355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Камов » Гайдар » Текст книги (страница 3)
Гайдар
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:21

Текст книги "Гайдар"


Автор книги: Борис Камов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Толпа встречала его появление смехом, свистом и улюлюканьем. Взбешенный приемом, Колька стоял, ожидая, пока народ угомонится, и начинал говорить, но совсем тихо. Ему кричали:

– Громче! Раз уж залез, давай громче!..

– Воюем до победного? – спрашивал Колька, оглядывая публику. – Что ж, неплохо… неплохо…

Народ недоумевал.

– А знаете ли вы, – говорил Березин резко, – что войны могло не быть совсем?.. Что царь согласился ее начать, чтобы получить в награду от англичан Константинополь?! Царя нет… Слыхали, отрекся царь? – Слушатели кивали. – А война за Константинополь продолжается. Так чем же Временное правительство лучше царского?..

Толпа удивленно перешептывалась.

– Жарь, парень, дальше! – кричали ему.

– Вам предлагают выкупить у помещиков землю?.. Хорошее предложение. Умный человек придумал. – Толпа снова замирала. – Только давайте сначала подсчитаем: сколько стоил хлеб до войны, помните?

– Помним!

– А теперь пуд хлеба сколько стоит?

– Двести пятьдесят рублей! – кричали из толпы.

– А сколько получает в месяц инвалид войны, той самой, которую вам предлагают довести до победного конца?

– Двадцать, двадцать рублей он получает!

– А полный георгиевский кавалер за весь свой бант?

– Тоже двадцать в месяц!

– А теперь подсчитайте, сколько попросит с вас помещик за каждую десятинку своей земли, пошарьте по карманам, поглядите, не завалился ли у вас за подкладку миллиончик-другой!

Так говорил бывший реалист Колька Березин, воспитанник тихой Марии Валерьяновны, и все вокруг него ревело и бесновалось. Других ораторов, которые залезали на ту же телегу, уже не слушали…

Все эти подробности он узнал много позже. А в первые свои приходы в клуб смотрел и слушал со страхом и любопытством. И постепенно его втянуло, завертело и ошарашило.

Однажды его подозвала Мария Валерьяновна.

– Мальчик, подойди, пожалуйста, сюда. Ты чей? – спросила она его мягко, но холодновато.

Хорошо, поблизости толокся Женька.

– Это Аркашка Голиков, – сказал Женька, – сын фельдшерицы из родильного отделения. Он пришел с Соколовым.

– А где твой отец? – снова, уже почти приветливо, спросила Мария Валерьяновна.

– На войне… Мы третьего дня получили письмо: солдаты избрали его командиром полка.

…В те месяцы просил отца:

«Милый, дорогой папочка! Пиши мне, пожалуйста, ответы на вопросы:

1. Что думают солдаты о войне? Правда ли, говорят они так, что будут наступать лишь только в том случае, если сначала выставят на передний фронт тыловую буржуазию и когда им объяснят, за что они воюют?

2. Не подорвана ли у вас дисциплина?

3. Какое у вас, у солдат, отношение к большевикам, к Ленину? Меня ужасно интересуют эти вопросы, так как всюду о них говорят!

4. Что солдаты? Не хотят ли они сепаратного мира?

5. Среди состава ваших офицеров какая партия преобладает? И как вообще смотрят на текущие события?

Какой у большинства лозунг? Неужели «Война до победного конца», как кричат буржуи, или «Мир без аннексий и контрибуций»?

И, опасаясь, что отец не поймет, как ему все это важно, пояснил: «Пиши мне на все ответы по-взрослому, а не как малютке».

Ему тогда было тринадцать.

…Одним из первых поручений Марии Валерьяновны было отнести записку Софье Федоровне Шер. Он схватил листок и выскочил из клуба.

Софья Федоровна приняла его приветливо, прочла записку и сказала: «Ответа не будет». О н чуть не рассмеялся: Шер была невысокой полной немкой. Она очень правильно строила фразы и на редкость неправильно ставила ударения.

Лет десять назад Софья Федоровна приехала из Германии бонной. В Ярославле вышла замуж. Родилось четверо детей, это не помешало ей вступить вместе с мужем в революционную организацию. Организацию предали. В доме Шеров в Ярославле обнаружили склад динамита. Пятого своего ребенка Софья Федоровна чуть не родила в тюрьме, пока ей по многодетности не заменили каторгу ссылкой и не выслали под надзор в Арзамас.

Теперь Софья Федоровна помогала Гоппиус. Несмотря на смешное свое произношение, охотно и часто выступала на митингах. В речах и докладах ее была страстность. И ужасное произношение уже не смешило, а трогало: немка, а ругает «своего» Вильгельма, немка, а с нами…

Однажды зимой Софья Федоровна выступала в Стригулипских номерах. После митинга ее долго не отпускали. И она вышла на улицу, окруженная толпой. Он шел рядом с Софьей Федоровной. Его оттиснули. У перекрестка он изловчился и снова оказался возле нее. И тут его сильно и колко ударило в грудь. Он почувствовал, как прервалось дыхание, и схватился за бок ниже сердца. Сквозь верблюжью куртку просачивалось что-то теплое.

…Когда от испуга и боли пришел в себя, Софья Федоровна, по-прежнему окруженная толпой, была далеко впереди, а вверх по спуску, вдоль лавок, бежал человек.

Он посмотрел на свою руку – ладонь была в крови.

– Что с тобой?! – почти крикнула мама, которая, к счастью, оказалась дома.

– Не пугайся… Меня… после митинга… ударили ножом.

Рана оказалась небольшой: конец ножа уперся в ребро и только распорол кожу на боку. Мама ловко и быстро его перевязала.

Одетый в чистую рубаху (взамен испачканной кровью) и напоенный чаем, он впервые всерьез испугался: сперва за Софью Федоровну (удар, надо полагать, предназначался ей), а потом уже за себя.

В дневнике пометил: «Меня ранили ножом в грудь на перекрестке».

Конечно, интересней было бы записать все подробно, но в дневнике «Товарищ» для пай-мальчиков, который иначе именовался «Календарь для учащихся на 1917/18 учебный год», на каждый день отводилось всего две строки. И потому лишь добавил: «Был в Совете».

Он гордился, что спас, пусть нечаянно, Софью Федоровну, сравнивая себя с героями Степняка-Кравчинского, о которых читал в книгах отца, найденных на чердаке.

Конечно, теперь о н улыбался немного хвастливым тем мыслям, но и в июле семнадцатого, в пору победы реакции, когда в обычно переполненном большевистском клубе на Сальниковой вдруг осталось всего-навсего несколько человек, о н помог Галке спрятать литературу, бумагу и шрифты – то немногое, что удалось спасти за десять минут до обыска. И снова ощутил себя персонажем романа Кравчинского.

Правда, Галка, которому он помог все надежно укрыть, неожиданно спросил:

– Постой… Постой! А ты, брат, не того… не сболтнешь?…

– Что вы… Что вы! – испугался он. – Разве я – о ком-нибудь хоть что… когда-нибудь? Да я в школе ни о ком ничего никогда, когда даже в игре, а ведь это же всерьез…

– Ну ладно, ладно… кати… Эх ты, заговорщик!

НАЧАЛО НЕОБЫКНОВЕННОГО ВРЕМЕНИ

В сентябре семнадцатого возобновились занятия в реальном, но борьба течений и партий, которая шла на улицах и площадях, отчасти переместилась и в стены училища. После закрытия клуба ему кололи глаза: «Зачем с большевиками околачивался, зачем к 1 Мая над ихним клубом на крыше флаг вывешивал, почему на митинге отказался помогать Федьке раздавать листовки за войну до победы?»

Федька был его недавний приятель. Они разошлись в политических убеждениях. Из-за Федьки он чуть не попал в одну историю…

Еще летом он раздобыл себе небольшой маузер с двумя обоймами. Оружие привозили и продавали солдаты. «Нижегородский листок» печатал объявления: «Продается малодержанный револьвер с коробкой патронов». Ион носил короткоствольный плоский маузер в кармане брюк. Знал о нем только Федька – это когда еще дружили.

И однажды (он дежурил в классе и, выгнав всех в коридор, распахнул окно) вошел с тремя ребятами из школьного комитета Федька и потребовал сдать револьвер.

«Какой еще револьвер?» – прикинулся было он.

«Не запирайся, пожалуйста! Я знаю, что ты всегда носишь маузер с собой. И сейчас он у тебя в правом кармане. Сдай лучше добровольно или мы вызовем милицию…»

Он рванулся к двери – Федька преградил дорогу. Он ударил Федьку – на него навалились остальные. Кто-то пытался выдернуть из кармана его руку, которой о н крепко держал рукоятку маузера.

«Отберут… Сейчас отберут», – пронеслось в голове.

И тогда, взвизгнув, выхватил маузер, большим пальцем вздернул предохранитель и нажал спуск…

Четыре пары рук мгновенно разжались, он успел увидеть «будто ватные лица» и «желтую плиту каменного пола, разбитую выстрелом». И, не раздумывая, «спрыгнул с высоты второго этажа на клумбы ярко-красных георгинов».

Несколько дней не ходил в школу. Ждал прихода милиции. Вместо милиции ввалились ребята из параллельного, «плебейского», класса. Оказалось, они припугнули Федьку и всех: если кто проболтается – «темная».

…То был его первый выстрел.

А жизнь шла на редкость занудливая. Газеты печатали нескончаемые речи Керенского: «В настоящее время… государство находится на краю гибели… Временное правительство и я в том числе…»

И вдруг что это? После очередной речи премьера в «Нижегородском листке» от 26 октября полуизвещение-полуизвинение: другие материалы «вследствие занятия большевиками «Петроградского телеграфного агентства» нами не получены…».

А на следующий день, когда вновь был открыт большевистский клуб, принесли другую газету: «Сдача Зимнего дворца»: «…большевики предъявили правительству ультиматум под угрозой обстрела с «Авроры» и Петропавловской крепости… правительство всеми покинуто. Ожидавшееся подкрепление не пришло…»

По дневнику «Товарищ» увидел: сам он 25 октября, после фильма у Рейста, затеял со Шныровым на улице поединок на палках и был огорчен, что их заметил директор, а большевики в это время, наверное, занимали Зимний и телеграф…

Однажды вечером в клубе, в тесных сенях, двое рабочих отбивали молотками доски от ящика с винтовками. Формировалась патрульная группа, и нужен был связной.

«Кого послать?» – спросил незнакомый комитетчик. «Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется».

И тогда он крикнул: «Я подвернусь под руку!» – «Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает». И тогда он сказал: «Все берут винтовки – и я возьму… Что я, хуже других?» И, выхватив из ящика трехлинейку, пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.

Его появление на улице с винтовкой наделало переполоху. Двери многих домов перед ним навсегда захлопнулись. «Что у него, совсем еще мальчишки, может быть общего с этими большевиками?» – шептали за его спиной. И даже мама, которая все умела понять, умоляла:

– Побереги себя… Ну куда ты так торопишься? * А ею уже понесло… Он продолжал ходить в школу.

Писал на уроке сочинение, отказывался отвечать немке, но старательно учил французский, выпрашивал, как член классного комитета, вместо рисования танцы, не пропускал (свобода!) ни одной ленты у Рейста, бегал на кадетские лекции и собрания, но в точно обусловленный час появлялся в большевистском уездкоме.

Во время осадного положения, когда по ночам то и дело возникала стрельба, они с Березиным ходили патрулем по притихшим улицам.

Как– то вечером стоял на посту у соборной площади. Приметив (уже начался комендантский час) человека в фуражке и шинели, который намеревался скользнуть в переулок, вскинул винтовку.

– Стой! Кто идет?! Пропуск! (Затвор у него на всякий случай был взведен давно.)

Человек робко приблизился.

– Это… вы? – изумленно спросил о н, узнав школьного инспектора Лебяжьева. Не было в училище ни одного мальчишки, которого бы инспектор хоть за что-нибудь не «казнил». А в прошлом году Лебяжьев настаивал на его исключении «за организацию протеста на уроке законоучителя».

– Я… – упавшим голосом ответил Лебяжьев.

И тогда он произнес ту самую фразу, которую слышал всякий раз, когда Лебяжьев ловил их у кинематографа.

– Нельзя, – сурово сказал он инспектору, – разгуливать по ночам… Извольте отправиться домой…

…Это было сумасшедшее, неповторимое, очень радостное время.

Говорили: «Нужно знать народный эпос» – читал «Калевалу». В училище ставили «Игроков» Гоголя – играл обманутого обманщика Глова. Голодали раненые в госпиталях – он ходил с большой монашьей кружкой на вокзал. Ему охотно подавали. А по субботам непременно у Гоппиусов. Мария Валерьяновна по давней традиции собирала молодежь. Читали и обсуждали рефераты. Говорили о будущем. Особенно Женька: «Ребята, представляете?! Еще десять лет, и уже коммунизм… Мать, представляешь? Ты еще будешь молодая. Бросишь давать свои уроки. И мы с тобою просто немножко поездим…»

– Ласково – Мать! – Марию Валерьяновну (правда, между собой) звали все кружковцы, звали и под влиянием прочитанного недавно романа Горького, звали и потому, что Мария Валерьяновна выводила в люди не одного только Женьку.

Березин в свои восемнадцать лет стал председателем Арзамасского горкома партии, Алеша Зиновьев – секретарем горкома и чуть позже – председателем прифронтовой чрезвычайки.

МАМИНА ХИТРОСТЬ

Вскоре вовсе потерял покой: задумал ехать на фронт.

«Ах, папа, – жаловался он год назад, в июне семнадцатого, – к нам всякие новшества проникают с большим трудом, и вообще Арзамас представляет из себя не что иное, как яму. И в самом деле, чтобы здесь люди жили общественной жизнью, чтобы их захватили текущие события – да никогда!» Революция, казалось, скоро кончится, а он еще ничего не успел и не повидал. И хотя за год многое изменилось: в августе семнадцатого его приняли в партию (для начала с правом совещательного голоса), когда в городе открылась первая за всю историю Арзамаса газета «Молот», Галка, назначенный редактором, взял его к себе секретарем, из газеты через два месяца направили делопроизводителем в уездный комитет партии, – все было не по нем.

Пробовал это объяснить – Мария Валерьяновна и новый председатель горкома Вавилов обиделись. Алеша же Зиновьев на него даже накричал: «В городе не хватает грамотных людей!»

Он подчинился, делал все быстро и аккуратно, но самым радостным для него, четырнадцатилетнего, были занятия по военной подготовке в группе партактива.

Он маршировал, ползал, колол чучело, разбирал, чистил, собирал винтовку, ожидая главного – когда начнутся стрельбы. Глаз у него был верный. И бывший солдат мировой, а ныне инструктор, Туроносов остался им доволен. И, пройдя за месяц полный курс туроносовских наук, он тут же чуть не уехал на фронт. Получилось это так.

Он зачем– то пришел на вокзал. На запасном пути стоял эшелон. А рядом на площадке под гармошку лихо плясал мальчишка в полной красноармейской форме, с чубом под Козьму Пруткова, а другие красноармейцы прихлопывали в такт и кричали плясуну: «Пашка!.. Давай, Пашка!.. Давай, Цыганок!..»

И Пашка «давал». И только видно было, как вслед убыстряющейся музыке взлетали, на мгновенье отрываясь от земли, Пашкины ноги в сапогах с почти игрушечными шпорами.

Наконец Пашка сделал цирковой «комплимент», серьезно поклонился и побрел куда-то в сторону.

Тут он с Пашкою и познакомился. Родом Цыганок был из Торжка. Настоящая фамилия его была Никитин. В отряд попал потому, что взял матрос Гладильщиков, которому Пашка в прошлом году, занимаясь извозом, помог поймать одного офицера.

– А если я попрошусь?… – неуверенно произнес он.

– Пойдем, – предложил Пашка. Пришли в купе к Гладильщикову:

– Товарищ комиссар, парнишку возьмите, – жалобно попросил Цыганок. – Хороший парнишка.

– Командир не разрешит…

– Ну мы, можно, сходим к командиру? – не отступал Пашка.

Командир снял с него форменный допрос, но, узнав, что отец у него командовал полком, теперь же комиссар, а сам он умеет стрелять и ездить верхом, смягчился:

– Принимай, Павел, себе нового товарища!.. – И уже вдогонку: – А лет-то тебе, Аркадий, сколько?

– Четырнадцать! – радостно ответил он.

– Четырнадцать?! – изумился командир. – Тогда, брат Аркадий, подрасти… Я думал, тебе хотя бы шестнадцать.

– Соврать не мог?! – набросился на него Пашка, когда спрыгнули на полотно. – Документ у тебя он требовал, что да?…

С Пашкой Никитиным они после снова встретились – уже в Хакасии.

…О том, что чуть не уехал с кавалерийским отрядом, проговорился за столом. О н уже настолько привык, что мама не вмешивается в его дела, что был уверен: она и здесь ему ничего не скажет. А вышло иначе.

– Как это «чуть не уехал»? – изумленно и в то же время гневно спросила мама. – А я, а девочки, а тетя? Или мы для тебя уже ничего не значим?

Мама сердилась редко. Он видел ее последнее время похудевшей и усталой: от работы, выступлений на митингах и переживаний, о которых в доме не говорили… Ему было больно, что он ее огорчил. И все же сказал твердо: «Не с этим – так с другим. А на фронт я все равно уеду!»

Мама поняла: спорить бесполезно. Да она и не спорила: только с грустью посмотрела, как перед отъездом на отца… И приняла свои меры.

В Арзамасе формировался коммунистический батальон. Командиром его назначили Ефима Осиповича Ефимова. И мама через знакомых упросила Ефимова взять его к себе адъютантом. Думала: «Пока что батальон в Арзамасе. И потом все-таки при командире».

Он обрадовался. Однако, помня Пашкин урок, прибавил себе, заполняя анкету, два года. И выходило, что ему шестнадцать.

Выдали форму (морской офицерский кортик у него был, и, когда чуть позже снимался во весь рост, кортик нарочно передвинул вперед). Поставили на довольствие и положили оклад жалованья. Дома сразу стало немного сытней.

Вопреки ожиданиям служба оказалась не бог весть какой интересной: писал под диктовку, запечатывал и принимал пакеты. Отвечал на телефонные звонки. Ефимов в своем салон-вагоне ездил то в Нижний, то в Казань. И он в том же вагоне то в Нижний, то в Казань. Под самый новый, девятнадцатый год Ефимова назначили командующим войсками охраны железных дорог республики. Он остался адъютантом, теперь уже при командующем.

Однажды Ефимов сказал: «Сходи, Аркаша, попрощайся. Завтра поедем в Москву – насовсем».

Отыскал Гоппиусов и Галку. Они простились с ним тепло, но торопливо. Собрал в своей комнате вещи – в основном всякую мелочь. Присели перед дорогой. Обнял маму, тетку, сестер и не оборачиваясь пошел.

На перекрестке не выдержал, оглянулся (все стояли у крыльца) и быстро поворотил за угол: испугался, что расплачется и вернется – он впервые надолго уезжал из дома.

КРЕЩЕНИЕ ПОД КИЕВОМ

Хитрость командующего

В Москве его обязанности сделались много обширнее. У командующего теперь имелся целый штаб с дежурными, писарями, телеграфистами, охраной. И он, по-прежнему оставаясь адъютантом, одновременно был начкомом связи штаба Ефимова.

Ефим Осипович по-прежнему относился к нему заботливо и добродушно. 22 января, когда ему исполнилось пятнадцать, командующий поздравил и преподнес подарок. Он обрадовался и смутился. «Считают, – подумал, – за мальчишку», – но хватило ума обиды не показать.

Однажды, в феврале, Ефимов сказал: «Я уезжаю на Советскую площадь. Герой, не хмурься. Я взял бы и тебя, но в машине нет бензина, и я поеду верхом».

Здесь, в Москве, он чувствовал себя очень одиноко. И не любил, когда Ефимов уезжал без него. «Товарищ командующий, – сказал он, – мне горько! Разрешите и мне поехать верхом с вами?» И помчался на конюшню выбирать лошадь посмирнее. В седле держался еще плохо, ездить верхом учился в Арзамасе на водовозке. Ему же оседлали высокого лукавого коня, который, очутясь на площади, стал храпеть и крутить мордой.

На площади шел митинг. С балкона Моссовета выступали коммунисты многих стран. Потом вышел Ленин. Площадь замерла. Он, радостный, поднялся на стременах, чтобы лучше разглядеть, но конь вздрогнул, попятился и захрипел. И во время короткой речи он следил только за тем, чтобы конь стоял смирно и дал послушать речь хотя бы другим.

Больше он Ленина не видел. Вечером товарищи, как смогли, выступление пересказали. Он опечалился: «Все дерутся за победу мировой революции, а со мной играют, как с маленьким». И попросил у командующего: «Отпустите на фронт…» Ефимов отказал. Он стал просить настойчивее. Командующий говорил: «Ну обожди, скоро поеду сам – возьму тебя». Но Ефимову хватало дел в Москве. И когда он обратился в очередной раз, командующий ответил: «Иди учиться. Я знаю, тебе еще только пятнадцать. И на курсы берут тех, кто воевал, но я поговорю».

Ефимов, как и мама, хотел его уберечь: на курсах краскомов учились полгода…

А вышло иначе.

Московские Советские пехотные курсы Красной Армии помещались на Пятницкой, 48. Во дворе его встретили толкотня и разгром: курсы переезжали на Украину, в Киев, а Киев – это был петлюровский фронт.

На вокзале быстро погрузились в теплушки. Паровоз еще не прицепили. О н увидел почтовый ящик. Вырвал из блокнота листок. «Мама! – торопливо писал он. – Прощай, прощай!» Дальше сообщал, что стал курсантом, что Ефимов не хотел– отпускать. «Голова у меня горячая от радости, – заканчивал он. – Все, что было раньше, – это пустяки, а настоящее в жизни только начинается…»

Крушение

Настоящее началось много раньше, нежели мог себе представить. Эшелону дали зеленую улицу. На радостях спели звонкую курсантскую песню:

Прощайте, матери, отцы,

Прощайте, жены, дети!

Мы победим. Народ за нас.

Да здравствуют Советы!..


Затем поднавалились на пайковый хлеб – круглые восьмифунтовые ковриги… Утром поезд шел уже мимо белых мазанок и зеленеющих полей.

Пропустили вперед, не доезжая Конотопа, товарный и двинулись дальше. Но паровоз, уже набрав скорость, внезапно тревожно загудел и стал тормозить: на путях, размахивая флажками, стоял человек:

– Впереди, в пяти верстах, крушение… Товарный разбился.

Взводные тут же раздали боевые патроны. На тесной паровозной площадке поставили пулемет. Двери теплушек распахнули настежь. Эшелон бесшумно двинулся. Он лежал на верхних нарах и всматривался в проплывающий лес, пока впереди не зачернела какая-то бесформенная масса.

– А ведь крушение-то предназначалось нам, – произнес кто-то. Он вздрогнул.

Сколько раз потом смерть проходила вот так же рядом.

Учебная практика

Разместили VI Киевские имени Подвойского курсы на Кадетском шоссе, в огромном трехэтажном здании бывшего кадетского корпуса. В программу входили русский язык, арифметика, природоведение, история, география, геометрия, пехотные уставы, пулеметное дело, тактика, фортификация, топография, основы артиллерии, военная администрация, а во второй половине дня – строевые учения, стрельбы, топографические занятия в поле.

Это была программа офицерского училища, которую надлежало пройти за несколько месяцев, но то объявлял себя «атаманом Херсонщины и Таврии» Григорьев – и курсы бросали против Григорьева, то приходилось ловить банду капитана Горленко, то в самом Киеве, в Керосинных казармах, то есть на Керосинной улице, восставал вчера еще надежный полк.

Летом девятнадцатого он приобрел многое из того, что пригодилось через год и через три.

Во время одной экспедиции на Волынь с ее густыми лесами и топкими болотами его назначили комиссаром курсантского отряда. Население поддерживало атамана Битюга, и, чтобы с атаманом справиться, нужно было крепко подумать…

«К великому удивлению мужиков», отряд «не гонялся по всем направлениям и не требовал ежедневно полсотни подвод… Днем для отвода глаз… наведывались в соседние хутора… К вечеру и к ночи десятки мелких дозоров и разведок, по три, по четыре человека, незаметно расходились в стороны по оврагам, расползались по хлебам… Удар подготавливался тяжелый и верный».

Оставалось только решить: когда… Помог сам атаман: у колодца задержали мужика – отравил воду. На допросе мужик признался, что послан Битюгом, который велел донести, как подействует отрава. Ночью же нападет на «красных юнкеров» сам.

Он приказал местному старосте «к завтрашнему дню приготовить подводы», пояснив, что «люди позаболели и есть предположение, что они отравлены».

Когда же ночью с криками: «Ого-го, бросай винтовки! Мухи дохлые!» – атаман, не встретив никакого охранения, ворвался в центр села, бандитов встретил оглушительно дружный залп, который слился с длинными очередями трех пулеметов…

Семнадцать

«Дело красных войск на Украине уже было проиграно. Ежедневные сводки доносили о непрерывном продвижении противника… Враг подходил с тыла к Чернигову, и только Киев еще держался…» Но вдруг Петлюра сильным ударом продвинулся за Фастов. Из штаба фронта прискакал связной. Ни на кого не глядя, пробежал мимо часового в кабинет начальника курсов, передал засургученный пакет, сунул в карман расписку и умчался. В пакете был приказ: сегодня же произвести выпуск старших классов, а завтра в составе курсантской бригады выступить на фронт…

В одиннадцать утра сто восемьдесят курсантов в новой форме, с краскомовскими удостоверениями в руках стояли в последний раз на училищном плацу.

Отгремела присяга, отзвучал исполненный оркестром «Интернационал», когда перед строем затормозил открытый автомобиль наркомвоена Украины Николая Ильича Подвойского.

Нарком вышел из кабины. Прошел вдоль шеренг. На лице его была печать бессонных ночей и глубокой тревоги.

– Товарищи бывшие курсанты, – негромко произнес нарком. – Поздравляю вас с почетным революционным званием красного командира!.. Здесь, в Киеве, вы прошли не только курс теоретических наук. Вы прошли школу борьбы с контрреволюцией. Благодарю вас за вашу геройскую работу!

Стоявшие на плацу понимали: выпускное свидетельство сегодня ровно ничего не значило. Их бросали в прорыв, как бросают последний мешок с землей в разваливающуюся под напором воды плотину… Командиры, они уходили в завтрашний бой рядовыми. (Он, правда, был назначен взводным, Яшка Оксюз – полуротным. Но общей картины это не меняло.)

Стоя на плацу, все они понимали: завтрашний бой изменит счет. И многие из них никогда не поведут в бой свои батальоны и свои полки. От мысли этой делалось не по себе.

И словно зная, о чем они думают, нарком неожиданно произнес:

– Вы отправляетесь в тяжелые битвы, многие из вас никогда не вернутся из грядущих боев. Так пусть же в память тех, кто не вернется, кому предстоит великая честь умереть за Революцию, оркестр сыграет похоронный марш.

И оркестр заиграл. Мурашки побежали по спинам. Никому не хотелось умирать, ни завтра, ни через год, но звуки марша оторвали их всех от страха, дали силы перешагнуть через него, и никто уже не думал о смерти.

Рассвет застал 6-ю роту 2-го полка бригады курсантов в тридцати километрах от Киева, близ станции Боярка. Из-за выбеленных изб медленно поднималось солнце.

Сведения, накануне доставленные разведкой, успокаивали. И, расставив вечером посты, Оксюз приказал остальным разойтись по хатам, справедливо полагая, что другой такой случай отдохнуть подвернется нескоро. И когда за церковью на восходе солнца ударил взрыв, бывшие курсанты, схватив оружие, высыпали на улицу и понеслись в ту сторону, где разорвалась граната и началась перестрелка.

То ли под утро заснул часовой, то ли к часовому незаметно подобрались, а он все-таки успел в последнее мгновение взорвать гранату – как бы там ни было, петлюровцы находились ужо на окраине села…

Впереди всех с маузером в руке, перепрыгивая через плетни и заборы, бежал невысокий крепыш Оксюз. Пули посвистывали все чаще и ближе, и стучал навстречу пулемет.

В огороде Яшка вдруг споткнулся и, вытянув руки, с размаху, по-детски, упал на грядки. Он видел, что Яшка упал, и, следя за тем, чтобы не запутаться в картофельной ботве самому, продолжал бежать, краем глаза наблюдая за Оксюзом.

Тот не поднимался и как-то странно шевелился, словно не мог оторваться от земли.

Он вернулся, подбежал к Яшке и сгоряча хотел помочь ему встать, но, приподымая, увидел, что новое сукно только вчера выданного Яшкиного командирского френча быстро намокает над карманом.

– Беги! – с трудом произнес Яшка и опять как-то странно шевельнул рукой, словно хотел и не смог ее поднять.

Он оглянулся, ища, кому бы передать Яшку. И увидел нескольких товарищей-курсантов, которые, остановись, в испуге смотрели на раненого Оксюза.

Совсем близко, еще невидимый, стучал пулемет. Петлюровцы наседали. И ранение Оксюза оборачивалось катастрофой.

Тогда он схватил с земли свою винтовку, высоко поднял ее над головой и громко, как никогда в жизни, крикнул:

– Слушай мою команду! Вперед! За Яшку!

Когда выбили петлюровцев, он вернулся на то место, где оставил Оксюза. «Уже розоватая пена дымилась на его запекшихся губах, и он говорил уже что-то не совсем складное и для других непонятное». Но он знал и понимал, что Яшка торопится сказать, чтобы били они белых и сегодня, и завтра, и до самой смерти, проверяли на заре полевые караулы, что письмо к жене-девчонке у него лежит, да они сам видит, торчит в кармане…

Вечером решали, кому быть полуротным вместо Яшки. Ребята постановили: ему.

Это случилось двадцать седьмого августа девятнадцатого года, ему было ровно пятнадцать с половиной лет.

А еще через неделю он был уже ротным.

Первые пять дней командования были самыми трудными за все пять лет службы в армии. Они отступали, приближаясь к Киеву, каждую ночь, чтобы успеть в кромешной тьме окопаться к утру.

Окапывались в чистом поле. Иногда в садах. С восходом же солнца начинало нестерпимо печь. И вода нужна была, как патроны. О еде думалось меньше. Чаще не

Запись в дневника Гайдара. Декабрь 1940 года.

думалось совсем. Изредка сосали сахар, выданный без пайковой меры (все равно бросать), но как все они голодны, поняли в ту минуту, когда шрапнельным снарядом на их глазах изрешетило полевую кухню. Суп вытек на сухую землю, распространяя запах, от которого сразу подвело животы.

– Командир роты… – сказал ему помкомполка, – бой близок, а люди голодны. Идите в тыл, в штаб, и скажите, что я приказал прислать консервов.

Он козырнул и пошел. Тропка изгибалась меж кустов. Он шел к себе в тыл и потому был спокоен. И когда сзади послышался лошадиный топот, не повернул даже головы, а сделал полшага в сторону, чтобы пропустить кавалеристов.

Но топот резко оборвался. Горячее лошадиное дыхание опалило шею. Послышался металлический лязг двинутого затвора, и он почувствовал на затылке холодное прикосновение винтовочного дула.

Негодуя на дураков-кавалеристов, осторожно, иначе бы ему разбили череп, поворотил голову – и мысленно умер в ту же минуту, потому что увидел два ярко-красных мундира и синие суконные шаровары, каких ни курсантская бригада, ни красноармейцы не носили.

«Кончено, – мелькнула тысячесекундная мысль, – как это ни больно, как ни тяжело, а все равно кончено».

Ион отшатнулся, с тем чтобы по железному закону логики спусковой крючок приставленной к затылку винтовки грохнул выстрелом.

– Наш! – коротко крикнул один. Шпоры в бока, нагайка по крупу, и опять никого и ничего.

Посмотрел вокруг, сделал машинально несколько шагов вперед и сел на пень. Все было так дико и так нелепо. Ибо и опыт войны, и здравый смысл, и все – все говорило за то, что он обязательно должен быть мертв.

Потом узнал, что далеко на левом фланге отбивалась бригада красных мадьяр. Бригада была разбита, и двое прискакали сообщить об этом в штаб полка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю