355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Камов » Гайдар » Текст книги (страница 14)
Гайдар
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:21

Текст книги "Гайдар"


Автор книги: Борис Камов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

И он вывел на чистом, теперь титульном листе:

Аркадий Гайдар

Обыкновенная биография в необыкновенное время

Повесть в трех частях

Малодушие

Отправив рукопись в Госиздат, написал в «Октябрь». Перед отъездом на Север в журнале состоялся разговор. «Будет повесть – прочтем», – обещали ему. И он сообщал: повесть готова, но у него остался только третий, из-за плохой копирки «слепой» экземпляр. И было бы хорошо, если бы рукопись взяли на время в издательстве.

Теперь оставалось только ждать. Он стал свободнее, много ездил, писал, а внутри все было напряжено, словно прислушивался к тому, что говорят о повести в Москве.

Госиздат с ответом не спешил, и из «Октября» пришло письмо, которое долго не решался вскрыть.

Наконец вскрыл.

Развернул.

Редакция благодарила и просила извинить за то, что еще точно неизвестно, с какого номера начнут печатать.

А дней через десять из журнала пришло второе письмо (хранил его, как письмо Миши Слонимского, который извещал, что «Дни поражений» решено публиковать в «Ковше»).

«Дорогой Аркадий… – писали из «Октября», – не сетуй: «Обыкновенную биографию» начнем печатать с апреля (шел март – сетовать было нечего!). ГИЗу давно возвратил один экземпляр («А ГИЗ до сих пор не ответил»). Я тебя просил дать очерки о лесорубах («Когда? Какие очерки? Неужели забыл?»). Напиши, можно ли на них рассчитывать, а еще лучше пришли. Очень рад, что ты себя чувствуешь хорошо!.. С тов. приветом…» [9]

Впервые столичный толстый журнал брал его повесть.

Правда, не обошлось без нелепостей. Название «Обыкновенная биография в необыкновенное время» в редакции показалось длинным. Оставили только первую половину. А коль скоро «биография», то и сунули повесть по разделу мемуаров.

Когда пришли деньги за апрельский номер «Октября» (а всего «мемуары» шли в четырех номерах), сказал Лиле: «Собирайся… Едем в Ленинград». Теперь ему уже было не стыдно туда вернуться. А Лиля в Ленинграде вообще никогда не бывала.

Поездка получилась шальной. Старорежимный швейцар в «Европейской», глядя на фанерный баул у него в руке, вообще сначала не хотел их пускать. Он разозлился я потребовал «люкс» (27 рублей в сутки!) и открытый «линкольн» для поездки по городу. «Люкс» – это было несколько больших комнат и просторная ванная со стеклянной табличкой над кранами: «За пользование 3 рубля». Терпеливо наполнил ванну несколько раз. Потом сказал: «Ну вот, на сегодня мы жилье с тобой окупили…»

Изысканный обед заказал прямо в номер (много повидавший на своем веку официант недоуменно сравнивал обширность апартаментов с ситцевым сарафаном Лили), затем поездка по городу и рев открытого «линкольна»: «аыа-а, аыа-а», вечером ужин на крыше под открытым небом, ленинградская белая ночь. И прямо с крыши «Европейской» посланная в Архангельск телеграмма: «Тимур Гайдар кругом пожар в окно не лазь не безобразь».

Воздав должное роскошному образу жизни, на второй или третий день перебрались из «люкса» в общежитие к Галке. Деньги непостижимо быстро кончились, перевод из Москвы опаздывал. Ни Семеновых, ни Федина, ни Слонимского в Ленинграде не оказалось. И они с Лилей поселились у Николая Николаевича в его огромной комнате без мебели. Обстановку составляли груды книг, сложенных прямо на пол, циновки, на которых спали Галка и его воспитанник, мальчишка лет двенадцати.

Откуда взялся мальчишка, неизвестно. Галка растил, заботился о нем и посылал в школу, как своего.

О странной встрече пять лет назад они с Галкой не вспоминали. Встретились, как родные, и все. Галка снова растил чужого мальчишку, значит, он все тот же добрый чудак. Какие уж тут обиды?

Вернулись в Архангельск. Из «Октября» прислали последний, июльский номер. Ждал откликов. Их не было: снова не заметили?… Снова «банальный сюжет»?

Поехал в Москву. Потолкался в издательствах. Один знакомый, между прочим, заметил: «Борис-то твой Гориков у тебя, Аркадий, ведь мальчишка?… Так отчего бы тебе не напечатать «Обыкновенную биографию» в «Роман-газете для ребят»?… Тираж у них большой. Раскупаются их выпуски мгновенно, а хороших рукописей не хватает…»

В редакции «Роман-газеты для ребят» его, оказывается, уже знали по «РВС» и журналу «Октябрь». И пока он объяснял, почему пришлось откреститься через «Правду» от «РВС» и как у них там на Севере, принесли отпечатанный на машинке договор. И будущий редактор попросил только об одном! на внутренней стороне обложки они всегда печатают сведения об авторе. Он должен немного, три-четыре машинописных странички, написать о себе. И принести фото. Лучше какое-нибудь старое, где он мальчишкой в военной форме.

Смутился. Портреты его нигде, кроме пермской «Звезды», не печатались. Да и там только в заставках к фельетонам, как бы для большого юмора… А рассказывать читателям с глазу на глаз, не прячась за выдуманного героя, обо всем пережитом не доводилось тоже ни разу. Да и читатель особый – дети.

Когда ж ввалился домой, то есть на квартиру к Мише Ландсману, подумал: надо бы, наверное, объяснить ребятам: хоть он теперь и писатель, хоть и прошел гражданскую – был в их годы обыкновенным мальчишкой. И повезло ему только в одном: рос в небывалое время.

«Я пишу главным образом для юношества, – заканчивал он свою автобиографию. – Лучший мой читатель – десяти-пятнадцати лет. Этого читателя я люблю, и мне кажется, что я понимаю его, потому что сравнительно не так давно таким же подростком был я сам.

Я много путешествую, разглядывая жизнь такою, как она по-новому складывается, ив то же время всегда с большой теплотою вспоминаю огневые зори на вражьих фронтах – боевую школу, в которой прошли мои лучшие мальчишеские годы».

Нашел у сестры Талки фото: крепкий, высокий мальчишка в военном, спокойное, круглое, дерзкое лицо. Шашка и револьвер на поясе. Командирская звездочка на рукаве. На обороте пометил: «Арк. Гайдар, шестнадцать лет. Командир IV роты 303-го полка 34-й Кубанской дивизии. 1920 год. Кавказский фронт».

Короткую эту исповедь надо было как-то назвать. И он вывел крупными буквами: «Командир отдельного полка». Написал по привычке. По присвоенной, когда увольнялся, должности… Оставалось последнее: выверить и выправить текст повести. И тут он чуть не сорвался. И неизвестно, как все дальше получилось бы, не окажись рядом Миша Ландсман.

Миша был на три года старше. В пятнадцатом удрал из дома на фронт и стал сыном полка (помогли храбрость и великолепный рост!).

В революцию Миша оставил полк, вернулся ненадолго домой, в Новозыбков на Брянщине. Помог сколотить комсомольскую ячейку и снова ушел на войну, теперь гражданскую. В составе кавдивизии прошел всю Украину, дрался с Махно.

Познакомились они с Мишей в Москве. Ландсман тоже поступал в академию. Его отвели, Мишу приняли. Однако Миша академию не кончил и был послан в Саратов, на работу в уголовный розыск, которую совмещал с учебой на вечернем отделении Саратовского института народного хозяйства и заочно – на филологическом Московского университета, сумев кончить там и тут. Кроме того, изучал языки, писал драмы, считая: революция – это не только социальные преобразования. Революция – это и духовное возрождение.

Он снова встретился с Мишей год назад в Архангельске, где Миша изучал проблемы экспорта леса.

Миша печатался в журналах. Мечтал создать революционную романтическую драму. А драма не давалась.

Страдая от литературных неудач (хотя внешне печаль эта не проявлялась никак), искренне радовался его успехам, следил за всем им написанным. Любил слушать неоконченное, даря мудрыми и тонкими советами: в Мише пропадал критик.

И когда он приехал теперь в Москву, то нарочно остановился у Миши, тем более что Мишину жену, Машу, знал еще по Архангельску…

Ему последнее время было неспокойно. Пять лет назад он пришел в литературу, ободренный на всю жизнь дорогими ему людьми, пока что мало оправдав их надежды. Лучшим из написанного оставался «РВС», сделанный еще там, в Ленинграде. И самое большое, чего он достиг, – стал известным в трех-четырех губерниях журналистом. Все своет надежды он связывал с «Обыкновенной биографией», но тоже ничего выдающегося не получилось. И об этом он тоже хотел поговорить с Мишей.

Ландсмана считали замкнутым. Знакомые, в особенности родня, обижались «за нелюбезность». А Миша просто видел и понимал больше того, что ему могли рассказать. И умел ответить одним словом там, где другие говорили бы часами.

Миша никогда никого не утешал. Не признавал даже «святой» лжи. Спорил беспощадно и резко. И когда через несколько лет Мишу обвинили «во вредительстве», о н доказал, что произошла ошибка. Предъявленное обвинение к нему не имеет ни малейшего отношения. И его освободили. Помогло достоинство, с которым он держался, и заступничество товарищей по военной академии.

В первый же московский вечер, который они провели вместе, Миша сказал: то, что он после Донбасса не возвратился в Ленинград, было малодушием и ошибкой. «Ты сам говорил: почти все твои ленинградские товарищи прошли войну: кто гражданскую, а кто еще и мировую. И они бы, конечно, тебя не осудили, что ты не написал «Взрыв», раз тебя снова свалила давняя контузия».

Еще Миша говорил: он много узнал и профессионально приобрел, работая газетчиком (и это еще очень пригодится), но как писатель он, видимо, столько же и потерял. В Ленинграде была литературная среда. Было окружение. Каждый нес на отзыв товарищам только что сделанное. Ион, конечно, равнялся и тянулся. Потому «РВС», написанный в Ленинграде, хорош по сюжету, мальчишеским характерам, хорош по наивной и в наиве своем поэтичной интонации. И в первом этом рассказе есть уже умение. Даже какое-то мастерство.

А потом он почти все это растерял. И только теперь, в «Обыкновенной биографии», показал себя как сильный и мужественный талант. Жаль, что между двумя хорошими книгами пролегло пять лет.

Ему постелили на дырчатом фанерном диванчике. Он лег, растревоженный разговором, сожалея об упущенном, и в то же время радостно успокоенный.

Утром же, когда остался один в квартире, вчерашние сомнения проснулись вместе с ним.

Думал: Миша, который, конечно, никогда не соврет, мягко, но прямо сказал: он лишь теперь возвращается к тому, что было пять лет назад. И выходит, он отстал от самого себя, не говоря уже о других.

И потому хватит лезть в писатели. Он обыкновенный, провинциальный журналист. В этом обыкновенность его биографии. И если его так сильно тянет на повести и рассказы, то существует много раз выручавшая его газета, которая все стерпит. Он так все честно скажет и в издательстве.

И когда Миша вернулся с работы, увидел некоторое количество единолично опорожненной посуды и тихо спросил, много ли он за день успел, а он ответил, что вообще этой ерундой никогда больше заниматься не будет, Миша запер его на следующее утро на ключ, дав честнее слово солдата, что не выпустит из квартиры, пока повесть не будет готова к переизданию. Если для этого понадобится месяц, он будет сидеть взаперти месяц. Если год, то год-Каждый вечер теперь с карандашом в руках Миша перечитывал страницы «Обыкновенной биографии» сего правкой, изредка поправляя что-нибудь сам. Затем говорил: «Ну, арестованный, пойдемте, вам положена прогулка…»

Через неделю он отнес повесть в издательство. В редакции посмотрели, много ли помарок, разберет ли машинистка, и отдали в перепечатку. А еще через несколько дней повесть заслали в набор.

