Текст книги "Гайдар"
Автор книги: Борис Камов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
…Жгло напоследок августовское солнце, когда измученные курсанты вливались в поросшие травой окопы времен германской оккупации. То был последний рубеж – позади оставался лишь Киев. И память сохранила об этом дне пестрые разорванные картины.
…Он жадно пил из чьей-то фляги. Рядом шлепнулась, взвизгнув, шальная пуля. Узнал: убиты Стасин и Кравченко.
…Бой пошел в открытую. «Бросай винтовки!.. Ого-го! Бросай!..» – орали, наседая, петлюровцы. В ответ полетели гранаты – выданные вместе с сахаром «лимонки». Петлюровцы пустили казачий эскадрон, который врубился в соседний взвод, но обезумевший, отчаявшийся пулеметчик косил всадников в упор. И конница, отстреливаясь, повернула…
И когда казалось, что аду этому не будет конца, приполз комиссар курсов Бокк. «Отходим! – крикнул ему Бокк почти в самое ухо. – Бесполезно!»
Он передал команду по цепи. Машинально пересчитал товарищей и не поверил своим глазам: из ста восьмидесяти человек, которые совсем недавно стояли на училищном плацу, из окопов поднялась едва половина. А он еще не знал, что через несколько дней их останется всего лишь семнадцать… Он будет восемнадцатым.
А пока что он пересек с бойцами город, прошел по Цепному мосту, который почти шатался под напором людей. На другом берегу с лесистого бугра недавние курсанты долго всматривались в сторону Киева.
– Ну, прощай, Украина! – сказал один.
– Прощай! – эхом повторили товарищи.
– Мы опять здесь будем!..
«РАНЕНЫЙ БОЛЬШЕВИСТСКИЙ МАЛЬЧИШКА»
В 16– й армии под Ельней получил роту, которая была плохо вооружена, еще хуже одета и после поражения совершенно деморализована. О н учил бойцов стрелять, быстро окапываться, далеко и точно бросать гранаты, рассказывая поучительные случаи, которые произойти с ним самим или его товарищами.
Бог знает, вспомнил ли бы он сейчас об этом, если бы не шестое декабря все того же девятнадцатого: он несся впереди своей роты верхом в атаку. Кругом рвалось. Вдруг что-то, как палкой, ударило в ногу. Ион почувствовал, что медленно и плавно летит по воздуху…
В Воронежском госпитале провалялся три недели. Ранение и контузия от падения с лошади, по мнению врачей, были нетяжелыми (никто не знал, что именно эта контузия позднее обернется для него катастрофой), но каждый вечер побаливала голова, ныло в ноге, ходить мог пока лишь на костылях. И ему дали отпуск.
Облачась в госпитале в новое обмундирование, выданное взамен рваного и запачканного кровью, он подошел к зеркалу и увидел крепкого мальчугана в серой шинели, солдатской папахе, с обветренным похудевшим лицом и веселыми глазами. Только висевшая на боку офицерская сабля плохо вязалась с белыми, свежими костылями.
…Он давно не писал домой. Еще дольше не имел писем из дому. На вокзале в Арзамасе его, разумеется, никто не встречал. И он ковылял на своих костылях, пока его не догнала подвода. «Садись, солдат, подвезу», – пригласил небритый подводчик.
…Прижимая к костылю брякающую о ступени саблю, толкнул дверь и услышал визг сестер – то ли от радости при виде его, то ли от страха при виде костылей.
Мама вбежала, когда он отдыхал. Настороженно оглядела, понимая, что с войны просто так не отпускают, холодными с мороза реками взяла его голову и дрогнувшим голосом сказала:
– Похудел. Побледнел. А вырос-то, а вырос-то! Да встань ты с кровати! Дай я на тебя посмотрю…
– Мне, мама, неохота с кровати вставать… Я бы, пожалуй… да у меня нога немного побаливает…
– Ранен? – тихо спросила мама.
– Немножко, – ответил он.
Мама провела рукой по его бритой голове. И с минуту они просидели молча. Вскоре зашипел самовар. В кухне запахло чем-то вкусным. Легкая дрема охватила его. Показалось, что ничего такого и не было: ни фронта, ни широких степей, ни отряда, ни боев.
Дрема, в которую его клонило, как он полагал, от усталости, была на самом деле дремой подхваченного в поезде тифа. Через день он метался по тесной, сразу ставшей неудобной постели. И однажды, соскочив с кровати, выхватил из ножен саблю и долго лежал с ней, прижимая клинок к разгоряченному лбу (блестящая сталь хорошо холодила), пока мама саблю не отобрала.
АРЗАМАССКИЙ АВАНГАРД
Когда пошел на поправку, стали прибегать знакомые ребята-комсомольцы. О том, что он приехал, узнали от Талки. Она тоже была теперь в комсомоле. В августе восемнадцатого, когда вступал в арзамасскую организацию «Интернационал молодежи» (как она в ту пору называлась), их было всего несколько человек. А теперь уже несколько десятков.
Одними из первых пришли черненький, чуть франтоватый Коля Кондратьев, немного суматошный поэт Ваня Персонов и Шурка Плеско.
Хотя его бог тоже ростом не обидел, Шурка даже рядом с ним выглядел гигантом. Белобрысый, широкоплечий и широколицый Шурка, если он закуривал трубку, делался похож на английского шкипера. С курением в организации боролись. Почти все ребята голодали, и табак не прибавлял сил, но Шурка продолжал курить веря, что его здоровье выдержит.
Шурке многое прощалось за жадность к книге, за точную, быструю память, в которой хранилась тьма всевозможных сведений, диковинных цифр, неожиданных афоризмов, цитат, стихов, имен. Доклады и выступления его были прекрасны.
Когда комсомольцев посылали на лесоповал и нужна была сила, Шурка ее не жалел. Если начинался лесной пожар, Шурка снова рубил и валил лес, копал канавы, преграждая путь ползущему огню. Он работал без устали по двое-трое суток, пока вдруг, обессиленный, не сваливался и не засыпал. Тогда возле него кто-нибудь сидел: мало ли что может случиться со спящим.
Но если Шурка срывался, ему от своих же иногда здорово и жестоко влетало.
И если с Кондратьевым они просто вместе учились, а Шурка был его друг, то с Ваней Персоновым его связывало давнее поэтическое соперничество.
Правда, он к своему стихотворчеству относился более спокойно. Персонов же считал себя поэтом. Ревниво следил за впечатлением, которое производили его стихи. Лучше Персонова никто в Арзамасе писать не умел. Но это никогда не были стихи «из жизни». Это всегда были стихи «из стихов».
В первую их встречу после возвращения (шел третий год революции) Персонов, например, прочитал:
Ко мне пришло из омута разврата
В борьбе с нуждой погибшее дитя,
Ища во мне заступничества брата…
Они с Ваней об этой вещи поспорили. И он тоже написал, но:
Угнетенные восстали,
У тиранов мы отняли
Нашу власть.
И знаменам нашим красным
Не дадим мы в час опасный
Вновь упасть.
Его стихи получились хуже Ваниных, но зато были революционными. Впрочем, и те и другие напечатал арзамасский «Авангард».
Это была комсомольская газета. Выходила она не чаще двух раз в месяц тиражом до пятисот экземпляров. Девизом газеты были неизвестно откуда взятые строчки: «Мы солнце старое потушим. Мы солнце новое зажжем».
Ему разрешили ходить. И в первый же вечер он пришел, хромая, в комсомольский клуб. Беленькая тихая Зина Субботина от имени организации сказала, что они все очень им гордятся. Им и Петей Цыбышевым, который тоже был на фронте. И покраснела. Он тоже покраснел. Тогда, чтобы сгладить неловкость, его спросили, как он смотрит на женский вопрос и все ли ему понятно в книге Бебеля «Женщина и социализм». На женский вопрос он еще не смотрел никак, а имя Бебеля слышал впервые.
Вообще, разговор поначалу не получался. В нем видели героя и ждали рассказов о невероятном. «Ну, вот идет ваш отряд, вдруг…», а ему трудно было объяснить, что невероятное даже на войне происходит не каждый день и что там иногда бывает страшно… И он уж вовсе удивил товарищей, когда стал появляться всюду, где только мог, с мамой.
И снова невозможно было объяснить, что там, где, по представлению ребят, «грохочут двадцать батарей», он часто вспоминал маму, ее внимательное, улыбающееся, прекрасное лицо. И коль скоро мама была теперь совсем рядом, хотел быть с ней все время. А это не удавалось. С утра до вечера она была занята своей профсоюзной работой. Он пенял ей, мама смеялась, что он сам виноват, познакомив ее с Гоппиус и Вавиловым, и ей быстро нашли дело.
Мама работала среди женщин, занимаясь тем самым «женским вопросом», который так волновал местных комсомольцев и в котором он ничего не понимал. Ион ходил с мамой на собрания: во-первых, по дороге можно было поговорить, во-вторых, он любил маму слушать.
Мама оказалась прирожденным оратором. Говорить, как она, у них в семье не умел никто, даже он, хотя ему часто приходилось теперь выступать.
Мама поднималась на трибуну и ждала. И крестьянки из ближних сел, измученные нуждой беженки, купеческие дочки, торговки с базара, гордые и молчаливые монашки – все притихали. Мама негромко и страстно произносила: «Товарищи женщины!» И от звука ее голоса толпа вздрагивала. А мама продолжала: «Величайшая справедливость – освобождение от гнета, которое недавно произошло, – это двойная справедливость и двойное освобождение для нас с вами, потому что женщина многие века была рабынею раба…»
После выступления шли домой. И мама выглядела по-настоящему счастливой. То, что копилось годами: знания, дар слова, сила чувств, – все выплескивалось на трибуне.
Иногда возвращались втроем – с Александром Федоровичем Субботиным, бывшим электромонтером, недавно избранным председателем арзамасского Союза профессиональных союзов. Он руководил всей той работой, которую делала и мама. И если не успевали дорогой все обговорить, Субботин заходил к ним домой, расспрашивал его: где побывал да что повидал, как живут люди в других местах. Слушал, удивлялся, хвалил, протягивал кисет, но он тогда еще не курил.
И все же было ему в Субботине что-то неприятно: или самоуверенность, или роскошные усы, которые делали Александра Федоровича похожим на мушкетера.
А может, ощущение, что Субботин не так уж приветлив и добр, как бы ему, Субботину, хотелось выглядеть при маме?
Но особенно разбираться в этом было некогда: он влюбился в сестру Александра Федоровича – Зину.
Они были знакомы и раньше: встречались по дороге в школу. Она бежала в гимназию, он – в реальное. Но Зина знала о нем еще и от мамы, которая бывала у них дома. В день его отъезда в Москву мама пришла к Субботиным заплаканная: «Я не могла Аркадия удержать, – сказала она. – Понимаете, не могла». А потом носила и читала все его письма. Присылал он их не часто.
Зина с тех пор изменилась мало, только подросла, и лицо у нее сделалось нежнее и задумчивее. Она жила в своем особом мире, очень светлом и простодушном, в котором ей не был нужен никто. И хотя рядом были другие девочки, тоже приветливые и милые, и девочки эти розовели от смущения и радости, если он только глядел в их сторону, – его тянуло к тихой, одинаково со всеми приветливой Зине, которая недавно заявила: «Я больше всего на свете люблю маму и свою комсомольскую организацию».
Организацию, конечно, нельзя было не любить: комсомольцы здесь жили, как живут в большой многодетной семье, где есть младшие и старшие, но нет чужих. А у него бывали минуты, когда ему хотелось побыть с кем-то наедине.
Увидено было много. Передумано тоже. Рассказывать все это в большой нетопленной комнате бывало иногда трудно. А Зину из клуба никак не увести. Она говорила, что уходить вдвоем неудобно. Даже расходились все вместе. И тогда он решил поступить иначе…
В городском театре давали «Наталку-Полтавку». Спектакль выбрал он. А Ваня Персонов, прикрепленный от большевистской организации к театру, в котором он даже, случалось, играл, добыл двадцать-тридцать бесплатных билетов. Ион попросил ребят, чтобы все от них с Зиной отсели: ему нужно с ней поговорить. И вообще, он скоро уезжает.
Ребята согласились, но Зина разгадала хитрость. Что-то сказала. О н обиделся. Зина заметила: «Беспричинные твои обиды мешают нашим отношениям…» И они вообще чуть не поссорились.
«…Пишу из Арзамаса, – сообщал он в январе двадцатого отцу, – куда я прибыл на несколько дней в отпуск, несколько уставший после непрерывной работы и службы. Я, однако, возвращаюсь опять к ним, как только заживет моя рана, полученная на фронте три недели тому назад (рана пустяковая, в левую ногу). Кость не тронута, скоро смогу бросить костыли, так что ты не беспокойся. Да и какое может быть беспокойство. Ты сам, проведший несколько лет на фронтах, сам знаешь, что на войне конфетами не кормят…»
Дальше он приводил послужной свой список за год – то есть с декабря восемнадцатого по декабрь девятнадцатого: адъютант командующего, заместитель комиссара и председатель ячейки Киевских командных курсов, командир партизанского отряда курсантов, действовавшего на внутренних фронтах Украины, взводный, полуротный, командир роты, инструктор Смоленских курсов, затем «по собственному желанию отправился на Западный фронт», наконец, Главное управление военно-учебных заведений командировало его в Высшую офицерскую школу.
«Список довольно большой, – заключал он, – для годичного пребывания в Красной Армии…
В общем, я собою доволен. Немножко устал, но это пустяки. Я думаю, что сейчас неуставших нет.
«На смену старшим, в борьбе уставшим спешите, юные борцы!» – вот клич теперешней молодежи, но я опередил его и пошел на фронт раньше, чем наш союз РКСМ мобилизовал свои силы под ружье…»
НОВЫЙ ВЗЛЕТ
За месяц до ранения, когда он прибыл на сравнительно тихий Польский фронт, его назначили комроты. Судя по обстановке, тут, недалеко от границы, должно было начаться что-то серьезное. И он ждал. И когда первого декабря девятнадцатого поступил приказ направить его на учебу в Москву, в Высшую стрелковую школу комсостава («Выстрел»), сдавать дела не спешил, пока через неделю его не задело шрапнелью.
Так что после госпиталя и поездки домой он отправился на учебу, и в знаменитом марш-броске Тухачевского на Варшаву участвовать ему уже не привелось.
Руководил школой «Выстрел» прежний ее начальник (в прошлом генерал) Филатов, большой знаток стрелкового дела, автор превосходной книги «Об основаниях стрельбы из винтовок и пулеметов». В Филатове поражало сходство со Львом Толстым: огромный рост, пушистая расчесанная борода, молодые глаза и мудрая приветливая улыбка.
…Оказалось, что даже строевая подготовка – это целая наука, имеющая много скрытых тонкостей. Преподаватель Рыжковский, например, объяснял: когда командир идет в свою роту, рота должна быть уже построена. Издали командир обязан определить, как выглядит строй. Если заметил что-то не в порядке, остановись на полпути, расправь на себе гимнастерку, потуже затяни ремень, а с роты глаз не спускай. И те, у кого небрежный вид, тут же приведут себя в порядок.
Таких советов было много. И они ему сразу пригодились, когда после окончания «Выстрела» он получил двадцать третий запасной полк в Воронеже. Ему было шестнадцать, а под его началом – четыре тысячи человек: выписанные из лазаретов бойцы, остатки истребленных, разбитых наших частей, пойманные дезертиры.
Он учил солдат стрельбе, дисциплине, формируя отряды, которые тут же отправлялись на фронт – под Кронштадт, где начался мятеж, на Тамбовщину, где восстали банды Антонова.
А в июне двадцать первого на Тамбовщину послали его самого.
ПО ПРИКАЗУ ТУХАЧЕВСКОГО
В Тамбове, в штабе Тухачевского, часовой, прочитав его документы, резким звонком вызвал караульного начальника, который тоже долго и недоверчиво рассматривал его направление и мандаты, а потом, ни слова не говоря, ушел в соседнюю комнату звонить по телефону. «По бумагам, – жаловался кому-то в трубку караульный начальник, – он есть командир полка Голиков. А на личность – безусловно мальчишка. Так пропустить?…»
Он готовился увидеть Тухачевского, который знал его по Кавказскому фронту, где о н, курсант-практикант «Выстрела», командовал ротой, и, по отзывам, удачно.
Однако Тухачевский был в отъезде. Его провели к начальнику штаба. Тот сказал, что зачисляет его покамест в резерв начальников отдельных частей.
В политотделе из неуклюжего купеческого сейфа ему достали папки с бумагами, которые он мог читать, не вынося из комнаты.
Из газет он имел представление о событиях, которые уже несколько месяцев разворачивались здесь, в центре России, но теперь перед ним были подлинные документы.
С грифом «Совершенно секретно» прочитал агентурную сводку о решении заграничного ЦК эсеров от тринадцатого мая 1920 года по поводу начала восстания. В сводке была изложена программа «преобразования в России» на случай захвата власти эсерами, которые предлагали «политическое равенство без разделения на классы», отказ от власти Советов, созыв Учредительного собрания, возвращение прежним владельцам фабрик и заводов, «широкий кредит личности», го есть свободу предпринимательства, и концессии иностранцам. Была и уступка «народу» – крестьянству: установление твердых цен на фабричные товары и отказ от ограничений в ценах на хлеб.
Вряд ли бы эта программа возымела действие на уставшего от войны и получившего помещичью землю крестьянина, если бы эсеры не воспользовались давно не виданной засухой и голодом в деревнях и нелепыми ошибками местных властей.
В чем заключались ошибки, прочел в «Тамбовском пахаре» от 27 февраля 1921 года в статье «Что сказал тов. Ленин крестьянам Тамбовской губернии».
«14 февраля, – объяснялось в статье, – товарищ Ленин принял в Кремле крестьян Тамбовской губернии, приехавших поведать ему о крестьянских нуждах». Их рассказ, записанный членом уисполкома Смоленским и заверенный делопроизводителем Петровым, и публиковала газета.
«Тов. Ленин принял нас в зале один, любезно поздоровался, пожал руки и пригласил сесть и сказал: «Крестьяне-тамбовцы, дорогие товарищи, объясните мне, какое у вас неудовольствие и что такое банда Антонова и что она делает».
Крестьянин Бочаров… объяснил: банда грабит советские хозяйства и потребиловки и частных граждан, у крестьян отымает скот, лошадей, сбрую, фураж. А после приходят красные и тоже обижают крестьян.
Тов. Ленин записал это на бумаге и просил высказываться еще.
Тов. Бочаров указал, что наложили непосильную продовольственную разверстку.
Тов. Ленин спросил: «А в 1918 и 1919 годах вы без скандала выполнили разверстку?»
Бочаров ответил: «Без скандала, только в этом году был сильный неурожай и разверстку выполнить «было» невозможно».
Тов. Ленин Дальше спросил: «А как относятся местные власти?»
Мы давали ему ответы, что агенты продорганов не считались ни с чем, требовали и брали, а власти не обращали внимания. И еще очень обидно, что, бывает, берут картошку. Мы ее свозим, где картошка гниет, и нас же опять заставляют очищать это место. Нам, крестьянам, очень жаль, что нашим трудом красноармеец и рабочий не пользуются.
Тов. Ленин сказал на это, что люди бывают не на своих местах. Причем просил нас выбирать в Советы самых лучших, добросовестных людей из трудового класса… и высказывать власти все нужды крестьянства. А если люди, избранные нами к власти, оказались негодными, то надо их смещать и заменять другими.
А еще мы сказали тов. Ленину, как бывает: сидят в советских имениях лодыри и все получают: и керосин, и спички, и соль. И он это записал, а на после сказал: «Если теперь крестьяне будут обижены властью, сообщайте в губернию, а если губернская власть не примет во внимание, обращайтесь в Москву, в Кремль, ко мне. Можно письменно и лично…»
Вероятно, между разговором Ленина с тамбовскими крестьянами и введением продналога вместо разверстки существовала прямая связь. Во всяком случае, на Тамбовщине закон о продналоге был введен раньше, нежели в других губерниях.
Не были забыты Лениным и те, кто, не считаясь с опустошительной засухой, отбирал у мужиков последнее, чтобы сгноить на свалках – «складах».
Заявления крестьян, как показала проверка, не рассматривались. Жалобы и письма в Москву перехватывались. Это обнаружила специальная Комиссия ВЦИК под председательством Антонова-Овсеенко, вся мера изумления и негодования которой вылилась в стремительное и страстное обращение «Ко всему населению Тамбовской губернии»:
«Граждане! Мы призываем вас к дружной работе по восстановлению народного хозяйства… по укреплению власти трудящихся. Мы призываем вас к содействию по искоренению всяческих злоупотреблений, к очистке советских учреждений от недостойных людей…
Ревтрибунал получил задание: быстро и точно разбираться в поступающих к нему делах и гласным, широко открытым судом судить обвиняемых. Назначена экстренная проверка движения дел всех жалобщиков для привлечения к суду прежде всего тех, кто тормозил рассмотрение этих жалоб по существу…»
Через день его вызвал к себе Тухачевский. Когда адъютант провел его в кабинет, Михаил Николаевич, склонив голову с ровным, великолепным пробором, быстро писал за большим столом, на котором аккуратно и, казалось, неторопливо были разложены папки, карты, книги, на машинке отпечатанные бумаги.
Заслышав: кто-то вошел, Тухачевский прервал работу, поднялся во весь громадный свой рост, поздоровался, улыбнулся, но все как-то устало. Выглядел командующий сейчас много старше своих двадцати с чем-то лет.
На Тухачевском была та же или такая же, без карманов, гимнастерка, какую носил год назад, командуя Кавказским фронтом, только вместо металлического флажка к ней был привинчен орден Красного Знамени.
Встречаясь с Тухачевским или наблюдая его только издали, о н жадно, почти ревниво всматривался в его чуть полное, удивительно красивое лицо, пытаясь разгадать тайну какого-то необычайного дарования и таланта Тухачевского, без которого не могла обойтись революция. Он искал эту тайну и в прошлой жизни командующего, потому что ни о ком, разве только еще о Гае, не ходило столько рассказов и легенд, сколько о Тухачевском.
Говорили, что отец его был дворянин, что сам Тухачевский в канун мировой окончил офицерскую школу в Москве и по успехам имел право поступить в гвардию, а выбрал обычный пехотный полк, попал на германский фронт и за полгода – невиданный в истории случай – получил за удачные вылазки шесть орденов.
В военной карьере Тухачевского, особенно уже в пору взлета и службы в Красной Армии, было много такого, что позволяло сравнивать Тухачевского с величайшими полководцами прошлого.
…Всю жизнь он кому-нибудь подражал. Сперва отцу. Когда ближе познакомился с Галкой, то Галке. Когда же попал в армию и стал командиром и дальнейшая судьба его (как ему казалось) бесповоротно была решена: он остается служить на всю жизнь, – хотелось быть похожим и на Ефимова, и на Подвойского, но в особенности на Тухачевского.
В том, что после первого же боя в Кожуховке его выбрали командиром взамен убитого Яшки, в том, что послали в «Выстрел», когда возникла нужда в надежных командирах, в том, что из запасного 23-го полка перебросили на борьбу с антоновщиной, он находил сходство с судьбой нового командующего.
…Разговор с Тухачевским вышел короткий. Михаил Николаевич сказал, что пригласил его поближе познакомиться, что, хотя мятеж как таковой в целом ликвидирован, работы все равно еще много: прячутся и сопротивляются те, кому терять уже нечего, то есть люди самые опасные. И потому первейшая задача – привлечь на нашу сторону все население.
Еще Тухачевский говорил, что 58-й полк, куда его направляют, полк трудный. Там чуть не произошла катастрофа, но об этом ему лучше расскажет комиссар полка, которому удалось катастрофу предотвратить.
Он выехал в Моршанск. Штаб 58-го помещался в двухэтажном каменном доме на углу Почтовой и Лотиковской. Пока предъявлял документы, пока пристраивал в вестибюле чемодан и шинель, в штабе начался легкий переполох.
Перед тем как подняться на второй этаж, подумал было отстегнуть хотя бы саблю, но потом решил: не стоит. Все-таки боевой командир.
Комиссар Бычков, видимо уже предупрежденный, ждал. И когда о н вошел, его поразило напряженное выражение очень умного лица очень сильного человека. Одну-две секунды комиссар смотрел так, словно по самому первому впечатлению хотел составить исчерпывающее мнение о нем.
От беспощадной прямоты такого взгляда сделалось не по себе. Но о н четким шагом, чуть придерживая саблю, прошел через всю комнату… звякнул большими шпорами, вскинул руку:
– Товарищ комиссар, позвольте представиться: бывший командир 23-го запасного полка Голиков, назначенный командиром в 58-й Нижегородский отдельный особого назначения полк… – и, вынув из сумки заранее приготовленный листок приказа, четким движением (адъютантская школа!) положил листок на стол, отступив на шаг и снова звякнув шпорами.
В такт шпорам звякнула сабля: он старался произвести впечатление.
Комиссар, все это время недвижно за ним наблюдавший, вышел на середину комнаты, пожал руку.
– Садитесь, пожалуйста, товарищ Голиков… Простите, как вас зовут?
– Аркадий…
– Аркадий… А по отчеству?
– Петрович, – смутился он.
– Очень рад с вами познакомиться, Аркадий Петрович. Мы давно вас ждем. Полк уже порядочное время без командира. Я сегодня как раз звонил комиссару боеучастка Сергееву. «Сколько еще ждать?» – «Едет, – отвечает, – едет командир. Тухачевский сказал, бывалый, опытный. Представлен к награде за Кавказ…» Я, признаюсь, ждал этакого лихого. А вы, оказывается, еще очень молоды. Это не упрек, – поспешил добавить Бычков. – А теперь скажите, как добрались? На квартире своей еще не были?
О награде он слышал впервые. И хотя на Кавказе был прошлым летом и никаких наград с тех пор не получал (он скоро оттуда уехал, и награда могла прийти без него), услышать о ней здесь, в штабе 58-го полка, от незнакомого человека было приятно, тем более он догадывался, за что его могли представить: курсант «Выстрела», он проходил на Кавказском фронте минувшим летом практику – командовал IV ротой 303-го полка 34-й Кубанской дивизии, а когда в одном тяжелом сражении выбыли из строя старшие командиры, ему, практиканту, пришлось возглавить полк и держать оборону, пока не прислали замену.
(Сохранилось фото: он в только что полученной командирской форме – звездочка на рукаве, тяжелая шашка на боку, лицо мальчишеское, упрямое. Снимался там же, на Кавказском, летом двадцатого.)
Усадив его в кресло, Бычков запер дверь, чтоб не мешали. И, расхаживая по кабинету, поведал странную историю полка.
ЧТО РАССКАЗАЛ КОМИССАР БЫЧКОВ
В полк Бычков попал недавно, в мае.
Полк насчитывал две с половиной тысячи – при ста двух командирах, пулеметной роте и кавалерийской разведке в девяносто сабель. А потери даже в мелких стычках были ощутимы. И победами стычки эти назвать было трудно.
По приезде в Моршанск Бычков пошел на базар, понимая, что базар – это всегда «биржа», экономическая и политическая. И по тому, как и чем торгуют, понять можно многое.
