Текст книги "Тарантелла"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
– Вот, значит, почему он от меня так шарахается! Теперь всё понятно. Значит, поэтому он не отходит от своего порога, и вообще ходит не дальше уборной. Он, по-вашему, опасно болен, и вы его заперли в клетке, изолировали от других. И сами боитесь к нему подходить, чтобы не подхватить от него... Значит, ваша ненависть к нему от страха. Бедный парень!.. Ну да, потому на него и давите, чтоб убрался, чтоб отдал гостиницу. Мол, тебе же, парень, будет лучше, а вдруг твой домик невзначай сгорит? Нет, правда, можно ведь и сгореть живьём вместе с домиком! Разве такое случится впервые, если вдруг такое случится? Разве такие случаи противоестественны? Ну, а свидетели того, что этот пожар самый естественный из естественных, тут всегда найдутся.
Мы киваем за спину, не оглядываясь, не желая новой встречи со взглядом Дона Анжело и, конечно, такими же взглядами уже обученных им его ангелочков. Но и не глядя туда, мы отлично ощущаем их объединённую тяжесть нашими лопатками.
– И притом всегда можно сослаться на жару. При такой африканской жаре самовозгорание, мол, неизбежно. Не только собственности, но и самого собственника, не так ли. Я уже знакома с этой точкой зрения. Только вот ваша пыль, к сожалению, может помешать гореть всему, как следует. Слишком её много. И ветра нет, чтобы раздуть пожарчик... Но можно поддуть ротиком, так, между делом, разве нет?
– Это точно, наша жара из Африки, – соглашается скрипач. Напрасно, мы ни за что не поверим в это его демонстративное непонимание того, что ему говорится: всё это и ребёнок бы понял, любая бессловесная тварь. – И пыль оттуда. Ветром её наносит, это тоже верно.
– Каким-таким ветром! Я тут у вас успела соскучиться по ветру, за один день. А уж как по деревьям под этим самым ветром! Быстро меня тут у вас переучили, спасибо, научили: раньше ведь на духу не переносила и самый слабый ветерок.
– Скажи спасибо за другое, девонька, что не застала его. Сирокко, может, слыхала? Ты-то сама откуда, сверху? Слышу, слышу по выговору, с севера... А у нас говорят – из самой Германии, врут? Но уж лучше бы из Германии, чем сверху, у нас внизу северян не любят. Как ехала к нам, через Potenza?
– Нет, снизу, через Taranto, – не удерживаемся мы, подпускаем опять немножко иронии: это ж надо, как они все тут обожают географию! А когда дело доходит до путешествий, так ни один из её любителей не высунет нос дальше конца коридора. Если, конечно, уборная находится в доме. Если она вообще, разумеется, есть.
ОТСЕЧНАЯ ПОЗИЦИЯ
– Но давайте оставим это глупое остроумие, – предлагаем мы, – приступим к серьёзной работе. Итак, теперь понятно, почему ваш padre так любезен со мной, он воюет с языческими пережитками всерьёз. Вот эта повсюду поналепленная разгневанная Мадонна – что она такое: декларация об объявлении войны, его воинственная булла?
– Да ведь церковь всё ж таки канонизировала Мадонну Сан Фуриа, отчего ж не клеить-тц-тц? – прищёлкивает он языком. – Ха-ха, ты бы, мамочка, посерьёзней готовилась к своей работе...
– Я приготовилась, и знаю, что с канонизацией такого необычного изображения были проблемы, – врём мы без запинки, честно глядя ему в глаза, так похожие на наши: с такими же красными прожилками, со скопившимися в уголках, сгущёнными пылью выделениями. – Потому и хочу в них разобраться, с вашей помощью. Потому я и приехала сюда, глянуть поближе... на причину проблемы. И заодно понять, как это в сегодняшней церкви уживаются социалистические тенденции и средневековый догматизм. Кое-что мне удалось уже выяснить, увидеть собственными глазами, например, какими приёмами церковь адаптирует не подобающие её канонам явления, которые она не в силах предотвратить или уничтожить. Она превращает их в пошлый китч, в массовое ремесло, но и этого мало: в переводные картинки. И только лишив чистый первоисточник его содержания, загрязнив его – церковь объявляет источник святым. Понятно, ведь свободно проистекающим источником невозможно управлять, он течёт, откуда хочет и где хочет. Но можно перегородить его, направить в другое русло, в несколько русел, ослабить и измельчить... Возможно, именно этим объясняется раздражение вашей Мадонны. Она свирепа, как львица, которую лишают свободы, чтобы показывать в цирке. Это шутка, а если всерьёз, то я уверена, что это её выражение – позднейшее приобретение, следствие неумелости ремесленников, изготовляющих картинки, а не рассчитанный приём художника-примитивиста. Уж в этом-то я разбираюсь: это искажение, возможно, совсем иначе исполненного оригинала. К сожалению, я его пока не видела, только глиняные и бумажные подделки под него, а хотелось бы глянуть на чистый от поздних наслоений образец. Ведь он существует, не правда ли? И заодно вот что: я хочу услышать ту оригинальную мелодию, которую вы играли... для Адамо! Сыграйте её мне. Хотя б один мотив!
Просьба эта подаётся с такой требовательностью, будто речь идёт о нашем собственном оригинале, и мы требуем очистить наши собственные источники, притекшие в конце концов сюда. Будто этот требуемый мотив – приведшие нас сюда наши скрытые мотивы, и мы надеемся, что нам их вскроют, покажут их нам. Хотя бы один такой мотив. Поэтому, начав с холодной декламации, мы заканчиваем с подлинным пафосом.
Этот пафос ничего нам не стоит, и слова, и интонации к ним подкладываются на язык без затруднений. Легко, потому что всё это делается изнутри, и нет необходимости преодолевать расстояние между источником вкладываемого и его устьем, в этом случае – устами, между его началом и концом. Не нужно преодолевать сопротивление внутреннего внешнему, они – одно, и потому все передающие пафос позы вкладываются в тело легко и вовремя, и без запаздываний, в нужном темпе. Rapido! Сесть боком к столику, опереться на столик одной рукой, другая в подготовительном положении. Надо ещё раз проверить, достаточно ли мы овладели основными пластическими приёмами. На два такта рука сейчас поднимется в первую позицию, потом ещё на два – положение сохранится, ещё на два – опустится назад. И так два раза, и ещё четыре раза.
– Не волнуйся, donna, – хихикает скрипач. – Когда придёт твоя очередь, я тебе, так и быть, подыграю. Всё будет без подделок, как полагается, волосом и деревяшкой по обе стороны кобылки. Знаешь, что это такое: кобылка?
– Нет! – решительно отрицаем мы, и подтверждаем отрицание шлепком ладони по столику. Теперь нога: battements tendus вперёд, начинаем с первой позиции. На первую и вторую четверть работающая нога выдвигается вперёд носком в пол, на третью четверть выбрасывается на 45 градусов. Повторить упражнение четыре раза, потом исполнить его в сторону и назад, шесть раз, восемь раз!
– Подставка под струны, – укоряет нас скрипач. – По всему, милая, ты скрипок и не видала...
– Один мотивчик, неужели это так трудно! Да не врёте ли вы всё? Может, вы вообще и играть-то не умеете... – подмигиваем мы, при помощи наскоро проведенных упражнений легко преодолев последствия того, что восприняли было как удар ниже пояса. Как удар прямо по кобылке, не в сторону от неё, ту или другую.
– Здесь играть? Я не цыган, в ресторанах не играю, – снова уворачивается он, но передёргивает плечами как раз по-цыгански. Красные узелки на его отвислых щёчках тоже подрагивают. – Да и ты, вроде, не обезьяна на цепи, невестушка, чтоб под цыганскую музыку плясать. У нас говорят – ты из полиции. У тебя, говорят, и пистолет есть в сумочке. Что, неправду говорят? Тогда не надо было тебе останавливаться в доме Кавальери, ох, не надо было.
Необъяснимая вражда к нам, вспыхнувшая сразу же после приезда, оказывается, объясняется всего лишь тем, что мы остановились в том доме. Но где ж нам останавливаться ещё, если не сразу за углом переулка, которым скатились на площадь?
Вместо того, чтобы обсуждать этот вопрос, мы открываем сумочку и предъявляем скрипачу магнитофончик. Одного лишь взгляда на аппаратик достаточно, чтобы выявить выработавшийся рефлекс, чтобы у нас в ушах зазвучал григорианский хорал. Вернее – в правом, обращённом к стене ухе, так как в левом, обращённом к залу, гудят объединённые простой ритмической фигурой голоса картёжников. Монашеский хор и объединённый этот гул накладываются друг на друга, встречаясь на середине дистанции, разделяющей и связывающей оба уха. Встреча, столкновение обоих потоков выявляет и в григорианских песнопениях тщательно скрываемый монахами триольный ритм.
– Это и есть твой пистолет? Никогда таких не видел... – солирует cкрипач под объединённый этот хор так развязно, будто всю жизнь только это и делал. Стрельнуть дашь, donna? Может, тогда я тебе и сыграю.
– Ладно, не хотите сейчас играть, сыграете потом, всё равно мне придётся тут задержаться... Можно сделать и наоборот, сначала запишем ваше интервью, а музыку запишем после. И смонтируем всё в нужном порядке в студии, на моём радио. Начнём... с предложенной вами темы: вы так выразительно сказали, что вы не цыган, это что, так для вас важно? Вы что-то имеете против цыган?
Мы нажимаем клавишу диктофона: и раз, и два. И после короткой паузы – и три.
– Но начните с того, как вас зовут, откуда вы родом... и так далее.
– Наш падре говорил, ты на газету работаешь. Ну ладно, мне-то что... Что ж тебе сказать? – рисуется скрипач, сносно исполняя все ужимки спившейся кинозвезды. Его глазки, почти совсем упрятанные в дряблые мешочки, слезятся. Это правда, я не цыган, но против них ничего не имею, это ты напрасно, дочка. Я грек, хотя зовут меня, конечно, Giuseppe, потому что я родился в Таранто. Это недалеко отсюда, да ты знаешь – где это, если правда, что ты ехала через Таранто. Там много греков, когда-то это была колония спартанских эмигрантов, но это было давно, говорят, много тысяч лет с тех пор прошло. Мелодия, которой ты интересуешься, придумана ими, так что она тоже очень старинная. Что сказать ещё? Про тарантулов... Это всё глупости, тарантелла потому и тарантелла, что родом из Таранто.
– Значит, вы считаете, не тут, а в Таранто может храниться манускрипт, на котором записан древний её вариант? – перебиваем его мы. – Известно, что один из первых образцов современного нотного письма зафиксировал именно тот праисторический, по мнению вашего padre – адский образец... Ха, не имеет ли чего общего ваш Таранто с Тартаром?
– По нотам эту мелодию не сыграть, – надувается скрипач. Не понял нашей мрачной шутки, понятия не имеет о предыстории своего народа, о собственной преисподней, или просто врёт: никакой он не грек. – Нужно знать, как её играть, а как это запишешь нотами? Да и не знаем мы никаких ваших нот, начто это нам! У нас эта мелодия передаётся от отцов к сыновьям, из рук в руки. Отец покажет – мы перенимаем, усваиваем. А будешь плохо усваивать, получишь по шее. Вот почему по-настоящему её играем только мы, и вот почему всегда приглашают только нас, когда есть нужда.
– Насилие, – фыркаем мы, – известное дело, тут уж хочешь не хочешь, а усвоишь...
Но известно ведь и другое: коли так наскакивать, то нечего потом фыркать. Даже такая развалина, как этот тип, естественно сопротивляется таким прямым наскокам, и чем сильней наскок – тем упорней сопротивление. Все эти приёмы слишком уж прямолинейны, интервью сильно смахивает на допрос. А между тем, те же вопросы могут быть исполнены иначе, он прав: важно не что – а как играть. Будем лисой, девочка. Будем подобны лисичке, плутишке лисёнку... И тогда мы быстро добьёмся своего, возьмём своё.
– Вы много умеете и знаете, – наклоняемся мы к нему, стараясь не замечать его отрыжек и тошнотворного перегара. И голосок у нас при этом гунявый, нищенки-сиротки. – Мне с вами повезло. Giuseppe del'Taranto, это очень хорошо звучит, почти Джузеппе Тартини, слыхали это имя? Может быть, будем вас так и официально называть? Славное сценическое имя, когда запустим его в оборот, я имею в виду – в эфир, в культурном мире оно сработает на вас отлично.
– Тартини? Не знаю такого, – отрицает он. – Таких знакомых у меня нет.
Как хочешь, а мы-то отныне так и станем тебя называть, по меньшей мере в уме. Знати этого городишка тебя-то как раз для полного комплекта и не хватало: придворного музыканта, озвучивающего танцы их кооператива. Так думаем мы, будто собираемся не чуть-чуть задержаться, а остаться тут навечно. Но при этом опускаем слипшиеся ресницы, изображая готовую покориться любому, хоть и самому бессильному самцу, бесхитростную девочку, эдакую невинную малышку-мышку.
– Он давно умер, двести лет назад, но, по слухам, тоже здорово играл на скрипке, – склоняем мы головку к левому плечику. – Все скрипачи до сих пор играют его сочинение "Трели сатаны". Кроме вас, как видно... Но хорошо-хорошо, пойдём дальше: значит – вас сюда пригласили, Джузеппе, но по какому случаю? Когда?
– Не я первый, не я последний, – пожимает он в ответ своими плечами. Дорожка сюда протоптана давно. Мадонна Сан Фуриа, вон, тоже из Таранто. Да и ты, невестушка, по ней же, если не врёшь: через Таранто – сюда... Вот и спроси-ка саму себя, по какому случаю.
– Ну, пока у меня ещё остались вопросы к вам... Значит, вы утверждаете, что все эти репродукции делаются в Таранто, и только распространяются тут, при помощи местных агентов?
– Ничего такого я не утверждаю, ни от кого не секрет, что мастерская тут. Им-то кушать тоже надо, – кивает он в пространство за нашей спиной, но мы не собираемся поддаваться на этот трюк, и не оборачиваемся. – Это ведь и от вас не секрет, у вас наверху тоже ведь кушают, и по слухам – много... Хотя, говорят, ты-то сама не кушаешь совсем, будто только святым духом и питаешься. Это правда?
– Отчасти. Что ж, отлично, установлено: производство находится здесь. А с чего делаются эти репродукции, кто сделал образцы? Уж не сам ли padre, и не он ли настоящий глава вашего кооператива? Вряд ли он упустил такой случай... подзаработать.
– Да, конечно, он благословил промысел. Но образец по его заказу сделал Адамо, собственной рукой.
Он выводит свою руку с растопыренными пальцами на передовую позицию, прямо к нашему носу, и крутит ею, будто отрывает яблоко, или вворачивает и выворачивает лампочку. Мы невольно морщимся: запах из промежностей пальцев, как из пролежней.
– Значит, этот Адамо важный член директории, ничуть не менее знатный, чем другие. И тоже не упускает случаев заработать. А вы, дражайший, мне соврали: меня тут встретили столь гостеприимно вовсе не из-за репутации его дома. А из-за подозрения, что я начала с Адамо расследование финансовых дел кооператива. Что я копаю сам его источник, производящий образцы. А его самого директория заподозрила в возможном предательстве, и потому у них такие натянутые отношения. Или они стараются мне показать, что эти отношения натянуты, и давно. Что их вовсе нет и никогда не было. Вот что уж не секрет, то не секрет, все эти их приплясывания называются просто: конспирация. Не то что ваша тарантелла... И всё объясняется просто, без всякой мистики.
– У Адамо совсем неплохо получилось, почему ж ему не заработать? – прячет скрипач свои глазки поглубже в мешочки. – Если тебе его работа не нравится, это ничего не значит. Не бери, никто не заставляет.
– Чего боитесь вы, конспиратор? Вы же не имеете к производству отношения, или? – заполняем мы короткую паузу пристукиваниями, тремя ногтями поочерёдно по столу, тра-та-та. – Странно получается... Не знаю, кстати, плохо или нет, но и у Адамо странно получилось. Очень необычное изображение, похоже на русские иконы. Там тоже такие львиные лица у обоих, даже у женщины. Тёмные от прилива крови, или гнева, будто вот-вот их хватит удар. Или уже хватил. Но не в этом же причина того, что с её признанием были проблемы! А в чём? Допустим, изображение Мадонны совсем не в римской традиции, скорей, похоже на греческое – ну так что ж, мало ли что церковь признала святым! Кстати, может, Адамо тоже грек? Тогда мне следовало бы назвать его Эль Греко, а не...
– Нет, он не грек, – решительно отрицает Тартини Кооператива. – Но что правда, то правда: получилось похоже.
– На кого? – язвительно интересуемся мы. – У вас, конечно, есть опыт по части греческих икон, они тоже, небось, передаются от отца к сыну... Ну, а сами иконы на что похожи, на оригинал? Как известно, тот оригинал никому не позировал для портрета, а если кто тайком сфотографировал его... Разве две тыщи лет назад уже была фотография? Вот не знала! Это открытие.
– Нет, фотографии тогда не было, это верно, – опять надувается он, значит, и до таких доходит ирония. – А хороший портрет красками есть у padre, и сделан он при жизни святой. Там, конечно, многое уже выцвело, да и подгорело, картинка прошла огонь и воду. Но Адамо постарался срисовать всё не только поточней, но и поярче, чтоб можно было печатать хорошие копии... А почему ты говоришь – две тыщи лет, когда и одной тыщи не наберётся? Уж не думаешь ли ты, барышня, что оригинал – сама Матерь Божья, вот так штука! Да это же Мария Кавальери, хоть и святая теперь – но обыкновенная ведь... дочь человеческая. Постой, ты ж сказала, что знаешь всё о Мадонне Сан Фуриа, donna! Значит, не я, ты соврала?
– Каваль-ери! – не удерживаемся мы от крика, и оба наших кулака наносят двойной удар: по столу и по ударному слогу этого лошадиного имени. И гуд за нашей спиной сразу стихает.
Совершив просчёт, мы по инерции делаем и другой: не удерживаемся и от оглядки. Оглянувшись, мы устанавливаем, что все картёжники сидят в полоборота к нам, все смотрят на нас. У дальнего столика, приставленного к окну, в полупоклоне застыл Дон Анжело, тоже смотрит на нас. Наткнувшемуся на такой объединённый взгляд многого стоит не опустить своих глаз. Но мы платим по этой стоимости, ведь они только смотрят на нас, и не опускаем – презрительно отворачиваем от них глаза. Принимаем прежнюю позу, в прежней позиции: полуспиной к ним.
– Ничего подобного, никто не врал. Говорилось ведь, что цель поездки... именно разобраться с оригиналом, – продолжаем мы уже спокойней. – Ну и будем разбираться дальше. Значит, эти репродукции не обычное прославление Богоматери, а кооперативное Ave вашей местной Львиной Мадонне. Но тогда из этого следует, что на её коленях – вовсе и не тело Христа. Ну, и чьё же оно?
– Её сына, Марио Кавальери, чьё ж ещё, – удивляется скрипач. – Его нет на старом портрете, это так. Но заказчик хотел, чтобы он был, вот его Адамо и пририсовал.
– За что же этому Марио такая слава? Кажется, наличие сына может только помешать канонизации... Речь, конечно, идёт только о дочерях чисто человеческих, – поправляемся мы. – У не чисто, разумеется, всё иначе, там приняты свои, особые каноны.
– Кто знает, – изображает задумчивость он. – Может, без Марио и его мать не канонизировали бы. Конечно, она плясала очень долго, говорят, пятнадцать дней... Но время-то идёт, забывается всё, забылось бы и это, наверное. Если б не Марио. Он будто нарочно сделал так, чтобы не забылось. Когда всё кончилось, и все перевели дух, Марио вдруг взял – да и отрезал себе ятра, прямо у алтаря, перед изображением Божьей Матери.
– Принёс жертву! Какое язычество... На месте Божьей Матери я б вознегодовала отчаянно. Боже, только представить себе это подношеньице!..
– Говорят, Марио у неё просил прощения за свою мать. Клялся, что любит только её, Матерь Божью, и чтобы она поверила... Так что последи-ка за своим наследником, дочка.
– У меня нет наследника, – с негодованием возражаем мы. – Но вот что, а с кого же Адамо рисовал Марио, если того не было на оригинальном портрете? Или он так... просто навалял, что попало?
– Начто это? У него было, с кого рисовать, да он и раньше всех рисовал... Потому padre и заказал ему работу. Адамо оставалось только немного переделать готовый портрет Витторио Кавальери, своего отца, и всё дело.
– Ещё одно кощунство, и какое, чёрт возьми! Этот Адамо всех вас переплюнул... Разве нельзя было использовать другой какой-нибудь старый рисунок, если уж он ленился сделать совсем новый? Почему же он употребил... именно папочку, в отместку? Тогда – за что!
– Так ведь Витторио же прямой потомок Марии Кавальери! Какое-то сходство с Марио дожно же у него быть, и стало быть – с самой Марией. Ближе родственника Адамо уже было не найти, разве что с себя рисовать, глядя в зеркало...
– Ну да, художник всегда придаёт портретам свои черты, – соглашаемся мы, и только после этого усваиваем главное: – Так, значит, и сам Адамо тоже её потомок! Проклятье – это так, так! Должна была давно догадаться, дура.
– Что правда, то правда, вся их семья будто проклята. Весь род Кавальери.
Эта гнусная пародия на Тартини, наконец, может быть вполне удовлетворена впечатлением, произведенным в его публике, пусть и состоящей из одного слушателя. Ведь оно не слабее, чем если бы он вдруг взял – и сыграл на своей скрипочке то, о чём его просили, или ещё лучше: сами "Трели сатаны". Этот тип и не скрывает, что удовлетворён, и чтобы продлить удовольствие – выдерживает триумфальную паузу. Пока она длится, его обвисшие синие губы шамкают совершенно беззвучно.
– Род! – наконец, отхаркиваем мы это проглоченное нами словцо, и тем прерываем затянувшуюся паузу. – Тогда действительно, причём тут бедные тарантулы, на которых всё валят? Не скорпионы же они, как эти Кавальери, чтобы кусать самих себя.
– Не причём, я ж тебе говорил, дочка... Машинка-то твоя – работает? Проверь, всё должно быть записано. Я ж тебе сказал, болезнь из Таранто занесли. Мария Кавальери и занесла, она ведь бежала сюда из Таранто. У спартанцев эта болезнь всегда почиталась священной, а теперь вот и церковь её признала.
– Конечно, когда оскопила её, оторвала ей ятра. Может, оно и правильно: с ятрами никакая культурная гигиена не справится... Ничего нового, классический приём: только так и может усваиваться азиатская культура. А другие наследники у Мадонны Сан Фуриа – были, есть?
– А мы все её наследники. Весь город, – на его лице появляется мечтательное выражение, он прислушивается к нему и звучно отрыгивает. Это очень эффективный приём, прежняя полная удовлетворённость оказывается ничто в сравнении с теперешней, переполняющей его. – Плодитесь и размножайтесь, сказано, слыхала? А это место просто создано было для такого дела: когда Мария Кавальери сюда прибежала, тут и города-то не было. Церковь, да пара домишек, те, что вокруг площади. И церковь-то в старом языческом храме помещалась. Глухая была деревня.
– Так оно всё и сейчас, – бормочем мы, запоздало каясь в том, что приняли подлинные декорации площади за подделку под дорический стиль.
– Это после она стала называться городом Сан Фуриа... – бормочет и он, несколько сникая. Ничего удивительного, удовлетворение тоже ведь влечёт за собой похмелье, как и все другие приятные переживания. – А твоя машинка, donna, и вправду работает? Что-то не слыхать.
Следует поддать ему жару, нам есть ещё о чём поговорить. А этот Тартини, мерзавец, без сомнения уже видит себя в такой же славе, какая была у его предшественника. Наверное, он уже ощущает себя им, не отличает себя от него, разве что в том, что несколько запоздал по отношению к нему. Потому и разрешает себе, в сущности, всё: буквально липнет к нам, хлопает нас по плечу, пытается обнять. Мы сбрасываем его липкую руку с нашей холки и показываем, как работает наша машинка. Для начала пробегаем пальцами по всем клавишам, прогоняем кассету туда-сюда, а потом устраиваем скрипачу и прослушивание, записав небольшой эпизод наполняющего цирюльню гуда. Чтобы это проделать, нам приходится занести руку с магнитофоном поверх плеча за ухо, вывернув локоть и открыв Тартини нашу подмышку. Он впивается в неё глазами, причмокивает, пускает слюни. Шмыгая носом, принюхивается... Похмелья его как не бывало.
Мы прокручиваем ему свежую запись, выслушав её вместе с ним. Копия гуда явно отличается от оригинала, предшествовавшего ей, хотя она и неотличимый повтор того же гуда. Отличие заключено не в мелодиях, и не в фигурах ритмических пульсаций, а в исходных позициях обоих эпизодов. Прослушивание записанного эпизода гуда началось после оригинального звучания, и теперь копия, хотя и точно – но с запозданием повторяет его. Обе эти мелодии тождественны друг другу, как это и должно быть в классическом каноне. Но вторая из них, запись, и теперь звучит на фоне протекающего сейчас оригинального гуда, вместе с ним. Прокрученная с запозданием по отношению к исчезнувшему уже оригиналу, к предшественнику, она в действительности, по отношению к сейчас звучащему гуду, опережает его, давая параллельно его настоящему – его же прошлое. В сравнении с его сейчас, она протекает раньше него, хотя и одновременно с ним.
Это противоречие невозможно разрешить в уме: немыслимо осознать запаздывающее по отношению к своей копии протекание оригинала, опередившее свой источник звука эхо, преждевременное дление мелодии, начавшееся до её собственного начала. Потомка, породившего своего предшественника. Зато оно отлично сливается в нечто непротиворечиво единое в самом общем звучании материала. В звучании, не в уме, оставаясь каноном – канон выходит за свои собственные принятые каноны. Каноническое, не теряя канонических свойств, становится неканоническим, пресуществляется в него, не меняя присущих ему свойств. Ничуть не меняясь в существенных деталях, всё в целом преображается вмиг.
Такая работа магнитофона очень нравится Тартини. Наверное, она открыла ему новые перспективы его карьеры, и он оживляется ещё больше, возобновляет свою прежнюю болтовню. Больше того, он уже не нуждается в наших провокационных вопросах, чтобы доносить до нас всё, что слюна приносит ему на язык. Его самого несёт без каких бы то ни было принуждений.
Нравится ли в то же время вся эта наша операция картёжникам – мы не знаем, оглядываться мы по-прежнему не желаем. Но надо полагать, не очень нравится: этот самый гуд за спиной усиливается, углубляется и расширяется. В нём выявляются очень высокие и одновременно очень низкие обертоны. Он наполняется иным, трагичным cодержанием, наливается угрозой, разрастается... Преображается в грудное рычание.
Тартини увлечённо солирует в сопровождении разросшегося хора, ну просто заливается, поёт. Что ж остаётся делать, коли дал обет не играть на скрипочке в ресторанах, а выступить перед публикой и сорвать аплодисменты по привычке подмывает. Голос всё же не скрипочка, и чтобы заработать аплодисменты – ему приходится выпевать всё значительно быстрее и громче, чем он бы это проделывал на своём инструменте. Он, собственно, не поёт – кричит, а ускоренная, рваная речь заполнена абсолютно ненужными частицами, мычанием, отхаркиваниями... для того лишь, чтобы ему суметь набрести на следующее слово без видимых пауз. Только чтобы заполнить постоянно угрожающую сорвать речь паузу, наладить её непрерывное движение. Возможно, для того же он играет на скрипочке, по его словам, волосом и деревяшкой по обе стороны кобылки: только при помощи этих отвратительных приёмов ему удаётся играть без остановок.
Сейчас его безумие должно быть очевидно всем: спившийся до идиотизма дурак. По контрасту с трагичным гудом, рычащим мычанием, издаваемым закрытыми ртами участников хора – фигур тоже несомненно трагических, он просто комичен. Среди фигур трагической пантомимы, над которыми и в голову не придёт, а если придёт, то не удастся посмеяться, впереди их, над ними – он, жанровый комический персонаж, вызывающий безудержный смех. Но именно он и ведёт за собой хор, подобно смешному богу трагедии, главному подручному её создателя, его заместителю. Возможно, так и смешные, похожие на паучих ткачихи-парки водят саму судьбу. Тогда и он избран по тому же принципу, потому и создан он таким: мощь создателя трагедии проявляется тем мощней, чем более избранник его пресуществления идиот. Чем ничтожней создание.
– Мы все наследники Марии Кавальери, – несёт его дальше, ничтожнейшее из ничтожнейших, – все хотят подражать прародительнице, так-так...
– Так, – поддаём мы, хотя в этом уже нет особой нужды, – и довольно умело.
– Одного умения мало, нужен дар, – отваливает он нижнюю губу, показывая нам зияющие дыры на местах, где должны бы быть клыки. – Без него, как ни старайся, ничего не выйдет.
– Мне показалось, – оттягиваем мы в ответ левый угол своего рта и показываем ему свой крепчайший клык, – что сегодняшняя плясунья не без способностей.
– Я говорю – дар, от духа, а не способности. Природные способности только стесняют дух: он предпочитает дышать свободно, в пустоте, в niente. Эта баба сегодня, конечно, очень старалась, и что? Ничего у неё опять не вышло. А ведь старалась повторить всё в точности, с самого начала... Как Мария Кавальери, прямо на исповеди: тра-та-та, пх-х! Разодрала платье прямо в исповедальной кабинке и подсунула под нос тогдашнему padre свои титёхи. Вот была, я думаю, потеха, когда он увидел, что сосцы его духовной дочки уже пролезли к нему сквозь решётку! А пониже – туда же лезет эдакий куст, заросший кустами холм. Да-да, воображаю, именно так и было: она ж прижалась к решётке брюхом, а платье-то к тому времени сорвала с себя совсем.
– Что ж тут такого... Что такое исповедь, если не раздевание догола. Ну, а что было потом?
– Padre выскочил из будки и побежал к алтарю, ха-ха. Мария Кавальери за ним, и пошло плясать всё вместе прямо под большим распятием. Та пляшет своё, а этот кропит её святой водой... Она от него, он за ней, туда-сюда, туда-сюда, брр-р... Так и вывалились на площадь вместе, чуть ли не обнявшись.
– Водой! Заливать пожар, это гуманно. И совсем не канонически: за такое полагалось именно сжечь.
– Тем дело и кончилось! Это потом её канонизировали, пх-а тогда сожгли, не откладывая. Быстренько, фь-ють, ritmo rapido canonizzare. На этой самой площади.
– На этой самой площади! – оглядываемся мы и сразу возвращаем голову в прежнюю позицию. Поздно, если даже движение наше прошло незамеченным, то хруст шейных позвонков конечно же услышан всеми.
– Ну да, на том самом месте... где и ты маленько поцапалась с нашим padre, девонька.
– Ага, вы тоже об этом слыхали.
– Кто ж не слыхал, кх?
– Чего же Мария Кавальери бежала из своего Taranto, зачем?
– Думала, убежит. Думала, наверное, добрые люди в другом месте помогут освободиться от тяжёлых обвинений... В Taranto давно уж собирались отправить её на костёр.
– И прибежала! Только в таком случае не следует говорить, что она бежала, когда её просто изгнали с родины. Но она была права, тут, в этом вашем раю добрые люди и вправду помогли ей, чем смогли: объявили святой. Правда, после того, как всё-таки сожгли. Изгнали и... из себя, помогли освободиться от себя, это так по-человечески – помочь страдалице!