Они с Мишей зашли в приличную фотографию. Он уселся на стул, Миша стал рядом. Он прижался, чуть склонив голову, к Мише. Фотограф сказал: «Смотрите сюда!» На снимке получилось: рядом с высоким, сильным, строгим Мишей, доверчиво прислонив к Мише голову, – он. И по лицу его видно: ему сейчас спокойно-спокойно. Впрочем, так на самом деле тогда и было[10].

ПУТЕШЕСТВИЕ В «ДАЛЬНИЕ СТРАНЫ»

Взлет и падение

В Артек попали к ночи. Он постеснялся дать телеграмму, и потому добираться от Севастополя пришлось на подручных. На это ушел весь день. Последние километры от Гурзуфа брели уже пешком вдоль берега моря. Он думал, вдоль берега будет короче. Оказалось длиннее.

И Тимур, который сперва бодро заявлял, что нисколечко не устал и хочет помогать нести чемодан, все чаще повисал на чемоданной ручке: «Папка, почему одна речка называется речкой, а другая – море?» – «Подумай». – «А-а, понимаю, – обрадовался Тимур, – у моря другого берега нет?»

– Папка, – спросил Тимур через минуту, – а куда мы все-таки идем?

– Как куда?… В дальние страны! Тимур засмеялся:

– Я знаю, ты шутишь. «Дальние страны» – твоя книжка, какую ты пишешь… – и тут же с обидой: -

Папка, папка, ты бы меня хоть на руки взял. А то мы все идет да идем, а конца все нет и нет…

В Артеке его поселили в маленькой комнате пансионата для работников Цекамола. А Тимура зачислили в отряд к Соне Фрадкиной, которая, как потом выяснилось, не хотела его брать: «Напихаете мне в отряд малышей, – жаловалась она, – куда я с ними денусь?»

Путевкой в Артек ему послужила «Обыкновенная биография». Пошли письма. Появились статьи. Книгу сравнивали с «Семейной хроникой» Аксакова, трилогией Льва Толстого и «Разгромом» Фадеева.

Неторопливый Госиздат, узнав о предстоящем выходе книги в «Роман-газете», поспешил выпустить отдельное издание, переименовав повесть без спросу в «Школу». Название получилось невыразительным и пресным. Но нельзя же из-за всего писать в «Правду».

Он остался в Москве. Жил пока у Ландсманов. Перед самым приездом Лили с Тимуром снял номер в гостинице «Центральная» (бывшая «Дрезден») и, везя жену с сыном с вокзала, нарочно выбрал такой маршрут, чтобы Лиля увидела громадный плакат, протянутый через всю улицу: «Обыкновенная биография», повесть Гайдара, скоро выходит в «Роман-газете для ребят».

Плакат был старый. Его позабыли снять. Горничная открыла дверь в номер. Он пропустил гостей вперед, чтобы они сами обнаружили блюдо с миндальными пирожными на столе (их особенно любила Лиля) и почти настоящую железную дорогу посреди комнаты на полу. А рядом с железной дорогой – деревянный конь под седлом, с задранной мордой, деревянный грузовик, в кузове которого, если только не с ногами, мог поместиться Тимур. А он еще после обеда взял Тимура в Мосторг и купил белую папаху, красные сафьяновые сапожки, кавказский бешмет с газырями и наборный поясок с кинжалом. Тимур только сожалел, что кинжал попался, кажется, поломанный, потому что не хотел ни за что выниматься из серебряных ножен.

Жить в гостинице было хорошо, однако дорого. Ион снова, как три года назад, снял квартиру в Кунцеве.

Из Архангельска малой скоростью доставили контейнер с мебелью: Тимуркин столик, Тимуркина кровать, два старых зеленых кресла. Все остальное – ящики: ящики для сооружения письменного стола, ящики, заменяющие кухонный стол, ящики, заменяющие буфет.

Жизнь в Кунцеве наладилась довольно быстро. По саду и дому бегал Тимур, которого он усаживал иногда на забор и говорил: «Птички летят!» Тимур взмахивал руками, терял равновесие и падал, а он его ловил, случалось, у самой земли.

Лиля работала на радио. Каждый день ездила в город. Изредка, скучая по недавнему мужскому братству, их навещал Миша Ландсман.

Самодельный стол его вытащили на веранду. Утром, когда все уходили на работу, на участке и в доме делалось тихо. И только слышалось топ-топ-топ Тимура.

Впервые за несколько лет ему не нужно было бежать в редакцию. Он мог сидеть и писать не статьи, не фельетоны – книги.

Взволнованный успехом, в особенности письмами, которые заканчивались одним и тем же вопросом: «Будет ли продолжение?» – принялся за вторую часть «Школы» – Борис Гориков приезжает из воронежского госпиталя. Дом. Встреча с ребятами – комсомольцами. А в целом замысел был таков: в первой книге он показывал, что такое фронт, что такое война и как опыт минувшего может пригодиться в будущем.

А во второй думал рассказать о комсомоле военных лет: комсомоле Арзамаса, комсомоле Украины, Тамбовины, Сибири… Борис продолжает метаться по стране, но в книге он уже немного сбоку. А главное – что Борис видит и узнает о своих сверстниках.

Поначалу работа шла хорошо. Затем чуть замедлилась… и вовсе остановилась. Первые главы явно удались. За минувший год он особенно многому научился. И, перечитывая рукопись, видел: сделано добротно, крепко… Тем не менее даже в первых главах чего-то недоставало. Позднее понял чего: он не знал комсомола, не знал комсомольцев. В армии комсомольская жизнь была иной, нежели, допустим, в Арзамасе. В армии она сливалась с боями, с войной.

И вдруг ясно-ясно: «Писать нечего… Все… Выхлестнулся…»

«Молодая гвардия» и Госиздат продолжали пересылать письма: «Ув. тов. Гайдар, ответьте, пожалуйста, почитателям Вашего таланта…» А в это время «почитаемый талант», желтый от бессонницы, неутолимой душевной боли и сознания своей никчемности, метался, как в клетке, по дому и маленькому саду.

Да, неудачи бывали, но чтобы сел и не написал – только однажды, когда не получился «Взрыв», когда не смог вернуться в Ленинград, и в том, что срыв наступал за взлетом, была пугающая цикличность.

Снова искал опору под ногами, пряча растерянность за шутливыми строками вроде беззаботных писем.

«Боренька, – писал Назаровскому. – За эти два года – что мы не виделись – постарел я также ровно на два года, и сейчас мне уже не больше и не меньше, как 26 годов и сколько-то там месяцев. Много за это время я ездил по Северу, а теперь вот уже полгода, как живу в Москве. Не работаю пока в газете нигде, но скоро буду работать – потому что долго без газеты скучно».

Скука здесь была другого рода… Правду ж писать не хотел: никто не любит неудачников. Кроме того, нужны были деньги. Поначалу из полученного за оба издания «Обыкновенной биографии», а также за «Графские развалины» что-то еще оставалось. И он твердо решил экономить, с точностью до копейки высчитывая расходы в пределах рубля, но затруднялся сказать, куда в короткий срок ушло несколько тысяч.

«На хлебушек» оставалась только Лилина зарплата, которая при его методе экономии не гарантировала материального благополучия.

Стал писать для «радиопионерской газеты», в которой работала Лиля. И для «Рабочей газеты». Ездил на Магнитку – первую грандиозную стройку, где довелось побывать. Его восхищал размах строительства. Он гордился самоотверженностью людей, которые в пургу и мороз работали в открытом поле, когда и в гостинице-то сидеть было холодно. Злила неразбериха, из-за которой срывались планы, а главное – срывался тот прекрасный ритм, в котором трудились люди. И он по обыкновению вмешивался.

Но поездки и статьи для газет были «отхожим промыслом». А новый и неожиданный поворот всей дальнейшей его работе подсказал драматический случай.

В нескольких километрах от Кунцева находился полигон. И однажды, перепутав дни стрельб, которые проводились трижды в неделю, ватага малышей отправилась на полигон за грибами, решив заодно посмотреть домики-мишени.

Разрывы снарядов застали ребят возле самых домишек. Перепутанные дети забрались в полуразрушенный блиндаж, который, к счастью, оказался поблизости. В блиндаже было темно. Земля от взрывов ходила под ногами. С потолка и стен осыпался песок.

Тогда, чтобы не было так страшно, ребята принялись рассказывать истории про смелых людей. А под конец даже запели «По долинам и по взгорьям».

Случай на полигоне взбудоражил весь поселок. Одних потрясло, что ребята свободно могли погибнуть. Других – самообладание детей. Когда ребята, бывало, не трусили в гражданскую, их к этому готовила обстановка. Они видели, что в похожих случаях делали старшие. А тут малыши, которые и родились-то после войны, попав под артиллерийский обстрел, вели себя по-солдатски находчиво и мудро.

Случаю на полигоне посвятил стихи. Переданные по радио, они вызвали поток писем: люди хотели знать подробности. И он написал «Четвертый блиндаж». Писал неторопливо, много раз переделывая каждую главку. После больших повестей было приятно работать над маленькой вещью.

Рассказ тут же напечатали отдельной книжкой, но никакой уверенности, что нашел себя в новой теме, не было.

…Вернулся из очередной командировки – и не узнал Кунцевского поселка. Весь тупик был занят «товарными вагонами и платформами. Горели костры, дымилась походная кухня, бурчали над кострами котлы. Ржали лошади. Суетились рабочие, сбрасывая бревна, доски, ящики и стаскивая с платформы повозки, сбрую и мешки».

Тихий дачный поселок превратился в громадную строительную площадку. По соседству же создавался колхоз. В домах шли разговоры: кто записался, а кто нет. И получалось даже смешно: он ездил, чтобы писать о строителях, в дальние-дальние страны, на Урал и в Сибирь. А такие же «дальние страны» начинались рядом с домом.

Жители поселка, избы которых попали в зону строительства, спешно переселялись в новые. И уже через несколько дней по тому месту, где стояла покосившаяся хатка, катил маневровый паровоз. И если даже у него, взрослого человека, с трудом укладывалось в сознании, как все это может быть, что при виде небывалого должны были испытывать дети?

Ион задумал книгу о пятилетке, как ее мог понять и увидеть мальчишка, любой из тех, что день и ночь крутились возле рабочих. И сразу пригодился «Четвертый блиндаж» – вернее, интонация и тот наивный, из детства, взгляд, который был в рассказе.

Интонация – это был его камертон, й пока его камертон, понял о н, будет в нем звучать, работа не прервется и не остановится.

Он писал про чуть смешных друзей Петьку и Ваську, про бывшего машиниста Ивана Михайловича, который всегда рассказывал «что-нибудь интересное про прежние годы, про тяжелые войны, про то, как белые начали да как их красные кончили», и еще про то, как нынешний колхозный председатель Егор (в войну – помощник машиниста) спас бронепоезд, когда Ивану Михайловичу оторвало осколком руку. Подвиг Егора должен был стать мерилом его человеческой ценности в последующих событиях…

Работал круглые сутки. То есть за столом несколько часов, но думал о повести даже во сне. Просыпаясь ночью, говорил Лиде: «Запомни: палатка и компас, компас и палатка». А утром нужна была абсолютная тишина, чтобы слушать, как чистый, не передаваемый никакими нотами звук внутри него отливается в живые слова – строки.

Но приходила усталость. Тогда опять начинал сомневаться – искал кому бы почитать. И в углу издательского коридора наизусть рассказывал только что законченное. И общее мнение было: «Дальние страны» – это «очень милая и грациозная повесть».

На беду пошли неприятные письма. Издательство напоминало о сроках, требовало представить рукопись, чтобы сдать на иллюстрацию, либо вернуть аванс, грозя взыскать ею в «бесспорном порядке». Деньги были давно истрачены. Повесть же написана в лучшем случае на две трети. Сдавать художнику было нечего. Он же отвечал: все готово. Шлифует и отделывает. Его на время оставляли в покое, тем более что главы «Дальних стран» уже передавали по радио.

И никто не знал, что, увозя всякий раз в редакцию очередную стопку исписанных и исчерканных страниц (единственный экземпляр!), Лиля молчаливо спрашивала: будет ли продолжение?…

И если раньше нисколько не сомневался, то теперь ее знал и сам: работать в Кунцеве ему становилось все трудней…

И однажды Лиле в самом деле нечего было везти. По радио передали: «На этом мы пока заканчиваем чтение глав из новой повести Гайдара».

А без музыки внутри писать «Дальние страны» было нельзя. Это не «Лбовщина» и не «Графские развалины». Самое обидное, что и работы оставалось на несколько дней, но внутреннего покоя уже не было.

Давно приглашали в Артек. Можно было поехать и теперь, но Тимур?… Ему сказали: «Берите и сына. Определим в отряд».

И вот он в Артеке. Кругом спокойно. До обеда все ребята на море. Или в парке в тени. Возле домика, где поселили его, их даже не видно. Сиди и работай. А ему не по себе.

«Шли, шли, – записал по приезде в дневник, – и пришли, наконец, в «Дальние страны».

Но надолго тяжелым пятном останется в памяти у меня отъезд в эти страны…»

Лагерь у подножия Аю-Дага

В Артеке нравилось. Природа Крыма, воздух Черного моря и синих гор возвращали силы, но – заносил он в тетрадь: «Последние события в Москве – кожу мне сорвали. Пусть бы уж все началось двумя-тремя днями позже. Жалко, испортили хорошую книгу».

Постепенно московские впечатления смягчились: их заслонили работа и жизнь в лагере.

…Артек основал Зиновий Петрович Соловьев, который возглавил «службу здоровья пионеров». Как все настоящие партийцы, это был донельзя занятой человек: заместитель наркома здравоохранения, начальник военно-санитарного управления Красной Армии, председатель Российского общества Красного Креста.

Только романтик, не забывший собственного детства, мог выбрать для лагеря такое место, как Артек.

По замыслу, это был санаторий и лагерь по обмену опытом одновременно. Отряд приезжал со своим вожатым. В первое лето у подножья Аю-Дага стояли четыре большие американские брезентовые палатки. В старом потемкинском домике оборудовали кухню и бельевой склад. Там же помещалась пионерская комната.

Соловьева он уже не застал. Соловьев умер. Зато при нем еще работал первый директор и первый главный врач Федор Федорович Шишмарев, который прожил тридцать лет среди детей.

Шишмарев признавался ему: «Я не обращаю внимания и не слышу детского шума». Когда Федор Федорович появлялся в отряде, не останавливались игры и не прерывались песни, Федор Федорович сразу сливался с детьми.

Несмотря на отбор, или, наоборот, благодаря чересчур старательному отбору педагогов под стать Шишмареву в Артеке было немного. «Опытен, – писал он в дневнике об одном, – но опыт построен на изучении до тонкости техники воздействия на ребят, но не на понимании самих ребят. Похож на тореадора и на бывшего офицера. Культурник, – отмечал он тут же, – этот свой, ведет хорошо и непринужденно».

При нем палаточного городка уже не было. Стояли корпуса Верхнего и Нижнего лагерей. Ребят присылали уже не отрядами, а по одному и непременно (главное условие) за немалые ребячьи заслуги: за спасенный от крушения поезд; придуманный и построенный «очистительный завод», который умещался на двухколесной тележке, но позволял заправлять тракторы и машины в поле жесткой известковой водой; за выхоженных колхозных телят или подготовленных для Красной Армии коней; за успехи в художественной самодеятельности и техническом творчестве; за участие в пионерской работе, которая принесла всем зримые результаты…

Теперешним артековцам уже не приходилось самим носить из колодца воду, а в обед, вооружась поварешкой, разливать по мискам суп, но в Артеке сохранилась и развивалась главная его традиция: лагерь оставался школой всего, что могло пригодиться подростку, особенно в трудную минуту.

Артековца учили плавать и спасать утопающих, грести, ездить на велосипеде и (с преодолением препятствий) верхом, учили стрелять из мелкокалиберной винтовки, водить машину, фотографировать, работать телеграфным ключом, сигнализировать по-флотски флажками, ставить паруса.

Ребята окучивали виноградники, убирали камни с полей, поливали огороды, помогали собирать урожай. А самые первые артековцы еще и немало строили. И все это – с песнями от подъема до отбоя (с перерывом на послеобеденный «абсолют»).

В Артеке при строгом медконтроле была найдена мера физической и всякой иной загруженности, которая, кроме немалых практических знаний, давала подлинную физическую выносливость и закалку. Этому служило все, даже знаменитые артековские костры, когда вожатый объявлял: «Сегодня у нас костер, где он будет, не скажу. Кто его зажжет, не знаю. Знаю только, что зажжет его самый сметливый. К костру надо идти по дорожным знакам. Знаки укажут также, где спрятаны спички. Открывается соревнование на быстроту, сметливость и лучшее знание дорожных знаков…»

А кроме того: стенные газеты, кружки рисования, пения, танца, гимнастики, сдача норм на оборонные значки.

За тридцать-сорок дней, проведенных в лагере, артековец успевал научиться столь многому, что, возвращаясь домой, был уже не просто пионером – он был пионерским организатором.

Очень хотелось понять, что сумеют в жизни ребята, которые прошли школу артековского лагеря. И он внимательно присматривался ко всему, что удавалось увидеть в короткие часы роздыха.

«Прощальный костер пионеров, – помечал он в дневнике. – Разъезжаются. 24 приезжает новая смена. Запомнился пионер Колесников – угловатые плечи, жест рукой к земле. Говорил крепко и хорошо».

И тут же о другом: «Костер у вожатых – плохо. Ни чутья, ни политического такта…»

Возможно, в иных оценках бывал резковат, но в Артеке, по его убеждению, не должно было быть педагогического брака. Неудачный опыт, равно как и удачный, освещенный в душе подростка незабываемым отблеском моря и артековских костров, через месяц увозился во все концы страны…

«Однако торопят…»

Тимур жил в отряде, совершенно уверенный, что его «записали в пионеры»: спал в общей палате, выбегал на линейку и, вообще, вел себя, как гордый своим званием пионер. Тимур был самый маленький и забавный. И его любили.

Сам он первые дни был целиком предоставлен себе, избегал встреч с ребятами (не было душевных сил для бесед), завел строгий распорядок дня и старался ни о чем личном не думать, кроме «Дальних стран».

Просыпался очень рано. До горна. Шел к морю. С полчаса, верно, купался. И это время было, может, единственным, когда чувствовал себя свободным от рукописи. Однако едва успевал одеться, мысли возвращались к работе. У него еще не было под руками ни карандаша, ни клочка бумаги, но он уже думал о той сцене, том «куске», который должен быть сегодня написан. Он мысленно видел глухой полустанок и лес, немного похожий на кунцевский, но более глухой и мрачный. И в том лесу – заблудившегося Петьку, слышал тихий плач Петьки…

В столовой уже не замечал, что ел. В два-три глотка выпивал чай и быстрыми шагами направлялся в свою комнату. И когда наконец уже сидел за рукописью, слова не шли. А если шли, то не те.

Сердясь на себя, без конца обводил пером одну и ту же букву, пока она не вырастала до огромных размеров. Или рисовал смешные рожицы, хотя было не до смеха, рисовать же грустные не умел. Выходило что-то вроде «человека, который смеется».

К концу третьего или четвертого дня, совершенно из-мучась, бросил все к черту и пошел в Гурзуф смотреть дом Раевских, в котором в 1820 году останавливался Пушкин.

Увидел довольно облезлый «замок», в нижнем этаже которого, по преданию, и поселили Пушкина. Зато хорошо сохранился большой и запущенный парк. Рядом, за оградой, плескалось море. Оттуда доносились голоса. А здесь было тихо и пустынно. И запущенность парка создавала ощущение незыблемости и нетронутости, волнуя осязаемой близостью прошлого, словно Пушкин бродил этими дорожками и спускался к морю, быть может, еще вчера…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю