера-путейца. С ним переехала в Москву, здесь училась на медицинских курсах. Участвовала в подпольных кружках, печатала и распространяла прокламации РСДРП. Переехав с мужем в Арзамас (по его проекту здесь строился вокзал), организовала кружок в селе Выездном. Связала кружковцев с Максимом Горьким, который жил тогда в Арзамасе под надзором полиции.
В 1904 году (когда он еще только родился!) Мария Валерьяновна участвовала в создании Арзамасской организации РСДРП. Скрываясь от полиции, переехала в 1908 году в Крым. В Алупке вступила в подпольную военную организацию. Опасаясь ареста, бежала в Сормово, откуда ее вскоре выслали в Арзамас под надзор полиции.
Во всех этих вынужденных скитаниях и переездах потеряла троих детей, которые умерли от болезней. Разошлась с мужем. Женька и революция – это было все, что у нее осталось в жизни.
В иных учениках своих Мария Валерьяновна ошиблась, но троих воспитала: своего Женьку, который был первый ее помощник, – Женька приводил какого-нибудь парня обменять марку, показать опыт по химии (в подполе у Женьки была своя лаборатория, однажды он чуть не поднял на воздух весь дом). Если парень оказывался толковый, приходил еще.
Вторым был Алеша Зиновьев, невысокий, крепкий, заметно хромавший из-за поврежденной в детстве ноги. Алеша Зиновьев штудировал все книги, где только встречалось слово «социализм».
А третьим стал Колька Березин – могучий, с немыслимо густыми волосами. Он был неразлучен с Женькой. У Гоппиусов прижился совершенно. И Мария Валерьяновна считала Березина самым талантливым своим воспитанником. Женька, может, знал больше, чем Николай, но был чуть избалован и анархичен.
Николай же схватывал все на лету. Схваченное додумывал до конца. И потому не было в Арзамасе равных ему ораторов. На митингах от других партий выступали образованные солидные люди. Они говорили, как радеет новое правительство о народе, но, чтобы правительство радело еще сильнее, нужно, во-первых, победить немцев, во-вторых, отобрать Константинополь у турок и, в-третьих, не трогать землю у помещиков, во всяком случае без вознаграждения…
И восторженная толпа, подавленная логикой какого-нибудь эсера Крутикова, скучнела.
Тогда на телегу или поставленную торчком бочку, в расстегнутой шинели и ученической фуражке, из-под которой выбивался чуб, вскакивал Колька Березин.