На базаре было полно красноармейцев, которые торговали кусочками сахара, кнутами, женскими кофтами, консервами, ситцевыми платками. Рынок оцепили. Красноармейцев задержали. Выяснилось – это бойцы недавно присланного. резервного подразделения. С одним красноармейцем у Бычкова произошла беседа. Бычков спросил: «Откуда сахар?» – «Мой паек. Менял на табак», – «А консервы?» – «Опять-мой паек – получил взамен котлового довольствия. Что в котел кладется, никто не видит, а тут каждый получает свое. Хочет – ест. Не хо-лет – меняет». – «Но ведь если ты меняешь – сам остаешься голодный?» – «Зачем? Хозяйка, если попросить, накормит. А то как же? Для того и на квартире стою. Вон даже в газете пишут… «Губизвестия» читали? «Надо прокормить Красную Армию». – «А салопчик бабий, – поинтересовался Бычков, – ты тоже вместо котлового довольствия получил?» – «С салопчиком, врать не буду, вышел грех».
Разговор заставил призадуматься. Положим, за всеми салопчиками не уследишь. Но торговля пайком? Отмена котлового довольствия? Во-первых, это нарушение приказа наркома, во-вторых, явный толчок к стремительному развалу дисциплины. Тем более совсем еще недавно каждое подразделение имело хорошо налаженное питание.
Бычков пошел к командиру полка Загулину. Комполка ответил: «Мне некогда!»
«Но что это за бойцы, которые бегают по гарнизону с кульками?!»
«Каждый получает, – ответил Загулин, – что ему положено по раскладке. Я лично вижу в этом преимущество. Боец несет паек в дом, где стоит. Делится с той семьей, которая его приютила. Это укрепляет смычку полка с местным населением».
Бычков даже растерялся… но ему показалось, что Загулин проговорил все это чуть старательней, нежели бы мог себе позволить очень занятой и абсолютно уверенный в своей правоте человек.
Комиссар приказал вернуть котловое довольствие в некоторые подразделения – словно в издевку, бойцам привозили помои: без мяса, без сала, без соли… Когда повторилось, понял: приготовлением помоев тоже кто-то руководит.
Проверяя после этого списки рот, обнаружил: в 58-м полно недавних дезертиров. Большинство – уроженцы Тамбовской губернии. Как выяснилось из тех же бумаг, Загулин некоторое время назад отослал на фронт несколько сот коммунистов. Почему?
Вдобавок трагедия. Прислали пополнение – человек сорок новобранцев. Их нужно было перебросить в другой конец уезда. Бычков сказал Загулину: «Это лучше сделать с наступлением темноты». И не проверил. Ребят отправили рано утром, а вечером в новом, только полученном грузовике привезли убитых: бандиты устроили засаду.
К счастью, Бычков встретил знакомую, которая, услышав фамилию Загулина, спросила: «Это какой же Загулин: похож на калмыка, высокий, вот здесь шрам?… Так это же бывший частный пристав…» – «А ты не путаешь?» – усомнился Бычков. «Мне трудно спутать: нагайка Загулина гуляла по моей спине».
Загулин в самом деле оказался бывшим приставом и бывшим офицером-колчаковцем, который перешел на сторону Красной Армии. Его приняли в партию. Наградили даже орденом. Быстро выдвигали. Как опытного командира послали на Тамбовщину, но, попав в родные места, Загулин сознательно разлагал полк, главную боевую силу в Моршанском уезде.
«Когда Загулина забрали, – сказал Бычков, – я стал просить нового комполка».
* * *
Выслушав рассказ Бычкова, ошеломленный, он долго сидел молча. Получив назначение в отдельный, то есть самостоятельно действующий, полк, понимал, что будет немало забот. Но такого даже не мог себе представить. А за каждый украденный салопчик отвечал теперь он.
Захотелось побыть одному. Он сказал об этом и встал. Бычков распорядился по телефону, чтобы командира полка проводили на квартиру, а возле дверей кабинета чуть придержал его и почти измученно произнес:
– Судьба полка, Аркадий Петрович, зависит теперь в первую очередь от вас, от того, как вас примут, как сумеете себя поставить. Тем более вы еще так молоды… Я, конечно, соберу коммунистов, подготовлю, а пока, – произнес Бычков еще тише: – чтоб не давать поводов к насмешке… снимите с себя, пожалуйста, часть вашей амуниции. Пока мы не в бою, вам, наверно, не нужен артиллерийский бинокль и не обязательно ходить с такой длинной саблей. И тем более вам, наверно, не нужны мушкетерские шпоры.