355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Камов » Гайдар » Текст книги (страница 10)
Гайдар
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:21

Текст книги "Гайдар"


Автор книги: Борис Камов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Коля привез его в двухэтажный каменный дом на улице Луначарского, 42.

Когда он в своей шинели с «разговорами», кепке, гулко топающих сапогах и с давно потухшей трубкой во рту поднялся на второй этаж, их ждали: в прихожей встретила жена Шурки – Галина: высокая, коротко стриженная, улыбающаяся – очень красивая. Шурка о ней рассказывал, но он представлял ее другой.

Галя тоже работала в «Звезде», ждала ребенка, в Москву не ехала потому, что еще пока не было квартиры, а здесь целый этаж, шесть комнат, в которых, кроме, как их звали, Плесок, жили Николай, Лалетин, Костя Камский. Стол был общий – коммуна. Хозяйкой считалась Галя, но закупала и готовила тетя Анечка, старшая Шуркина сестра, крупная, лицом похожая на Шурку, которую помнил по Арзамасу и которая помнила его, потому что дружила с Талкой и знала всю их семью. За столом тетя Анечка сказала, что он стал очень похож на маму. Это его тронуло.

Сидели допоздна. Рассказывал о Шурке, Москве, Ленинграде, своем в основном пешем путешествии по югу, о встречах с Фединым, Слонимским, Семеновым, Зощенко… Он по привычке называл их Костя, Миша, Сережа.

Часа два поспав, хозяева поднялись на работу. Он тоже. Было жаль прерывать вчерашний праздник – первый после вечеров у Семеновых. Но больше всего хотелось работать: не лопатой – за столом. И его привели в редакцию.

Подписывал номер Михаил Павлович Туркин, создатель первой в Перми подпольной большевистской типографии. Однако, обремененный в окружкоме еще и другими обязанностями, Туркин в повседневную жизнь газеты вникал мало, целиком доверив ее своему заместителю, то есть Шурке, который был, по общему мнению, беспощадно требователен, а вообще, в работе неутомим и талантлив. При Шурке газета стала подлинно рабочей, обрела собственный свой облик. При Шурке (и вокруг Шурки) сложился тот коллектив, который застал о и.

Секретарем редакции был высокий, худой, с вытянутым лицом, внешне мало любезный Борис Назаровский, авторитет которого, особенно в редактуре и правке, считался непререкаемым. Приемом сообщений по радио ведал всегда стеснительный Леня Неверов. Из отдела в отдел переходил отзывчивый и мягкий Степа Милиции. «Партийной жизнью» заведовал чуть ли не единственный член партии в редакции Миша Альперович, добряк с рахметовскими принципами. Оформлял газету, только что кончив частную художественную школу, Геннадий Ляхин, а выпускал Савва Гинц.

Редакция состояла из «недоучек», возраст колебался от девятнадцати до двадцати двух, в журналистику почти все пришли случайно.

…В первый тот день в редакции Галя забрала его к себе в рабочий отдел. Оформлять его в штат, как он понял, пока не собирались. Платить же газета могла за все. И он не ленился, правил заметки рабкоров, но выходило не очень здорово. Если писать в газету ему доводилось, то править никогда.

Не зная заводской жизни и заново переписывая корявые заметки, о н дополнял их разными деталями, а Галина, читая им выправленное, закусывала губу, чтоб не рассмеяться. Когда ж в комнате никого не оставалось, мягко, чтоб не обидеть, говорила, почему так править нельзя и что на самом деле хотел сказать автор. Пустяковое дело оборачивалось целой наукой. Галя знала, что у него опубликована повесть (перед уходом из дома он дал ей посмотреть обе книжки «Ковша»), но она даже в шутку не напомнила ему об этом, когда он «порол» одну заметку за другой. Ион испытывал признательность и нежность.

Впрочем, с нежностью к Гале относились все, перенося на нее немалую часть обожания и восхищения Шуркой. И кроме того, любили саму по себе.

Гале с каждым днем становилось труднее работать и двигаться – в редакции следили, чтоб ей не пришлось лишний раз выйти из комнаты. Ритуальными стали ежевечерние прогулки с ней.

Неизвестно, что думали пермские обыватели, глядя, как чуть не вся редакция по очереди гуляет с Галей под ручку, тем более что хождение под ручку, как и другие разлагающие черты ненавистного буржуазного быта, было отменено в семнадцатом, а в двадцать пятом считалось безошибочным признаком нэпманства.

Он полюбил вечера в коммуне, когда собирались в общей комнате после суматошного дня или в субботу после суматошной недели. Тетя Анечка ставила на стол традиционный субботний пирог, каждый припасал какую-нибудь умопомрачительную историю, и все дружно жалели, что нет Шурки.

В Перми помнили о пятнадцатикилометровом Шуркином заплыве по Каме. Он слышал даже от чужих людей, как двадцатилетний Шурка до женитьбы на Гале, видя, что отсутствие личных забот ведет к усиленному употреблению известного зелья, взял на воспитание из детского дома девочку Нелю. Педант во всем, Шурка проконспектировал груду педагогической литературы, в строго определенные часы приходил домой обедать, затем шел с Нелей на прогулку или садился читать сказки, после чего возвращался на работу.

Теперь Неля жила с Галиной.

Следы бурной Шуркиной фантазии хранила и та общая комната, в которой они собирались. Тут были хорошие обои, но Шурка однажды велел тете Анечке заварить ведро клейстеру и оклеил комнату плакатами.

Извозчик, который привез им однажды дрова, с уважением спросил: «Это у вас красный уголок?… Ничаво, красиво…»

В общей комнате читал товарищам главы «Дней поражений и побед». А закончив, тем же ровным голосом, не выключаясь из прошлого, много по ассоциации рассказывал – не столько о себе, сколько об увиденном и людях, которые действовали в повести. Он только немного изменил их имена.

В газете вроде освоился. Читая теперь выправленные им заметки, Галя уже не закусывала губу, а сразу же отсылала на машинку и в набор.

Пора было писать и самому. Все ждали: литератор. А выходить на полосу было не с чем. И это его угнетало, пока не напечатал «Угловой дом».

Когда писал, рядом сидела Галя. Устроив ее поудобнее, просил не уходить. Рассказ был им обещан в праздничный номер, а он отвык писать. Нервничал. И готовые «куски» ему нужно было тут же показывать Гале.

«Угловой дом» – это была история шестерых наших бойцов, получивших приказ: «Сдыхайте, но продержитесь три часа…» Среди них оказалась девчонка Галя, которая «была красива» и которая «встретилась… у веранды с пробирающимся к окну юнкером» и разбила ему голову выстрелом из нагана.

Галькой девчонку, конечно, назвал не случайно. И что была у нее «темно-кудрявая огневая головка», как и у той, что сидела рядом, тоже написал не случайно.

А подвигалась работа медленно. Исписав страницу, крест-накрест тут же все перечеркивал и писал снова. «Ты послушай, послушай, так?» Галя покорно откладывала книгу, а он, дочитав и уже не интересуясь ее мнением, в ярости приговаривал: «Нет, не так!» Писал снова. И наконец радостно: «Вот теперь так… Ведь так?» Галя соглашалась: «Так…»

Когда «Угловой дом» стал обретать четкие контуры, увидел: не хватает времени. И, чуть лукавя и в то же время заранее прося прощения у читателей, торопливо писал: «Я мог бы многое рассказать, и мне жаль, что в газетном подвале «Звезды» всего лишь шесть колонок. И потому продолжаю прямо с конца, то есть с той минуты, когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на мертвых губах ее…»

Задумался, как подписать. В газете сплошь и рядом мелькали роскошные псевдонимы. И скромное. «Арк. Голиков», по его мнению, выглядело бы просто убого. И он поставил: «Гайдар» – в память о том времени, к которому относились события рассказа.

7 ноября 1925 года «Угловой дом» был напечатан в пермской «Звезде».

Этот рассказ и следующий – «Как хоронили Левку» – приняли хорошо. В библиотеке совпартшколы даже устроили их обсуждение. И один паренек посетовал: «Очень много крови в ваших рассказах». – «Много, – согласился он. – Но разве бывали в истории войны или революции без крови?…»

8 редакции таких упреков ему не делали, но ждали не рассказов, то есть рассказы, конечно, тоже хорошо, но газета ведь была рабочей.

Написал статью «О Шпагинских мастерских и вообще», которая никого не обрадовала: как действует долбежный станок, подписчики «Звезды» в основном знали. По-настоящему удачным вышел лирический очерк «Кама», но ему очерк никаких перспектив не открыл. Единственное что – здесь появилась лирическая интонация, прямое обращение к реке и к читателю. Возможно, то и другое было даже находкой, но он не знал, что с этими находками делать. Он чувствовал в себе огромный запас душевных сил.

Хотелось за что-то драться, что-то сокрушать, с кем-то говорить язвительно и резко.

Помогла нелепость. Редакции раздали анкеты. Он немало их заполнил за свою жизнь. Были анкеты короткие, были пространные, были деловые, были нелепые. Предложенная сотрудникам редакции относилась к числу последних. Тем не менее до семнадцатого параграфа «ответы из-под пера вылетали, как газетные листы из-под ротационки. Но на семнадцатом перо споткнулось». Там было: «Перечислите ваших родственников и укажите их идеологию».

Тут серьезность всех покинула. Выпускающий Савва Гинц, например, написал, что идеологию своей одиннадцатимесячной дочери ему пока выяснить не удалось, поскольку она еще не разговаривает. Посмеялись. А он подумал, что смех над глупостью должен быть громче. Сел и написал письмо-фельетон «Адмотделу Пермского исполкома».

«Дорогие административные товарищи!.. Терзаемый горькими угрызениями пролетарской совести, я вынужден печатно заявить о причинах, побудивших меня не ответить на 17-й вопрос вашей очередной… анкеты, и если я поставил вместо ответа уклончивую черту, подобную той, которую торопливо проводит бывший полицмейстер перед общеизвестным вопросом: «В чем выражалось ваше горячее участие в Февральской революции?», то отнюдь пе оттого, что хотел этим сказать: «Пусть понимают как знают…»

«И хотя, – продолжал он, – к своим гражданским обязанностям я отношусь весьма добросовестно… я, однако, не писал ничего ни про свою бабушку, ни про своего дедушку, ни про троюродную тетку Аделаиду Григорьевну…» Что, например, можно было сказать об идеологии тетки, которая при каждой встрече «смотрела… многообещающим взглядом», воздействуя на его «мужскую психологию»?

«– Не-е-ет. Довольно… – заканчивал он. – Пусть ребята как хотят, а я за чужую идеологию отвечать не буду…

И писать не стал. И не стану».

Фельетон имел успех. И он задумался: а что, если фельетон, где нужен факт, обыгранный со всех сторон, нужна проницательность и самый неожиданный жизненный опыт, и есть как раз то, что он ищет?…

В руки попало письмо. Организатор по заготовке дров товарищ Князев сообщал, что в рабочих домах наблюдается «отсутствие всякой температуры», потому что неизвестно куда задевался недавно оформленный «дровяной билет», который он, Князев, никак не может получить, потому что помлесничего говорит: билет, «по-видимому, находится у лесничего». Лесничий: «Он… шельмец, куда-то скрылся… Впрочем, зайдите завтра». Назавтра: «В настоящую минуту» билет находится в комхозе. В комхозе: «…Билет только что исчез неизвестно куда».

Описывая в очередном фельетоне «историю о неуловимом билете», вспомнил те времена, когда сам ловил «неуловимых». И «билет» вдруг стал существом одушевленным и обрел «политическое лицо».

«Где сейчас билет, – спрашивал он, – это неизвестно, говорят, что видели его разъезжающим верхом по улицам Перми… Угрозыск, конная милиция – все, все, все – в погоню. Как говорится, мы, которые, Деникина, Колчака и проч. – чтобы, не поймали этого бандита…» И вдруг шутливое описание погони за «этим бандитом» оборачивалось вполне серьезным предупреждением: «У него есть, безусловно, сообщники и укрыватели, у меня даже имеются точные сведения, что они здесь, в городе…»

* * *

«…– Алло. Откуда звонят? Из конного резерва?… Ага, я сейчас… Товарищ Степанов! Снимите со стены мою революционную шашку и мой революционный маузер».

Он снова шел в бой.

«…Я люблю остро отточенную шашку»

Печатался теперь почти каждый день. Не хватало терпения выстраивать темы в очередь. Иногда в одном номере шло сразу два, а то и три материала, которые он для разнообразия подписывал так: «Арк. Г.» или просто «А. Г.»

Просыпаясь, ощущал ту бодрость и наполненность, которые, думал, никогда к нему больше не вернутся. Быстро умывался, завтракал и спешил со всеми в редакцию. И если «заготовочная» папка была пуста, шел к столу с только что полученной почтой, разрывал конверты, тут же подряд читал все письма, пока известие о чьей-либо беде не отдавалось болью в его сердце, оскорбляя его достоинство и унижая его представление о том, какими должны быть отношения между людьми, шутка сказать, на девятом году революции.

Придвигал к себе бумагу, толстую, газетную, в типографии нарезанную. Садился к этому же или соседнему столу. Обмакивал перо. И здесь к нему уже не подходи.

Тем временем в редакции шумно и дымно. Кто-то просит завотделом Альперовича написать о международном положении. Назаровский объясняет уязвленному автору, что статья была сокращена правильно. Паша Варасов, гордость редакции, журналист и спортсмен, вратарь сборной Урала, напоминает футболистам «Звезды» о вечерней тренировке. Студент-внештатник (судебная хроника плюс небольшие очерки) восторженным шепотом рассказывает Коле Кондратьеву о своем покойном двоюродном брате, который мог пить чай, вести беседу и играть в шахматы с партнером, сидевшим в другой комнате.

А он слышит и не слышит. По левую руку от него лежит недокуренная папироса, по правую – раскуренная, но тоже позабытая трубка. И час-полтора для него в мире ничего не существует, кроме фельетона, который сейчас рождается на этих шероховатых листках. Ответственному секретарю Назаровскому и всей редакции известно, что Гайдар пишет. Назаровский присылает спросить, сколько строк оставить под фельетон. А он и сам еще не знает: может, сто, может, триста.

Закончив, ни на кого не глядя, идет к машинистке. Садится верхом на стул и диктует, на ходу дополняя, правя и ревниво следя, смеется машинистка или нет. Если не смеется, то плохо… но, впрочем, кажется, у нее с утра сегодня было неважное настроение.

Он писал в ту пору о многом: о беспорядках в рабочей столовой, о газетах Колчака, о бестактности врача, о ворах, притаившихся под вывеской государственного магазина, о случайных людях, которые пробрались на административные посты.

…Если завотделом складов некто Петровский держал себя, «как царский полковник», притесняя рабочих, и с этим Петровским «никто и ничего» не мог сделать («Человек, который не любит коммунистов»), то бывший чиновник белой армии, «незаменимый спец» от Центро-спирта, действовал провокационнее и тоньше: отказывая в письменной просьбе об авансе, он «словесно разрешал» взять до получки необходимую сумму, «а на другой же день» производил ревизию и арестовывал «виновного». Тот же спец создал «атмосферу взаимного шпионажа и доносительства».

«Есть же все-таки, – писал он, – предел таким издевательствам… Должен же в конце концов кто-либо отвечать за такие безголовые назначения…»

Он расследовал негромкое «дело Лобинского», рабочего с 1907 года, известного «исключительным отношением к работе да страстью ко всевозможным усовершенствованиям и изобретениям». Только одно предложение Лобинского позволило «улучшить плавку» чугуна в мастерских, подняв производительность «с 40 до 90 пудов в час». И такого человека «убрали» по настоянию мастера Соколова, который «бегал с Колчаком», никогда не занимался литейным делом, «хитрый, пронырливый и угодливый», был «почтителен к начальству, придирчив к подчиненным», в рационализации, предложенной Лобинским, видел только желание сесть на его, мастера, место. А уволив Лобинского, Соколов тут же ввел плавку… по способу Лобинского.

Виноват во всем случившемся, отмечал он, «был начальник мастерских Гребенев и вся система подчиненного ему громоздкого аппарата…».

Как фельетонист, он окунулся в «Бумажную стихию», вникал в «Осиновые дела», изучал «Букву закона» и «Политграмоту Уралторга», умилялся «Благими начинаниями», выслушивал сказки «О бедном старике и гордом бухгалтере», «О жадном местхозе, богатом промбанке и бедном ребе», повидал вблизи «Талантливых укротителей» в «Хорошо сшитом фраке», столкнулся с «Азартным уклоном», открыл «Остров вакханалии», читал «Письма с намеками», восхищался «Кизеловской щедростью», «Чудесами в решете», произносил «Надгробное слово» «В тысячу первый раз о том же» по поводу внеочередного «Загиба мозгов» и очередного «Случая массового гипноза».

…Когда писал свои первые фельетоны, был еще наивен. Неуловимый «дровяной билет» рисовался ему в облике бандита, у которого есть сообщники, но бандита, как он знал, можно было изловить и отдать под суд. А виновник многих нелепостей и бед был «неподсуден». Им оказался тот, кого Ленин называл «совбуром» – «советским бюрократом».

Ленин говорил: «Борьба с бюрократизмом потребует десятилетий. Это труднейшая борьба, и всякий, кто будет говорить вам, что мы освободимся сразу от бюрократизма, если примем платформы антибюрократические, будет просто шарлатаном, охочим до хороших слов. Крайности бюрократизма надо исправлять сейчас. Надо ловить эти крайности бюрократизма и исправлять их, не называя дурное хорошим и черное – белым».

И он «ловил» эти крайности.

«Советские чиновники, – писал он, – сердца имеют по большей части мягкие, чувствительные, обидеть человека отказом – никогда!

Советский чиновник обыкновенно предпочитает оставить в человеке надежду».

И описывал историю «бедного студента» Левина, у которого была больна жена и который обошел десяток учреждений. Везде ему сочувствовали, возмущались бюрократизмом – и никто не решился подписать «грошовый рецепт» на получение бесплатного лекарства[8].

А в это время в управлении Кизеловских копей, борясь с тем же бюрократизмом, при найме нескольких тысяч рабочих «не спрашивали ни документов, ни каких-либо других заверенных сведений, а прямо записывали торопливо со слов имена и фамилии» и тут же выдавали аванс. «Стоит ли говорить, – спрашивал он, – что около восьмисот человек, получивших аванс, на работу не явились и… разыскать их оказалось невозможным?…»

Впрочем, аппаратчик и сам бывал в некоторых случаях не прочь отщипнуть толику. Если ж хватали за руку – прикрывал свои действия… «буквой закона».

«Быть правдивым, – писал он в «Деле бухгалтера Клопина», – это еще не ахти какое положительное качество. Правда, она тоже свое место любит. Правду надо говорить обдуманно и к моменту, а не то чтобы тяп-ляп и бухнул где попало».

Но бухгалтер «бухнул» однажды: «Ах, уважаемый… тов. Ощепков, по моим бухгалтерским расчетам, числится за вами сумма в несколько сот рублей, и по сей ведомости таковая вами безвозвратно растрачена».

«И вот из-за этой-то самой фразы… – продолжал он, – тов. Ощепков усомнился сразу в счетоводных способностях бухгалтера Клопина, и бухгалтер… был признан несоответствующим занимаемой должности, снят моментально со службы без выдачи выходных пособий… что вполне, конечно, правильно, ибо… какой, с позволения сказать, он бухгалтер, если растрату в несколько сот рублей не может как-нибудь через отчет провести?…»

«Предприимчивый» хозяйственник был многогранен и многолик: умея уходить от дела, создавал видимость дела, прикрывая свое безделие особо на этот случай приготовленной бумажкой.

О н помнил, как стройотдел комхоза за очень большие деньги, двадцать тысяч, взялся отремонтировать дом: «срочно, добросовестно и в полном соответствии с техническими требованиями». Но вскоре пошли «грозные донесения»: «только что выстроенная голландская печь осела… доски по настилу идут с гнилью», а когда штукатур «неосторожным движением руки» толкнул потолок, то еле выбрался: потому что «вполне надежный потолок» с эффектным грохотом «полетел вниз», что не помешало заместителю заведующего комхоза в разговоре с ним патетически воскликнуть: «Верите ли вы нам, как государственной организации?»

«На сей вопрос, – отвечал он в фельетоне, – прямо поставленный… я имею мужество ответить столь же прямо: «Не верю…»

Когда в другом доме «начал потрескивать и опускаться потолок», перепуганные обитатели долго «бегали в ПМХ, просили, плакали, доказывали, но ничего не помогло, и жильцы дома, ложась спать, не были уверены в том, что утром проснутся…

Наконец начали навещать дом комиссии… Вероятно, составлен акт, вероятно, возбудили ходатайство, в общем, когда прокуратура начнет дело о гибели жильцов при должном быть недалеком обвале, то акт этот где-нибудь разыщется, как оправдательный документ… Почему же сейчас, – спрашивал он, – такая мертвая тишина?… Разве начатое, но еще не оконченное преступление, имя которому непростительная халатность, не наказуется?! Этого не может быть».

В иных же случаях трудно было понять, что хуже: когда бюрократ за дело не берется или когда, наоборот, берется.

Добрянскому сельсовету, например, был послан приказ «о срочной очистке помещения», которое «предназначалось не для… нужд какой-либо в ударном порядке созданной комиссии и даже не для члена президиума, меняющего по желанию жены квартиру, а для пивной» («Загиб мозгов»).

Причем другая пивная в Перми была открыта «прямо против городского родильного дома».

«И с тех пор, – писал он, – до поздней ночи там играет музыка, поются хором песни, а также соловьиными трелями переливаются милицейские свистки…» Правда, роженицам это не по душе, «но, как известно, русский человек обоего пола пользы своей часто не понимает… а потому с его поверхностным мнением считаться не всегда следует».

Сверх меры неторопливый во всем, что касалось порученного дела и судьбы других, «совбур» проявлял чудеса оперативности, находчивости и гибкости, если что касалось его самого.

Ревизор тяги Верещагинского депо, дочери которого «зело туго выходили замуж», призвал к себе «одного из приятных джентльменов» и предложил «ему жениться, обещая в виде компенсации за этот непредусмотренный кодексом законов груд» должность помощника машиниста. «Свадьба сыграна», и вот уже другая дочь шлет письмо: «Милый Жорка… Поговори с Костей, чтобы я вышла замуж за тебя, а не за Мамаева… Что касается твоего перевода сюда и прав машиниста, то он (то есть отец) дал мне слово, что все сделает для тебя, как только ты женишься…»

«Хорошо… – иронизировал он, – что у моего начальства дочерей нету, а то вдруг бы ультиматум – женись, Гайдар, либо не только… фельетона, а даже ни репортерской заметки без подписи. И женишься. Ей-богу. Ну куда пойдешь, кому пожалуешься?… Плюнешь и женишься…»

Раздумывая над тем, почему многие не на своем месте, видел: не хватает образования, идейной закалки, иным же – элементарной культуры. Он знал человека, имевшего «крупные революционные заслуги» (у него «была четкая, острая мысль»), который избивал во дворе свою шестнадцатилетнюю дочь: «Сколько раз ей говорил. Крутится с парнями, того и гляди до чего-нибудь довертится…»

В другом доме хозяин призвал малолетних сыновей: «Дети, скажите дяде революционное стихотворение».

Дети вымученным, монотонным голосом сказали.

– Они у меня революционеры, – с гордостью сказал отец, – я их воспитываю на основах марксизма и ленинизма, а также в духе ненависти к капитализму… Марат, скажи, в каком году родился Ленин?

Марат ответил.

– Лев, скажи, когда образовалась славная коммунистическая партия?

Но Лев заупрямился: «Не буду. И что при гостях всегда одно и то же».

Отец смутился: «Мы, знаете ли, живем по-коммунистически, вот по вечерам всем семейством читаем вслух марксистскую литературу, дети у меня хорошие ребята, и знаете, у них порядок такой заведен, как только утром встанут, так перво-наперво «Интернационал» поют…»

Стемнело. «Надо зажечь свет», – сказал хозяин… Он повернул выключатель, и в углу перед иконой вспыхнула красная лампочка… Из угла смотрели строгие, чуть-чуть насмешливые глаза Владимира Ильича…»

Когда он вышел на улицу, в «голове чуть-чуть рябило. Кажется, слишком много красного было в этой маленькой квартирке, в двери которой с силой тащили за волосы искусственно создаваемый новый быт» («Оборотная сторона»).

И когда человек с подобным или еще меньшим представлением о том, что такое коммунизм, коммунистический быт, коммунистическое воспитание, занимал руководящую должность, он либо упорно учился, думал и старался наверстать невольно упущенное, либо катился вниз, как «правители» «острова вакханалий».

Только однажды встреча с человеком, который не оправдал доверия, породила совсем иные мысли и чувства. Это была встреча с Чубуком.

Рабочий кузнечного цеха Чубук был выдвинут своими же товарищами в руководство завода, но быстро опустился, загулял, запил. Ночью вызывал из заводского гаража к ресторану машину. Утром не мог работать: «Да, не здоровится… Ну, конечно, переутомление…» Но рабочие кузнечного цеха видели пьесу «Тарас Буль-ба» и хорошо запомнили слова старого Тараса: «Я тебя породил – я тебя и убью…»

И вернули Чубука в кузнечный цех.

«Была наковальня и черные от угольной копоти руки.

Были розовые лепестки февральского банта.

Была серая шинель и горячая от расстрелянных обойм винтовка Октября.

Был кожаный щит фырчащей машины и телефонные перезвоны кабинета завода… И… опять наковальня. Круг. Но все это – ничего. Ничего, что ноют по вечерам отвыкшие от молота руки, – привыкнут опять.

– Расскажи, как ты был директором, – добродушно спросит иногда кое-кто из ребят.

– Был, – спокойно отвечает он. – Был, да сплыл… Может, и ты будешь… Я не сумел… Я сорвался… Но нас много… выбирать есть из кого… Эй, берегись…

И все уверенней и уверенней бьет по железу рабочий кузнечного цеха товарищ Чубук. Бьет со спокойной яростью.

– Врешь, перекуем!.. Мы все можем!.. Перекуем, когда надо, и себя.

Держись, сволочь!» («Вверх и вниз»).

Как газетчик, в фельетоне он себя нашел, хотя бывал иногда тороплив, а потому невольно небрежен, но ему всякий раз был гораздо важнее самый факт появления фельетона, нежели его особенные литературные достоинства. Принимаясь за очередную тему, знал: ждут десятки других. Работать над фельетоном несколько дней значило позволить себе роскошь написать один вместо нескольких. Впрочем, конечно, писал и отличные фельетоны, например «Мысли о бюрократизме».

…Впервые пришла пермского масштаба известность. Его узнавали на улице, в кинематографе, в библиотеке, узнавали скорее всего по изогнутой трубке, а трубку – по его портретам-заставкам, которые помещали в заголовках иных его фельетонов: улыбающееся лицо в кепке (естественно, с трубкой) на фоне пятиконечной звезды.

У него установились искренние отношения с другом-читателем, которого всегда мысленно видел, садясь за рабочий стол, и с которым мог быть откровенен.

«С новым годом и с добрым утром! – шутливо приветствовал он читателя в новогоднем фельетоне. – Выпейте содовой воды и положите компресс на голову. Думайте о персидском шахе, о современной литературе и о чем угодно, только не вспоминайте вчерашний вечер. Оставим вчерашнюю ночь, тем более, что ночь эта в своем роде единственная…»

Он рассказывал читателю о себе: о смешных и не очень смешных событиях своей биографии, прошлой и настоящей. Страницы фельетонов стали своеобразным дневником, куда попадало многое из того, о чем потом никогда уже не писал.

Он вспоминал «дни своей золотой молодости», свою «сизую фуражку второклассника-реалиста» и «белокурую головку Ниночки»-гимназисточки, к которой «воспылал на тринадцатом году если и не небесной, то, во всяком случае, и не земной любовью…» («Альбомные стихи»).

По разным поводам приходили на память то сухопарая училищная немка, «из-за страха перед которой» готов был удрать за сто верст, а то законоучитель отец Иоанн, имевший обыкновение за каждую ошибку наказывать безжалостно.

Он нес в фельетон непосредственные впечатления о фильме с участием Макса Линдера или о только что поставленной опере «Степан Разин», «когда взял просто автор песню «Выплывают расписные», «расписал ее «Интернационалом» – вот тебе и революционная опера…».

А в один прекрасный день поделился с читателем своей радостью: «Недавно женился с регистрацией».

Голубой домик с мезонином

Женился на семнадцатилетней девчонке – комсомолке Рале Соломянской.

В его компании все делалось сообща. Кроме коммуны на Луначарской, существовала вторая – в доме Назаровского. Все «внутренние» проблемы решались коллективно. Одному из товарищей, Игорю, коммунары, например, запретили жениться: признали невесту мещанкой.

Была у них в компании и Раля. За ней ухаживал Шурка Плеско, пока после короткого, сумасшедшего романа не женился на Галине. Дружила Раля со Степой Милициным. С большой нежностью к ней относились Савва Гинц и Борис Назаровский. А с Галиной они были подругами.

Вожатая недавно созданного пионерского отряда (движение только еще возникало и держалось пока на энтузиастах), Раля несла ребятам все, что знала, умела и в суматохе тех дней успевала узнать. Она устраивала игры, походы, костры, факельные шествия. Среди ее пионеров только и было слышно: «Раля сказала, Раля велела, Раля обещала прийти».

Небольшого роста, чуть полная, по моде решительных тех лет небрежно одетая: в каком-то салопе, какой-то кожаной куртке (зимой – в ушанке), манерой говорить, двигаться, смеяться она была похожа на отчаянного мальчишку. Ни минуты не оставалась спокойной. Казалось, энергия, отпущенная на дюжину людей, досталась ей одной. При этом была женственна, улыбалась всегда мягко и загадочно.

Знаком он с ней был мало, но все так быстро решилось, что тянуть и откладывать не имело ни малейшего смысла. И после шумной, веселой, тесной свадьбы с роскошными цветами, которые неизвестно откуда принес печальный и добрый Степа Милиции, Раля и он поселились в голубом домике с мезонином.

Нравилось зимними вечерами смотреть, как горят дрова. Особенно когда уходило пламя и в печи оставалась золотистая груда раскаленных углей. Если в них всмотреться, то можно увидеть таинственные, обрывистые, неприступные горы и древние замки. «Смотри, на эту дорогу сейчас вынесется всадник, – говорил он ей. – Всадник спешит, ему нужно успеть проскочить мост над рекой». Но мост вспыхивал голубым пламенем и обваливался.

Между двумя окнами в комнате стоял маленький письменный стол. Когда работал дома, молча ходил по комнате, по привычке посасывая пустую трубку. Додумав эпизод, присаживался к столу и быстро покрывал лист крупными, словно детскими, строчками. В этой комнате было немало прочитано. Раля доставала и приносила то, что любила сама. И хотя он тоже прочел, иные по многу раз, не одну сотню книг, особенно когда находился в длительном своем отпуске, Раля прочла больше и уверенно руководила им.

Однажды в доме появился фадеевский «Разгром».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю