Текст книги "Гайдар"
Автор книги: Борис Камов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Книга потрясла его.
О том, что он сам пережил, командуя отдельным, порой надолго оторванным от других отрядом; о душевном смятении и тревожных раздумьях, когда, кроме тебя, командира, никто ничего не решит, а тебе больше всего на свете хочется спать; о жестокой необходимости никому не показывать своих чувств и своей слабости и о многом другом, что произошло недавно с ним самим, было написано Фадеевым (и он мог это оценить) с той правдивостью, красотой и прочностью, которая присуща только книгам, сработанным надолго.
Ему был понятен и по разделенной ответственности близок Левинсон. Он понимал Левинсона, как бывший командир, а родней казался Метелица, с его спокойной смелостью, любовью к риску и трагической судьбой: ведь он и сам не раз был на волосок от того, что случилось в разведке с Метелицей.
Последние же слова романа о том, что «нужно было жить и исполнять свои обязанности», стали для него на долгие годы девизом. Он часто вспоминал их потом, при разных поворотах своей судьбы.
Возвращаясь же к мыслям о Рале, думал о том, что в повседневных делах, несмотря на свою молодость, она в самом деле была умудренней и практичней. Вела себя с ним, как старшая, и была убеждена, что может относиться к нему покровительственно. О н про себя улыбался… и не мешал.
В суматохе обоюдных дел встречались дома только вечером, болтали до глубокой ночи, как она любила говорить, «обо всем на свете и по поводу личного». Летом же уходили на Каму. Подолгу сидели и молчали. Каждый о своем – и об одном и том же.
Вообще, сколько можно, бывали всюду вместе. Однажды Раля привела его в клуб имени Энгельса. Здесь собралось по какому-то поводу много ребят из депо Пермь-два, с гвоздевого и сепараторного заводов. Пришли и Ралины пионеры, возможно, заочно знакомые с ним по рассказам и фельетонам в «Звезде».
Он долго сидел, никем не замеченный. Слушал выступления. Потом пригласили на сцену его. Вышел, постоял, улыбнулся, развел руками:
– У вас тут очень хорошие ораторы… они отлично, главное же, громко говорили… а я не оратор.
– Ничего, – крикнули из зала, – не робей, товарищ!
– Ну что ж… есть не робеть! Если хотите, я прочту вам из повести, которую вы еще не знаете?…
И стал читать отрывок из «РВС», то место, где Жиган с запиской от раненого Сергеева мчится к красным звать на помощь.
Зал радостно, громко смеялся, слушая, как маленький Жиган поссорил двух бандитских атаманов.
Он время от времени поглядывал на зал и на Ралю. Она сидела неподалеку, рядом с заимскими пионерами, непривычно притихшая, и тоже смотрела на зал. Ей очень хотелось, чтобы «РВС» понравился.
И когда ребята на цыпочках, поодиночке, начали перебираться ближе к сцене, усаживаясь прямо на полу, Раля вдруг тоже поудобней уселась и улыбнулась.
Успокоилась.
Потом шли домой. И какой-то мальчуган, нагнав их на Петропавловской улице, запыхавшись, спросил:
– Товарищ Гайдар! Скажите, успеет Жиган привести помощь или не успеет?
– А ты как считаешь?
– Должен успеть!
– Верно. И я думаю, что должен.
– А вы разве не знаете?
– Знаю… Но всякое ведь может случиться: война… Если приходил домой раньше, чем она, раскладывал свои бумаги, начинал работать, а сам ждал…
Раздавался стук в дверь. Он грозно спрашивал:
– Кто там?!
– Это я…
Или Раля уже дома. А он идет после получки и может принести домой все, что попадется на глаза: от автоматического счетчика, на котором ему нечего считать, до резинового, с красной и голубой полосой, мячика, которым тогда еще некому было играть.
И на удивленный вопрос: «Зачем вся эта дребедень, если нужно купить тебе костюм и шубу?» – неизменно отвечал, что, во-первых, шуба и костюм стоят слишком дорого, и сейчас их купить он все равно не может, во-вторых, купит, когда будут деньги, ну, а в-третьих, если что– то есть в кармане, то надо же на что-нибудь истратить?…
Впрочем, изредка тратил с толком.
В ночь под Новый год Галя Плеско родила Зорьку. Шурка не смог приехать. Гале, надо полагать, было печально и одиноко, ион вместе со всей редакцией сделал Гале грандиозный подарок: роскошное детское приданое.
Шаг к Ленинграду
В декабре двадцать пятого повсюду готовились отметить годовщину первой русской революции. Республика чествовала ветеранов, воздавая должное тем, кто первым поднялся с оружием против царизма.
Все чаще в те дни вспоминали уральцы Александра Лбова, именем которого в Перми была даже названа улица.
Старики из Мотовилихи (иные только казались стариками: кому больше, кому меньше сорока) рассказывали об Александре Михайловиче (как уважительно его называли) удивительные вещи.
Рабочий шрапнельного цеха Лбов, когда начались волнения, действуя по воле рабочих, вывез на тачке с завода ненавистного им инженера. Совершив с товарищами набег на канцелярию какой-то фабрики, Лбов раздобыл десятка полтора револьверов. Недалеко от своего дома, в Томиловке, построил баррикаду. А после поражения ушел с одним своим родственником в лес. К ним стали стекаться люди. Образовался отряд, который просуществовал около трех лет.
Лбов не пил, не курил. Избегал жестокостей. Когда один из его партизан во время налета на винную лавку (нужны были деньги) убил целовальника, Лбов тут же расстрелял убийцу.
Не все в движении, поднятом Лбовым, было хорошо. В его отряде долгое время действовала позже разоблаченная осведомительница Александра Пономарева. Среди партизан было немало уголовников. Свою жизнь они в самом деле ставили «ни во что», но и чужую ценили не дороже. И под видом экспроприации совершались обыкновенные грабежи.
Судьба Александра Лбова его заинтриговала. Воображению рисовалась сильная, немного мрачная фигура уральского Пугачева. Манила возможность написать авантюрную повесть в духе Степняка-Кравчинского, который поразил его еще в детстве: «Там героями были те, которых ловила полиция».
Сказал о своем намерении в редакции. Его сразу поддержали. Торжества заново пробудили интерес и к тому времени, и к самой личности Лбова. Повесть пришлась бы как нельзя кстати и, возможно, помогла бы поднять тираж, поскольку финансовое положение газеты далеко не блестяще. Так что, понял он, если браться, то делать это нужно не откладывая.
Не довольствуясь устными легендами и рассказами, обратился к материалам по лбовщине. Судебных дел в Перми не оказалось: процесс над Лбовым и его товарищами проходил в Казани. Зато в Пермском госархиве сохранились дела жандармского управления, охранного отделения полиции и канцелярии губернатора. А в комиссии по истории партии и Октябрьской революции окружного комитета партии имелись воспоминания очевидцев и участников.
После трехнедельного беглого (без отрыва от газеты, где обычным чередом печатались его рассказы и фельетоны) знакомства с папками донесений и рапортов он и не мог нарисовать законченной картины лбовщины.
«Моя задача, – писал он позже в предисловии, – …дать для читателей «Звезды» крепко сколоченную, легко читаемую сюжетную повесть и дать почувствовать эпоху и обстановку, в которой работал Лбов. Все главнейшие факты, отмеченные в повести, – верны, но, конечно, обработаны в соответствии с требованиями фабулы».
Он только приступил, а газета (конец года!) уже поместила анонс:
Читайте «Звезду».
В январе «Звезда» начнет печатать повесть Гайдара «Жизнь ни во что» («Лбовщина»).
«Жизнь ни во что» была задумана им как мрачная романтическая трагедия:
«Эта повесть, – говорилось в посвящении, – памяти Александра Лбова, человека, не знающего дороги в новое, но ненавидящего старое, недисциплинированного, невыдержанного, но смелого и гордого бунтовщика, вложившего всю ненависть в холодное дуло своего бессменного маузера, перед которым в течение долгого времени трепетали сторожевые собаки самодержавия-Памяти тех, которые нападали с криком, умирали со смехом и во время неравных, безрассудно смелых схваток ставили собственную ЖИЗНЬ НИ ВО ЧТО…»
У повести еще не было конца. Он успел дойти едва до половины и не вполне пока представлял, как сомкнутся и свяжутся сюжетные линии, а читатели уже знали, что «Лбовщина» начнет печататься с 10 января. И он отдал художнику Ляхину машинописные страницы первых глав.
Близилось десятое. До конца работы было по-прежнему далеко. Переносить же начало публикации несолидно. И в редакции решили печатать «Лбовщину» через день.
…Повесть приняли сразу. На собрании рабкоров, созванном в конце января, один из участников говорил: «Он сам пережил эту лбовщину и отчасти знаком с ней. Повесть может не удовлетворить только тем, что печатается не ежедневно. Если бы ее выпустить отдельной книжкой, она бы разошлась хорошо…»
Был счастлив. Раньше его знали в Перми как фельетониста. Теперь еще и как писателя. И хотя достоинства «Лбовщины», возможно, ниже, чем у «РВС», – это ничего не значит.
Главное, что обещание, которое он дал в последнем письме к Сергею Семенову о том, что пусть он по болезни уходит «в резерв на несколько месяцев», но о н еще выплывет наружу и тогда вернется в Ленинград, оказалось не пустым: «Лбовщина» приближала его к Ленинграду…
Радость длилась недолго. Некая дама, которая возглавляла местную комиссию по истории партии и Октябрьской революции, обнаружив в тексте повести несуществовавших действующих лиц, а также, с ее точки зрения, ошибочную трактовку событий, регулярно появлялась в редакции с протестами.
С ней вели успокоительные беседы, но она никак не могла понять разницу между документом и художественной повестью на основе документов.
Дело кончилось тем, что, не дописав «Лбовщины», он заболел. Повесть продолжала печататься из номера в номер. Вместо последних глав имелся только план. А он лежал дома, слушая изнурительный перестук молоточков в висках…
К счастью, приступ длился недолго. И когда он пришел в себя – попросил прислать машинистку. Ему прислали (вместе с машинкой!), ион диктовал набело. очередную главу.
Диктовка и треск машинки, напоминавший недавний перестук молоточков, выматывали. Думал: «Завтра диктовать уже не смогу». Но приходило завтра. В голове за ночь складывался новый, размером на газетный подвал «кусок» (что-то в нем работало как бы само по себе). И диктовал снова…
В том же году «Пермкнига» выпустила «Лбовщину» отдельным изданием. И журнал «Книгоноша» писал, что «Гайдар-Голиков обнаружил достаточно умения и революционного пафоса в своей повести… Даже сама форма обычного авантюрного повествования не вызовет возражения… Читается вещь легко и увлекательно… Язык повести образен, интересен и почти лишен ляпсусов. После «В дни поражений и побед» «Жизнь ни во что» большая победа Гайдара-Голикова».
Они сам видел, что «Лбовщина» им написана уверенней и смелей. Он уже не мучился, вспоминая подробности. Он брал факт, и тот под его пером подробностями обрастал.
Два принца инкогнито
Весна двадцать шестого ознаменовалась редкой полосой литературных удач: кроме только что напечатанной «Лбовщины», в Москве выходили «В дни поражений и побед» и детский вариант «РВС». Засватанная невеста всегда хороша – и собственная его редакция предложила напечатать «РВС», тоже с продолжением, теперь уже на страницах газеты «Звезда».
Ни одного экземпляра журнала с «РВС» у него не оставалось. Зато сохранился черновик, неряшливый, за время путешествия от Ленинграда до Перми изрядно потрепанный, однако более полный, чем журнальный текст, что позволяло назвать бывший рассказ повестью.
Получив за четыре вещи сразу, решил, что едет за границу. Во Францию.
Две недели для практики «изъяснялся со всеми, вплоть, до редакционной курьерши, на некоем языке, имеющем, вероятно, весьма смутное сходство с языком обитателей Франции».
На третью получил отказ. Не очень огорчился, потому что, кроме Франции, существовала еще и Средняя Азия, в которой тоже, между прочим, не был. И позвал с собою Колю Кондратьева. Тот, конечно, согласился.
За малостью стажа отпуск ему еще не полагался. И он уволился. Глядя на него, уволился и Николай, потеряв кое-что в окладе. Ему же терять было нечего. В штат его приняли только в феврале с окладом «по первому разряду» в одиннадцать рублей 75 копеек, что было раз в десять меньше того, что получал, скажем, ответственный секретарь. Жалованье его носило скорее символический характер, позволяя считаться штатным сотрудником. Получив гонорар, он имел возможность месяц-другой обойтись без своего «перворазрядного» оклада.
В путешествие собирались обстоятельно и неторопливо. Как только появились деньги, обзавелся роскошным костюмом: черная бархатная куртка, полувоенные бриджи, особого – на заказ – покроя сапоги-ботфорты (которым бы очень пошли шпоры) и неизменная трубка.
Для Средней Азии, конечно, такое облачение не годилось. Нужно было что-нибудь изящное и легкое, но не броское – как у принцев инкогнито.
С тети Аничкиной помощью были сшиты два белых костюма, в магазинах куплены белые туфли и подобающий случаю чемодан. Не хватало лишь пробковых шлемов, но достать их в Перми не было возможности. Ограничились белыми шляпами, приобретенными позже.
Раля с ними не поехала, и в Среднюю Азию отправились вдвоем.
Они пересекли всю Россию. Деньги тратили, не считая, по каковой причине в одном из первых же восточных городов нанесли визит в редакцию «Степной правды» и, так подрабатывая, добрались до Самарканда.
Тут им напечататься не удалось… Во всех карманах отыскали тридцать три копейки, но, как в хорошем рыцарском романе, подвернулось благодетельное приключение.
Сверху, с высокого зеленого обрыва донесся резкий крик. Затрещали кусты, и на лужайку к их с Николаем ногам упал молодой узбек. На груди его расплывалось темное пятно – след чьего-то ножа.
«Это он, сволочь… надо скорей!» – произнес молодой узбек на плохом русском языке.
Через пять минут он уже мчался по лабиринту глухих улиц, сжимая в руке записку. А через тридцать стучал в ворота запрятанного за высокими глиняными стенами дома.
В записке раненый предупреждал сестру, что жених, от которого она убежала, ударил его ножом и чтобы сестра никого не впускала в дом до его, брата, возвращения.
Так они с Кондратьевым оказались в самом центре семенной драмы, где новый быт опрокидывал старые обычай, и в отличном доме.
Отвоеванная у нелюбимого жениха невеста замечательно готовила. У девушки «были чудные глаза с тяжелыми, точно накрашенными, ресницами». Она много улыбалась, мало говорила и пела восточные песни. Песни ему не нравились, Николаю, кажется, тоже, и они оба отдавали предпочтение плову…
Звали девушку Шахарзиада. Жизнь в доме Шахарзиады стала настоящей восточной сказкой, но длилась сказка всего три дня. Шахарзиада уехала с братом – он позвал старьевщика и продал ему весь свой чемодан.
С трудом добрались до Полторацка (как тогда назывался Ашхабад), кое-что заработали в «Туркменской искре». И хотя платили им вполне сносно (журналисты почти из центра!), денег едва хватило на погашение мгновенно возникших долгов и самые насущные нужды.
Поняли: в чужой газете на гонораре не проживешь. Местной жизни «принцы» не знали. Каждый день писать не могли. Их брали в грузчики, но нигде, кроме редакций, не платили вперед.
А как дожить до получки?…
Ночевали в садах. Случалось, там их находил и забирал в милицию патруль. Отпускали же, несмотря на документы, лишь к утру, когда появлялось начальство, которое недоумевало: «Почему они вроде как рабкоры, а не стыдятся ночевать в таких местах?»
Отвечали: «…Потому, что это нужно… для впечатлений. В гостинице что? В гостинице все одно и то же. А тут можно наткнуться на что-нибудь интересное».
«Натыкались» чаще, нежели хотели.
В Тифлисе, например, наличного капитала у них оставалось 27 копеек, впереди – двести пятьдесят верст пешего пути через перевал, и «ничего другого больше не было».
Они устроились на вокзале, на нону третьего класса, но их разбудил агент железнодорожной ЧК: «Эй, вы, проваливайте!..» И показал на дверь.
Он вынул документ, в котором была обозначена его профессия, но агента заинтересовал толстый свернутый лист в его записной книжке:
– Что это?
– Это договор, – ответил он, – …это я написал книгу, продал ее и заключил на нее авторский договор…
– А-а, – презрительно протянул агент. – Значит, вы книжный торговец! Нет, нельзя… оставьте помещение…
«Все я знаю, что скажут… – писал он об этом случае в «Фельетоне по поводу», – и все я понимаю сам… Не понимаю только одного: откуда у наших товарищей такая повелительность жеста и такая властность тона и рук?…»
…Положение их с Николаем становилось все бедственнее. Из Полторацка, когда дела еще были вполне сносны, он отправил в Пермь Борису Назаровскому письмо.
«Письмо это пишется, – сообщал он, – на лужайке сквера, где мы валяемся и греемся на солнышке. Настроение у нас превосходное. Ведем бродячий образ жизни, много впечатлений и приключений. В попадающихся городах останавливаемся по причине любознательности, а также и отсутствия денег. Заходим в редакцию, раз-два – и червонец в кармане. Печатают меня весьма охотно, за самый малюсенький фельетон, не торгуясь, дают десятку. «Правда Востока» взяла сразу шесть штук…
Дня через три будут деньги, и мы дальше к Каспийскому морю…»
Письмо было с подтекстом: не сомневался, что Борис не удержится, прочтет всей редакции. Кроме того, еще задолго до прибытия в Тифлис, где им был оказан особенно «теплый» прием, им все уже к черту надоело, хотели обратно в Пермь и в том же письме попросились обратно в «Звезду», рассчитывая на аванс, который позволил бы им вернуться.
Никакого ответа не последовало, как не последовало его ж на отправленную через вполне приличный срок телеграмму.
В очередном письме он еще пробовал показать бравый вид, хотя это не особенно удалось.
«Живем, – сообщал Назаровскому, – мы хорошо, но стали настоящими бродягами. Ночуем когда на вокзале, когда в разваленном доме, а когда и просто на улице… Колька скулит и мечтает о Перми, я бы тоже приехал. Будем ждать ответа еще три дня, если не ответите (а стыдно все-таки), то уедем на Кавказ…»
Будь в Перми Шурка Плеско, не ждали бы денег ни дня. А так пришлось ехать на Кавказ.
В Красноводском порту нанялись грузчиками. Две долгие недели таскали мешки с солью и сушеной рыбой, бочонки с прогорклым маслом и тюки прессованного сена, зарабатывали по рублю двадцать в день. Из этих денег нужно было сколотить еще и на билет, чтобы переехать море, «ибо больше от Красноводска никуда пути нет».
Работали и в трюме. Обливались потом. Мокрая грудь казалась клейкой от мучной пыли, «но отдыхать было некогда».
– Я не могу больше! – пересохшими губами бормотал Николай…
– Ничего, держись, – облизывая губы, отвечал он. – Крепись, Колька, еще день-два.
Возвращаясь домой, «в крохотную комнатушку на окраине города, возле подошвы унылой горы», много думали-гадали, почему все же не пришел ответ, не зная, что в редакции глубокомысленно решили: «Уехали, не считаясь с родной газетой, пусть возвращаются как знают, потом будут лучше ценить постоянную работу». Впрочем, эта «воспитательная» мера относилась преимущественно к нему, поскольку в отношении к Николаю приговор был еще суровее: «Кондратьев… не… особенно нужен…»
Николая, правда, за некоторые странности в редакции не все любили, но сводить личные счеты с ними обоими, возможно, уместнее было бы после их возвращения в Пермь…
С Кондратьевым его сближало то, что оба они были арзамасцами, учились в детстве в одной школе, служили на Тамбовщине в одном полку, и ему, командиру, никогда за Николая не приходилось краснеть.
В Перми Кондратьев поначалу был для него единственным близким человеком, заботливым и внимательным, хотя собственная судьба Николая складывалась не особенно удачно.
В путешествии они много спорили по поводу увиденного, а под конец, устав от невзгод и в сотый раз поспорив, добирались в Пермь уже порознь.
Он из Баку попал в Астрахань, снова грузил, ночевал в саду под эстрадным помостом, пока не заработал на билет. В Пермь пароход пришел утром, но, чтобы сойти на берег, пришлось дожидаться темноты. Его белый костюм «принца инкогнито» был изорван настолько, что в некоторых местах лохмотья пришлось пришить к нижнему белью.
В редакции ему жали руки. Он снова со всеми разговаривал. Он не умел ничего прощать только самому себе.
В повести «Всадники неприступных гор», опубликованной в двадцать седьмом, рассказал о многом, что произошло в этом путешествии с Николаем и с ним.
Хотя они оба действовали в книге под своими именами, что-то и себе и Николаю прибавил, а что-то изменил и даже ввел любовную интригу. Гайдар в повести любил Риту, которая отправилась с ними в путешествие. В Риту был давно влюблен и Николай. И однажды, когда Гайдар, едва не погибнув, предупредил любимую девушку и друга об опасности, дав несколько выстрелов (поблизости появилась банда), Рита и Николай, заподозрив его в трусости, уехали без него… Раненый Гайдар попал в больницу. В тяжелом больном сне ему привиделось, что он в плену у хевсуров, но Гайдар не струсил и во сне, помогая отважному Руму, влюбленному в сестру жестокого Уллы…
Прообразом Риты послужила знакомая «девушка из кабака», прелестное и легкомысленное создание с рассыпающимися до плеч волосами, известное всей Перми исполнением цыганского танца с бубном. А в основу глав о жестокой борьбе молодого Рума с Уллой лег тот самый случай в Самарканде, когда брат увез сестру от ненавистного жениха.
…Всю жизнь потом не любил «Всадники неприступных гор», считая повесть вычурной. Не нравилось, что главным героем, к тому же в столь романтическом свете, вывел себя.
Он продолжал книгой спор с Николаем. Разногласия и ссора давно забылись, а написанная под их впечатлением книга осталась…
Бунт фельетонных героев
Вернулся к редакционным будням. За месяц написал почти двадцать фельетонов (сказывалась тоска по работе и отсутствие денег), но скоро обнаружил, что почти не отдохнул. Быстро очень уставал. От пустяков резко портилось настроение. Пробовал лечиться «домашними средствами». Чем дальше, тем сильнее, пока товарищи не отправили его в маленькую деревушку близ станции Ляды. Он ходил на рыбалку, окунался в деревянную колоду, поставленную в ключе (с температурой четыре градуса круглый год). И уже через несколько дней почувствовал себя лучше. Снова обрел внутренний покой, но длился покой недолго…
В Москве напечатали книжку: обложка красная, буквы «РВС» большие, желтые, и белым пламенем под ними взрывается темный броневик. Жадно пролистал страницы – и своих не узнал. Попа Перламутрия редактор превратил («Религия – опиум для народа!») в фельдшера, а в романтических местах, дабы читатель не оставался в волнующем неведении, та же рука вписала кучу все-объясняющих и ненужных слов.
«…Вчера я увидел свою книгу «РВС» – повесть для юношества… – писал он в «Правду». – Эту книгу теперь я своей назвать не могу и не хочу. Она «дополнена» чьими-то отсебятинами, вставленными нравоучениями, и теперь в ней больше всего той самой «сопливой сусальности», полное отсутствие которой так восхваляли при приеме повести госиздатовские рецензенты. Слащавость, подделывание под пионера и фальшь проглядывают на каждой ее странице. «Обработанная» таким образом книга – насмешка над детской литературой и издевательство над автором.
Арк. Голиков-Гайдар».
В «Правде» письмо напечатали. Книга же осталась испорченной: то была его первая встреча «со спецификой» детской литературы.
Тем временем должность фельетониста делалась для него все тяжелее. Это особенно ощущалось после пребывания в «Лядской обители».
«Хорошо, – писал он, – отдыхать на лоне природы. Тут тебе и птички, и коровки, и прочие приятные насекомые.
Ходишь себе по лесу, аки святой пустынник, и собираешь плоды земные… И тяжело, конечно, после этакого приятного времяпрепровождения вернуться в каменный город… И еще тяжелей сесть за стол, раскрыть папку кандидатов на очередной фельетон…» («Расчеты инспектора Балабанова»).
Каждый его фельетон был копаньем в грязи. Каждый случай административной глупости, бюрократического равнодушия и ведомственного хамства его уже не задевал, не ударял, а ранил. Если кто-то обворовывал государство, для него это было хуже, чем если б обворовали его.
Ион без оглядки обрушивался на «активных и пассивных» бюрократов, кои «часто уподобляются собакам на сене и не способны ни на малейшую жертву во имя здравого смысла, если таковая не предусмотрена присланным свыше циркуляром».
И «после каждого очередного фельетона в редакцию являлся тот или иной гражданин и, направляясь к столу секретаря, спрашивал неизменно: «Где я могу видеть человека, написавшего вчера бездарный пасквиль на меня?…»
И всякий раз холод внутри. Всякий раз молниеносное перелистывание в памяти всех собранных бумаг, свидетельств и фактов. Всякий раз необходимость встать из-за стола и вежливо ответить, что «автор этого во всех отношениях неприятного фельетона» есть о н, причем «иногда чисто литературное любопытство» заставляло его поинтересоваться, в чем же именно заключается «эта бездарность». Ему уклончиво объясняли:
«До сегодняшнего дня я читал ваши заметки с интересом, но сегодня вы опубликовали недопустимый пасквиль, ибо, прежде чем писать, нужно смотреть, о ком пишешь, а я как-никак… советский работник, подрывать мой авторитет – это значит подрывать авторитет Советской власти, а… это контрреволюционно, а главное, наказуется соответствующими статьями Уголовного кодекса…»
Ион отвечал в фельетоне «От поезда до поезда»:
«Авторитетный совработник нам нужен, слов нет. Но этот авторитет должен вырабатываться вдумчивым, а не казенным отношением к своему делу и честным, преданным революции трудом, а не замалчиванием и подкармливанием часто расхлябанной действительности.
И «от почему я люблю остро. отточенную шашку, выкованную из гибкой «стали и чеканной строчки. Вот почему нам наплевать на их истерические выкрики о «подрыве авторитета», ибо наша страна строится не на фундаменте из авторитетов отдельных личностей, а на цементе, который крепко связывает наше революционное стремление с нашим будничным строительством».
Но разоблаченные «авторитеты» меньше всего думали о «революционных стремлениях». Им не было дела до «будничного строительства». И чаще всего удое нечего было терять. И они объявляли войну газете и фельетонисту. Один такой случай стоил ему непоправимо дорого.
…Узнал о необыкновенном совместительстве следователя Филатова. Сначала даже не поверил. Потом убедился и написал фельетон-«киноэскиз» «Шумит ночной Марсель» в трех частях.
Часть первая.
В кабинете следователя 14-го участка напряженная тишина. Спокойно и строго смотрят со стен портреты вождей. За столом следователь, а перед ним, хмуро опустивши голову, обвиняемый. Обвиняемый молчит или отвечает коротко и односложно… Но следователь хитер и опытен… Он неторопливо достает портсигар, закуривает сам и предлагает закурить обвиняемому ту самую коварную «следовательскую» папиросу, которая неизбежно приводит к чистосердечному раскаянию…
Дальше – трогательная картина: обвиняемый сморкается и, закуривая, говорит прерывающимся от волнения… голосом:
«Дивствительно, товарищ судейный начальник… выпимши был… ну и саданул его по башке пивной литрой…»
На лице следователя спокойная, снисходительная улыбка. Он… записывает показания подсудимого, на минуту задумывается, какую брать меру пресечения, потом останавливается на «подписке о невыезде»…
Часть третья
…За «тостом заплеванного кабака-ресторана, в дымном, пьяиом угаре «Восторга» «идет тот же человек, которого утром сегодня допрашивали. Но здесь он дома. Повелительный жест… «Эй, человек!.. Лети сюда моментальным образом. Почему музыка не играет?!»
– Сейчас… сию-с минуту… Не извольте… Музыкант – передыхает малость, только что три фокса подряд отжарил, окромя того, днем он судебным следователем состоять изволил, тов. Филатов, может, слыхали-с?
(Центральное эффектное место кинокартины, узнают друг друга.)
– Ах он с… с… да это никак тот самый, что из меня сегодня на допросе всю душу вымотал. Эй, ты, катай дальше, судейская твоя душа, изобрази-ка мне «Цыганочку»!.. Н-нет, постой, лучше… Филаша, выпьем… Пей, дурак, когда предлагают, и нечего кочевряжиться, раз музыкантом зачислился, умей публике потрафлять. Я на тебя, миляга, за утреннее не сержусь, сам понимаю – служба.
Будет завтра утром лицо Филатова строгое и спокойное. Сядет завтра утром он опять в кресле своего кабинета. Будет смотреть пытливым взглядом на допрашиваемого:
«Признаете ли вы себя виновным?»
Нелепость поведения судебного следователя, экстравагантное музицирование которого давно уже не составляло в городе секрета, было доведено в фельетоне до совершеннейшего абсурда. Кое-кто намекал: Филатов дела так не оставит. Намеков всяких он слышал немало. Притерпелся. Тем более что чувствовал за собой крепкий тыл: газету.
Время шло. Филатов не подавал признаков жизни. «Шумит ночной Марсель» заслонили другие фельетоны и другие заботы, пока через месяц с лишним его не пригласили для «простых объяснений… со старшим милиционером 1-го участка, человеком весьма приятным в обхождении и обладающим недюжинными литературно-протокольными способностями…»
Узнал: Филатов подал в суд, обвиняя его в клевете и оскорблении личности.
И когда он в ноябре «в самом радужном состоянии» вернулся из Москвы, ему сказали в редакции: тут, между прочим, на его счет «повестка имеется». Он изумился:
«Какая такая может быть мне повестка, ежели Ком-тресту у меня сполна заплачено? Денежных переводов также не предвидится. Разве только если из Москвы аванс в счет будущего творчества выслали, но… это было бы уж слишком благородно».
Ему ответили: «Нет… дорогой товарищ. Повестка вам вовсе не по такому приятному поводу… А вызывают вас в Пролетарский суд 2-го участка на 13-е число сего месяца на предмет осуждения вас по 173 и по 175 статье Уголовного кодекса».
«И от этих слов, – признавался в фельетоне «Очередная повестка», – потемнело у меня в глазах, и если не лишился я чувств, то только по причине принадлежности к мужскому полу, а не наоборот.
– Товарищи, – говорю я, – за что же судить со строгой изоляцией, да еще по двум параграфам, безвинного человека. Я, может, и не виноват даже ни в чем…
– Врешь, – говорят мне, – не симулируй, пожалуйста… ибо они (уголовные параграфы) означают клевету через посредство печати против уважаемых личностей, я сколько раз тебя об этом самом предупреждали…»
Значит, – пока он путешествовал, «уважаемая личность» времени зря не теряла.
Вмиг от радушного настроения ничего не осталось. Все же сел за стол, открыл папку, где хранились материалы, увидел письмо на свое имя с разными фельетонными подробностями. И дружескую приписку, сделанную уже в редакции: «Тов. Гайдар, пишите осторожней и без лишних фраз, потому что человек этот самолюбивый и вряд ли заметку стерпит».