Текст книги "Тарантелла"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
– Навряд ли только он причина... – примирительно сказала она. Вон как они оба теперь разогреваются, куда быстрей, чем прежде. С такой стремительностью быстро окажемся у границы, за которой опять придётся прощаться.
– Я ведь тогда не обо всех своих болезненных ощущениях вам доложила. Вот, например, из глаз течёт, и не слёзы, а такое липкое... как из выдавленного прыщика. Да, из них будто тоже выдавливают, двумя пальцами – знаете такой приём? И там так жжёт, будто туда плеснули йоду. Перед всем, что я вижу, пульсируют радуги, я как бы сквозь них всё вижу. Всё из-за этого становится то зелёным, то таким золотисто-жёлтым. Я было грешила на подлые светофильтры, к ним прямо притягивается эта гнусная пыль, которая у вас тут повсюду. Но вот сняла очки, и всё осталось точно таким же. Говоря про йод, я не метафоры сочиняю, говорю о действительных вещах: у меня есть опыт. Это случилось давно, но я хорошо помню тогдашние ощущения. Мне было лет, ну, шесть-семь, и я расцарапала бровь, а мне помазали ранку йодом и он затёк в глаз. Боже, как я плакала! Пока всё там не очистилось, со слезами не вытекло... А ещё я чувствую боли подмышками, и немного в груди, слева. Вы ещё вообразите, что я чересчур мнительна. Но с тех пор, как у меня в детстве была астма, я поневоле прислушиваюсь к тому, что проиcходит в организме. Я всегда настороже, отсюда всякие подозрения... Вот, например, сейчас: вроде, взбухли железы, уж не рак ли?
– Что значит – вроде? – поморщился Адамо. – Взбухли или нет?
– Не щупала! – отрезала она и покраснела, но всё же удержалась от взгляда направо: узнать, как нравится эта тема prete.
– Хорошо, – пожал плечами Адамо. – Вы меня уже разжалобили, можете не продолжать. Я и сам вот-вот заплачу. Только... почему же сразу тяжёлая кавалерия, сразу рак! Извините, я всё-таки врач, может у вас просто начинается менструация? Вы скажете, что у вас обычно всё протекает полегче. Но в такую жару могут произойти непредусмотренные изменения обычного протекания...
– По срокам не должно быть! – с негодованием отмела она, только сейчас вполне осознав своё смущение. – У меня пока с этим в порядке. Протекает типично, в регулярные дни, не как ваши майские ужасы приблизительно раз в двадцать лет. Но оставим это. Всё это чепуха. Я крепкая, обойдётся. Давайте серьёзно поговорим о моём деле.
Осознание смущения сделало своё дело, ей легко удалось прервать перечень новых ощущений. То есть, о самых интимных из них умолчать. А ведь боль была и в паху. Она прислушалась к ней: горячая, но ещё слабая, как если бы кипение в этом тигле только предстояло, и боль только начинала пузыриться и вспучиваться. Слабая, её даже не отделить пока от оживившегося поблизости оживлённого небольшими препятствиями в разговоре – подзабытого уже зуда нетерпения, некогда растворившегoся в том, что выглядело установившимся спокойствием: в равнодушии изнурения.
Те же, оживляющие ощущения препятствия неприятно задерживали развитие самого разговора. Уступив им, беседа вполне могла бы и замереть, сама собой, и потому она постаралась побыстрей перескочить через них: чрезмерно возбуждённо, захлёбываясь и поёживаясь – зуд разбегался из мест, где его оживляют, морозными мурашками по всей коже – и дрожа от нетерпения, снова, в который раз изложила цель своего прибытия сюда уже заученными словами. Но теперь намного сокращённей. Потом пожаловалась в том же стиле, что обстоятельства складываются против неё, как нарочно. Они обступают её – но не дотянуться, на таком они расстоянии: вытянутой руки, но не ближе, не ухватить. Они все нарочно образуют вокруг неё такой частокол на расстоянии, чтобы внутри него оставалась пустота, ноль, и она бы оставалась совсем одна в этой пустоте, внутри этого ноля. Этим средством все они намеренно одиночат и пугают её, чтобы она испугалась и отказалась от любого своего намерения, и только потому, что это её собственные намерения.
Возьмём основное из них. Приведшее её сюда дело, такое простое, безобидное и, главное, такое ясное! А все, с кем она сегодня говорила, упорно считают, что она врёт. Что всё, о чём она их просит, такие, в сущности, мелочи, – на самом деле выдуманная ею легенда прикрытия. Прикрытия чего? Ну, например, они уже не сомневаются в том, что имеют дело с полицейским агентом, участником операции против мафии и коррупции. Padre должен подтвердить это, если он человек принципиальный, за какого себя выдаёт...
И это её обращение направо не сопровождалось поворотом головы, будто требование подтверждения сказанному относилось к отсутствующему, находящемуся за кулисами участнику действия. Голос за сценой, такова была отведенная ему роль в этом трио: я, ближайшее ему "ты", и очень далёкое ему "он", расположенное в закулисной тьме. Обращение к padre в третьем лице подчёркивало дистанцию между присутствующими тут, по эту сторону кулис, – и отсутствующим, и было теперь её маленькой местью своему недавнему мучителю. Свой человек Адамо не нарушал сложившуюся мизансцену, будто такая месть была приятна и ему, вёл свою партию соответственно установке на то, что священника здесь якобы нет. Будто он вообще-то существует, ничего не поделаешь, так уж указано в либретто, и где-то там или даже повсюду он есть, но только не тут и не теперь. А если его лично тут нет, то безразлично и кому принадлежит голос, доносящийся сейчас сюда из области закулисной тьмы. Да хоть и никому, да хоть бы в той тьме не было никого: один некий никто.
Никогда бы не подумала, продолжала она, что такое может произойти со мной! Мне не удаётся держать нить беседы в руках, они уворачиваются от ответов на простые вопросы. Подсовывают мне то, в чём я вовсе не нуждаюсь, какую-то дряхлую дрянную мебель... вы можете такое представить, Адамо? Вообразите, что вы всучаете мне ваше двуспальное корыто, а я тащу его на горбу в Рим, а то и в сам Мюнхен! А то, в чём я действительно нуждаюсь – ускользает из рук, как старый обмылок, раз за разом, одно и то же... часами, годами, двадцать лет, сто лет, тысячу!
Но я отлично понимаю, кому и для чего понадобилось создавать такие обстоятельства. При помощи этих обстоятельств меня выдавливают отсюда. Все и всё. Люди, камни, глина, и даже погода. Все они давят на меня, род деятельности для них привычный. Коли они не врут, что зарабатывают на жизнь естественным тяжёлым трудом, выдавливая из оливок маслице. А похоже, что не совсем врут, потому что давят голыми руками с поразительным умением. Хамят поистине виртуозно, смешивают с дерьмом – и стараются размесить в лепёшку. Но как бы на меня ни давили этим прессом, я своё возьму, не впервой. Я поменяюсь с ними ролями, и выскользну из их пресса, как обмылок. Но, конечно, для этого мне нужна чья-нибудь помощь, поддержка. В сущности, очень небольшая.
Ей было трудно сосредоточиться на том, что она произносит. Поэтому говорила она слишком скоро, взахлёб, часто с хрипами переводя дух, когда заканчивалась очередная порция воздуха. А заканчивалась она быстро. Всё это упражнение представляло собой продолжение, продление прежней разовой рвоты, превратившейся в непрерывный понос, пусть и словесный – а куда успешней выворачивающий наизнанку всё внутреннее. Но выглядело оно, было ей дано как беглый, с большими купюрами пересказ того, что она хотела бы сказать на самом деле, как если бы она излагала не своё, а подслушанное чужое: для сведения, так сказать. Или посылала телеграмму с выжимкой из того, о чём подробно напишет вслед за этим в длинном письме, изредка вставляя в неё из этого будущего письма более полные цитаты:
– Кстати, вам нужно перестать скупиться, купить шампунь для вашего душа. Этот омерзительный обмылок не то что брать в руки, смотреть на него без отвращения нельзя. Кстати, как хозяйственное мыло... die Kernseife по-итальянски?
– Терпеть не могу химии, – уклонился от прямого ответа Адамо, но такой косвенный ясней всякого прямого: это ответ не на внешнюю сторону вопроса – на его внутреннюю суть. Пусть даже отвечающий и не подозревает об этом, тем лучше.
– Предпочитаете алхимию, – чуточку развеселилась она. – Уж не ей ли вы обучаетесь по вашей книге?
– Вы-то к химии привыкли, вон – блюёте от натурального, от несовместимости с ним, – продолжил он своё, навязанный ему ответ на суть вопроса, указывая подбородком чуть левее её. Она скосила глаза влево и вниз, и отодвинула тапочек от желтоватого осадка, оставленного высохшей лужицей. – Будто вас саму искусственно химики состряпали. В пробирке.
– В реторте, – хмыкнула она. – Едва оттуда ноги унесла. Я там позорно провалилась, из-за полного бессилия вести с ними беседу в рамках нужной мне темы. А ведь это моя профессия! Честно говоря, я уже и сама не могу точно определить, что мне нужно. Я хотела их разговорить, а вышло, что вместо этого растрепала собственные нервы. И потому я нуждаюсь в вашей помощи, как и сказала уже... Но вы вот тоже, как они, готовы повторять годами одно и то же, чтобы только увернуться от моей темы! Хотя на первый взгляд и кажется, что вы-то вовсе и не отказываетесь со мной поболтать. И болтаете: о том, о сём... только не о том, что по-настоящему важно для меня. Точно так же вы болтаете и про мои недомогания... А были бы вы настоящим врачом, то предприняли бы что-нибудь полезное. К примеру – вымыли пол.
Сведенное к такой форме изложения, её дело, увы, действительно становилось неопределённым и теряло большую часть своего значения. И для неё, и, значит, для слушателя. Дело потихоньку освобождалось от своего главного содержания, будто такая форма не могла удерживать его, и оно высасывалось, изымалось из неё, как из скорлупы. Но куда?
Между тем скорлупа не оставалась совсем пустой, как можно было ожидать. На место изъятого содержимого, в оставленный им объём тут же вступало новое содержание, соразмерное этому объёму, но куда увесистей по значению. Старое дело, да, становилось неважным, но тем важней оказывалось новое. Только вот что оно такое?
Эти, для неё – совершенно новые, вопросы остались пока без ответа. Сломать скорлупу, прорвать окутывающую их плеву тумана, чтобы ответить на них самой или хотя бы прояснить новое их содержание, ей было не по силам. Хотя она и делала усилия, и даже не без успеха: пелены тумана, окутывающие её, уже не были однородны, как прежде, а распались на мелкие элементы, в которых уже можно было узнать ту самую, всё покрывающую известняковую пыль, но это и весь успех, никаких ответов. Что ж, ведь эти вопросы она задавала себе, не ему. Ну, а задай она их ему, разве такой сможет понять всю их сложность и ответить на них, всё равно, прямо или косвенно, но адекватно?
– Может, вы и впрямь не знаете, в чём нуждаетесь, – заметил он с усмешкой, вроде бы отвечая на последний вопрос. – Потому и дрожите так, не от недомогания – а от двусмысленности ваших нужд, и мечетесь туда-сюда: то сюда, то отсюда. А ведь, может быть, вам подсовывают... ваше выражение... а говоря нормальным языком: из всего, предпринятого вами, вам удаётся именно то, что вам нужно. Даже если вы и ничего не предпримете, вам оно дастся, желаете вы того или нет. Откуда вам знать, что вам нужнее на самом деле? Для этого нужно быть чем-то иным, чем вы.
– Понимаю, мужчиной, – подхватила она. Вернее, ей показалось, что она подхватила, правильно поняв его намёк. – Вот-вот, точно так же и они: знай своё место, женщина. Не вы ли автор их речей, и всех моих обстоятельств? Если вы подучили их, как себя вести, то зачем вам-то это нужно, вы-то сам – знаете?
– Но вы только что пообещали вести себя так же, да и ведёте уже давно. Кто подучил вас? Послушайте, вы слишком поглощены... темой своей диссертации, можно так сказать. Вообще вашими личными темами. А есть ведь и другие темы. Другим людям даны иные темы, у других ведь – другая жизнь, вы способны допустить такое? И чего вам-то жаловаться на безучастие других к вашей теме, разве вы сама не трактуете их, и вообще всё вне вас, только на один манер?
– Это на какой же?
– А такой. Что вам ни говорят, ни показывают – вы видите только одно: желание вас изнасиловать. А я, между прочим, говоря об ином, чем вы и все мы, имел в виду совсем другое... То единственное, что находится вне реторты. Скажем, её хозяина. Ну да, если вам так нравится – алхимика. Можем назвать это совершенно иное как угодно, слово несущественно...
– Принято называть его создателем, – буркнул padre. – Или отцом всего живущего, как пожелаете.
Судя по тембру его голоса: сопрановая струна виолончели, да ещё и наполовину укороченная, и по самой реплике – он уже вполне прочувствовал, что такое быть насильно заброшенным в чужую тарелку, быть оставленным там в полном одиночестве на съедение любому желающему пожрать. Вполне почувствовал себя сироткой.
– Нет уж, увольте! Совсем никак не желаю! – вскрикнула она. – Мне вполне хватает одного папочки, моего собственного, пусть и не химика, но тоже учёного в своей области: физиологии моего тела. Хотя – да, вы правы, на это место претендуют многие.
Она успела понять двусмысленность последней фразы, ещё не выговорив её до конца, и поторопилась исправить обмолвку сразу, чтобы избежать подчёркивающей ошибку паузы. И потому исправила её лишь отчасти.
– Место папочки. Вот и ваш противный prete... простите, padre, за каламбур... все они одинаковы. И тогда – почему бы мне не подозревать в них, и в вашем хозяине реторты, то самое желание насилия, знатоком которого и вы себя представляете? Ну да, ведь и ваш создатель с ретортой – мужчина. И, значит, насилия, мягко говоря, не избегает. Даже хвастается им в своих книжках. А вам-то вот откуда известно, что он – иной, коли про него ничего не может быть известно по определению, даже факт существования его не может быть установлен? Ведь, по-вашему же, он абсолютно непознаваем! А вот мой папочка – наоборот. Познаваем вполне, что там, насквозь виден.
– А я не хуже вас знаю, что наш создатель непознаваем, – возразил священник.
– Да, – подхватил Адамо, – не сперматозоид же он, в самом деле... вашего папочки. Но вы вдумайтесь, если в университетах не разучились это делать: именно зная, что он абсолютно непознаваем, я и знаю про него всё. Не личность же он среди других личностей, как вы вот среди нас, которую можно разложить... по полочкам. Он не кто-то из нас, а никто из нас. Я б сказал, что он – кто этого никто. Не зная про него ничего, я и знаю про него всё. Вон, и Сократ утверждал, что не знает ничего, что его знания – просто ничто. Услыхав его все учёные люди обрадовались. А скажите-ка вы, учёная женщина, не шутка ли это двойного отрицания, обычной двусмысленности речи? Не значит ли фраза Сократа, что он знает только одно, а именно – это ничто? То есть, знает всё про никто, про создателя и хозяина реторты, в которой выпариваются все наши имеющиеся в наличии кто, все наши я?
– Кроме того, он вовсе не предмет познания, – добавил священник. – Предмет познания – мы с вами, вот эти самые я. Его предмет.
– Разумеется, – слизала она с верхней губы выступившие под носом капельки. – Но мне, предмету познания, чтобы верить в существование кого-то меня познающего, надо знать вещи более определённые. Хоть что-нибудь о нём, хотя бы его имя! А то и имя его никому не известно: всё он, да он... Такой и подойдёт – не опознаешь и при самом квалифицированном расследовании, он ли это? Мало ли кругом шляется подобных ему образин. Что, разве не в таких обстоятельствах совершаются изнасилования? Нет, на таких условиях мне в нашего общего создателя поверить трудно, совершенно невозможно. В кого же это? Правда, из местоимения ясен пол, но... тем более: пусть для меня одной, но в таком оскорбительно усечённом роде его для меня просто не существует, не может быть.
– Если вы имеете возможность говорить о нём, хотя бы и в таком роде, хмыкнул священник, – значит, он и для вас как-то есть. Что человеку можно помыслить, то как-то есть. Человек не видит чего-то глазами, так что ж? Значит, оно ещё не открылось ему вполне, ещё для него не тут. Но в своё время, когда-нибудь, не сейчас, а как-нибудь потом, оно и такому человеку обязательно откроется. Да уже ведь и немножко открылось, оно ведь уже немножко и сейчас здесь: в виде нашего разговора о нём. Вам такие разговоры кажутся расплывчатой болтовнёй ни о чём, к тому же слишком пресной и обыденной, и главное оскорбительно далёкой от владеющих вами современных культурных интересов. Но что, скажите, ближе нам, чем обыденное? Что интересует нас и завладевает нами больше, чем происходящее с нами здесь и сейчас? Почему бы и ему не приходить к нам в наряде обыденности, и таким способом владеть нами без дополнительных усилий? Праздники не каждый день, а в будни оно приходит к нам сюда как скромное будничное, и выглядит будничными хлопотами или разговорами о том – о сём. Вот мы сейчас заговорили о нём, о том – и таким способом оно уже среди нас, уже это. Мы говорим – и таким способом оно уже существует здесь и владеет нами. Так что мы всегда говорим о том, что как-то есть, и никогда не можем говорить о том, чего совсем никак нет.
– Но где, где именно оно есть, пусть мне покажут пальцем! – воскликнула она и простучала указательным пальцем по конторке: тра-та. – Разве его можно пощупать? А если достаточно поговорить о чём-то, чтобы оно уже было – то пусть мне покажут манускрипт d'Arezzo. Про него достаточно наговорили, и я, и другие, чтобы и эта тема стала будничной. Так дайте теперь его пощупать, в вашем же обыденном смысле, здесь и сейчас!
– Если вам обязательно кого-нибудь щупать, пощупайте себя, – посоветовал Адамо, – ничего обыденней не существует. Говорят же вам: для вас хозяин реторты пока ещё не здесь, сейчас он для вас ещё потом. Могу сказать то же культурно, чтоб вы поняли: приходите после, в своё время, завтра или на той неделе.
– А без этого, без пощупать, по-настоящему никого нет, – покраснела она. Всё, что есть, есть в настоящем, в действительности, и значит – оно уже что-то, а не ничто. Вы смешиваете в вашей реторте какую-то призрачную будущую возможность и настоящую действительность. А если они одно и то же, по-вашему, и вы уже в действительности щупали этого кто вашего никто, так сообщите определённые результаты: мужчина это был или женщина! Хотя бы это, но определённое! А то вон и падре уже называет его – оно, хотя совсем недавно метал громы в американское Евангелие за такое же новшество... И тогда, возможно, я вам и поверю. А если и вы его не нащупали, то тогда всё остаётся по-прежнему, как оно действительно по-настоящему есть: вашего хозяина выдумали мужчины для порабощения женщин. Вот эта вещь – определённая, и я охотно в неё верю, потому что знаю, что она такое.
– Ах, да бросьте-ка вы это повторять: пол, мужчина-женщина... – поморщился Адамо. – Что же, в такое верить – легко? Полагаете, это вещи вполне определённые? А я вам, предмету познания, заявляю, что эти определённые вещи вы выдумали. Или вам это внушили там, в университете. Заговор против вас, сговор мужчин против женщин... Деточка, вы настолько поглощены собой, что вам и в голову не приходят другие, простейшие объяснения простейшим вещам. Понимаете? Они всем известны, эти объяснения, кроме, увы, вас. Заговоры? Да это жара действует на других так же, как и на вас! Поглядите-ка по сторонам, налево, нет, от вас это направо, и сравните: с обеих сторон – те же нервы, та же подозрительность, то же упрямство в подозрениях. И сами подозрения – те же: в заговоре одной стороны против другой. И тот же гнев, когда выходит не по-вашему. Ну, отсюда и то же хамство, готовность в любой миг взорваться... Узнаёте свой портрет? Нет, конечно, разве вы можете, для вас и это слишком несложные и пресные, примитивные некультурные объяснения. Ну, тогда – прошу пожаловать: бежим по кругу, повторяем одно и то же, потому что мы все отупели от этой жары и бредим. Будь не так жарко в этой вашей реторте, да не услышали бы вы от нас... от них такое! Вообще бы ничего не услышали. А не будь вы так поглощены собой, вам тоже не пришло бы в голову искать другого объяснения, кроме этого простейшего. И вообще, искали бы не мотивы – а причины. Кстати, разве искать причины – не работа учёного, за которого вы себя выдаёте? Так что, если уж вы ищете мотивы, то не жалуйтесь, что вас принимают за сыщика.
– Может, вы и правы, – согласилась она.
Это не было согласием со всем тем, что ей говорилось, просто она пропустила добрую половину сказанного мимо ушей. Ну, а со второй половиной не совсем ясно, впрочем, какой именно – она могла и согласиться. Почему нет?
– Моя работа всегда мешала мне оглянуться кругом, так просто, ничего не ищущими глазами... Увидеть всё без подтекстов, без ассоциаций, как оно есть само по себе. Вы правы, всё простое всегда казалось – и оказывалось легковесным обманом. И потому я всегда подбивала к простой одежонке подкладки, чтобы утяжелить её, сделать поосновательней...
– Известно, голос немецкой крови призывает к большой основательности, аккуратно вставил священник. – А на деле он всегда оказывается голосом Лютера.
– А основательность всего лишь основательной подготовкой к нюрнбергскому процессу, – дополнил Адамо.
– Во мне нет немецкой крови, откуда? – мирно возразила она. – Просто меня так воспитали. Ко мне с детства применяли насилие, вот я и привыкла ему сопротивляться. Мне всегда отвечали "нет", на любую просьбу. Для отказа было достаточно того факта, что просила именно я. В то же время мне навязывали своё "да", когда я в нём не нуждалась, и о нём не просила. Мой папочка – а он никакой не немец – насильно надевал на меня мужские ботинки, потому что они крепче. Брюки, потому что с юбкой бы ботинки выглядели разоблачающе, опять простите за плоскую остроту. Даже он это понимал. Он стриг меня покороче по той же причине, но и из-за экономии моющих средств, как мальчика. Кормил грубой пищей, а вместо конфет – шпинат. Но самое худшее – занимался со мной математикой. Вы, это вы вдумайтесь: он гонял меня на занятия боксом, и ещё в манеж, как жеребца, а потом купил мне мотоцикл! А когда обнаружилось, что вместо бокса я бегаю в танцевальную школу – где-то надо же было проводить это время, иначе бы меня живо разоблачили – он меня избил. И крепко, не разбирая, куда лупит, как... мальчишку! А у меня к тому времени уже титьки выросли, в полный рост. Другая бы на моём месте сдалась, сломалась. Я, как видите, нет. Но чего мне это стоило! Какие качества выросли из такого воспитания! Я их вырастила, но, конечно, за счёт кое-чего другого... А ведь у меня были способности к танцам, все говорили. Никогда ему не прощу!
– Не огорчайтесь, невелика потеря: все к чему-нибудь способны. Я думаю, почесал нос Адамо, – был бы у вас настоящий дар – никакой папочка не смог бы его отшибить. Хоть бы он с утра до вечера лупил вас... по титькам.
– Дар, способности – какая разница, опять играете словами? Ну да, что ж вам ещё делать, эти синонимы годятся лишь для каламбуров...
– Не скажите, вон, способности у вас отшибли – а от дара не отвертеться бы ни вам, ни вашему папочке, никому.
– Бедняга, вы просто опять болтаете, о чём не имеете ни малейшего представления. Вы ведь ничего не понимаете в танцах, откуда бы? По книжкам о них не узнать... Но немецкая кровь, как видите, во всём этом деле не причём. Даже padre это поймёт, я уверена.
– И я всё понял. Бедняжка, да ваш папочка просто хотел сына, чтобы продолжить род, сохранить фамильные устои, – объяснил Адамо. – И всё, наплевать ему на ваши способности. Ну, а раз уж ему не повезло, то стал обрабатывать, подгонять к этому стойлу девку. Сдирать с неё всякие излишества, вроде титек и прочей лепнины... Что ж тут не понять?
– Вот-вот, он и сам в этом как-то признался. С этой целью и вы держите меня у этой стойки: обработать по своему вкусу, нет? Конечно, он обиделся – но на кого? И мстил мне за то, что я не мальчик. Только за то, что у меня не оказалось адамова яблока, вон как у вас, тысячи извинений за очередной каламбур, padre, но это не я назвала нашего праотца Адамом. Подумать, вся-то разница, что нет адамова яблока – а все грехи мира, в том числе этот самый, его собственный...
– Ну, не вся это разница, – перебил священник.
– А вы не кусайтесь! В конце концов все ваши объяснения того же рода, что и насильственные запихивания моим папой в мой рот травы, как жвачному, или в башку задач по математике. Это надо же! Породить из себя, чтобы тут же изнасиловать! То есть, унаследованное вами всеми поведение вашего общего папочки, вашего алхимика, Адамо. Всеми, вплоть до вашего padre.
– Ну, положим, мне-то он никакой не... Прошу прощения, padre, но разве вам приходится меня воспитывать? – скосил глаза влево Адамо. – Кажется, я вам не слишком докучаю и с исповедями... Нет-нет, мне ведь тоже своего папы хватило вполне!
– Типичное поведение самцов, отработанные приёмы их культуры! пристукнула она пяткой. – Так всегда, на бедняжку Еву взваливают все грехи, а тупой, простите, самец Адам... Вы поступаете со мной так же, как, например, церковь с тарантеллой. Пытаетесь подогнать меня к своему образу и подобию, лишить меня женских особенностей. Адаптировать меня. Отвечать "нет" на все мои вопросы, вообще подавить желание спрашивать. А если не удастся это проделать то выдавить меня, спрашивающую, отсюда вон. И добиваетесь своего, верно, из дома-то мне таки пришлось сбежать, как только появилась возможность!
– Не худший из исходов... – мечтательно прищурился Адамо.
– Но ведь удалось-то это не с первой попытки! Пришлось изрядно побегать, пока вышло. Будто ваш общий папочка мешал мне, ну да, естественно, все папочки заодно... Судите сами, однажды, это было на третьем побеге, лопнул шнурок моего ботинка. А когда я решила наплевать на это, у второго отлетела подмётка. Это не то ли вмешательство всеобщего папочки, которое во всех священных книгах называется чудом? Как всегда, оно было на стороне моего папочки, и против такого уже не попрёшь: пришлось мне вернуться самой, со склонённой выей. А в другие разы – хорошо освоивший дело мой папочка и без помощи чудес отлавливал меня, и, опять же, зверски лупил.
– Зверь, – покачал головой Адамо, – чистый зверь. Но главе прайда и предписано иметь львиные повадки. Ваш папочка, уважаемая, благородный лев, вы должны им гордиться, а не катить на него бочку при чужих людях.
– Да козёл он, просто козёл! Но, конечно, не только, – поправилась она, он помесь всех зверей, со всеми вонючими повадками их кровожадной культуры. Такой зверь не успокоится, пока не пожрёт свою добычу.
– Значит – сфинкс, сгусток этой культуры... – уточнил он. – Но почему – их культуры, когда – вашей? По-моему, культура – женского пола, так во всех языках – разве нет? Ну и если судить по её нескрываемой благосклонности к лесбийским связям. Потому она и бесплодна, и самый мощный сперматозоид, любого папочки, бессилен оплодотворить её. Вот она и относится к папочкам, как вы: враждебно, как и вообще к любому плодоносному творчеству. Культура принадлежит к тому роду червей, которые из-за слабости яйцеклеток вынуждены оплодотворять самих себя. Не примите всё на свой личный счёт, а для вашей культуры и адамово яблоко – лишь досадный признак существования другого пола, а не застрявший в глотке несчастного человека кусок подсунутого ему плода, который ему никогда уж не выблевать. Ядовитый червь в яблочке – вот что такое ваша культура, и я уверен, padre, искуситель в раю и был этот червяк, назвавшийся змеёй, чтоб выглядеть покультурней. И для него адамово яблоко просто культурный, прости Господи, факт, которым можно чуточку подкормиться.
– Ну, а настоящий, прости Господи, некультурный ф-факт, – фыркнула она, это что же такое, по-вашему?
– А вот он, мы его уже назвали, маскируемый этой самой вашей культурой главный факт: она самка. И именно потому так упорно приобщает к себе, адаптирует всё, попадающее к ней в лапы. Да всё её содержание есть насильственная адаптация, что ж ещё! Вы же работаете в университете, по вашим словам, так вам ли не знать, чем вы там занимаетесь? Вы адаптируете то, что создали другие, не ваша многотысячная армия, а немногие создатели. Которых, между прочим, вы в процессе адаптации для начала в гроб загнали. Все они, без исключения, при жизни подвергались вашим гонениям. Подлинный творец переменчивая жизнь, а культура непримиримо враждебна капризному творчеству. Ведь она так нуждается в чём-то неизменном, иначе – что вы станете совать в свои музеи, описывать в законах, про что читать лекции? Примирить вас может только смерть одной из борющихся сторон. Но жизнь, как известно, коротка, а культура вечна. Значит, речь идёт о смерти создателя. Культуре нужен создатель, но мёртвым. Ей нужен не он сам, а культурный факт под этим именем. Вот какой зверь не ляжет, пока не упьётся крови им убитых: культурный факт! Вот кто, уподобляясь самке паука, сначала выпивает из самца кровь, растирает в кашу его плодоносящие ятра, а потом помещает в саркофаги музеев его кастрированную, обескровленную мумию. Вы все, культурные люди, сначала убиваете создателя, напрямую или косвенно: бойкотом, голодом, всеми средствами, всеми превосходно отработанными приёмами – а потом объявляете его гением. Вы, как личинки моли, сначала пожираете всё кругом, а потом свободно так порхаете... Очень весело и культурно. Список достижений культуры, то есть, список пожранного вами и оприходованного колумбарием, таким образом, растёт. А служители колумбария жиреют себе дальше, и порхают, порхают... вдоль аккуратных рядов урн, знать не желая о живом создателе! Вот как вы: нет уж, увольте, мол, совсем не желаю и слушать про него. Само слово это употребить да что вы, никогда! Разве что с иронией упомянуть о нём, посмеяться над ним, в его отсутствие, конечно, такая разумная предосторожность... Плюнуть на его безжизненное тело: п-фапочка. Ну да, так оно и впрямь культурней, ядовитей.
– Как вы, однако, разгневаны, можно подумать, это на ваше безжизненное тело кто-то плюнул, и это вас морят голодом, гений... Но в одном вы правы, ядовито улыбнулась она, – мы там слишком поглощены конкретной работой, и времени на поверхностные разговоры за стойкой у нас не остаётся. Такая уж у нас кропотливая работа, у мыслящих животных: самок и личинок. Можете не оскорбляться, вас это животное определение не касается. Этот хаотический шелест, который вы производите своим языком, и ваша укоренённость... в стуле, требуют растительного определения: мыслящий, что он – мыслящий, тростник. И работа культуры – вовсе не то, что хаотически нашелестел тут этот тростник, а как раз упорядочение такого и всякого хаоса, прояснение скрытой в нём причинности, внесение в беспорядок стройности...