355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Тарантелла » Текст книги (страница 27)
Тарантелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:03

Текст книги "Тарантелла"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

Стук в дверь, вдвое сильней и длинней прежнего, прерывает и эту фразу.

– Открыто! – вскрикивает Адамо и пригибается к столу, прикрываясь бруствером конторки, чтобы вошедшие не сразу его обнаружили. Осталось ему теперь только смыться в какую-нибудь щель. Да он так и сделал бы, только вот боится нападения и сзади, не решается подставить горбатую спину ей, своей партнёрше.

– Что ты можешь знать о семье и родине, бродячая сучка без рода и племени? – шипит он в её сторону, себе подмышку. – Мой бедный папа переехал сюда, на семейную родину, потому что... устал ждать. Никто не знает, с кем из нас это случится, и когда. Незнакомые с этим люди полны суеверий, они... жестоки, как ты. А здесь все как-то уже привыкли...

– И так добры! – сокрушённо, ай-я-яй, качает она головой в своём убежище. Их разделяет только столешница, на которую он налегает грудью. – А та, которая по слухам звалась Лилит, зачем сюда приехала, тоже устала ждать?

– Лючия приехала со мной, своим мужем! И через месяц с папой это случилось, хотя до тех пор за всю жизнь – ни разу, и виновата в этом она! Разве не случилось это и со мной, когда она устроила мне сцену? Не я ей – она мне, хотя это я узнал, что она с этим мерзавцем... Что они с этим пошлым брадобреем... У неё были козыри, и она ударила ими: до свадьбы я не рассказал ей про свою... про наше несчастье. Она сказала, раз так, у неё есть право на любую связь, с кем угодно, с любым скотом!

– Бедная Лючи-ия, муженёк завёз её в свою деревню и запихал к скотам, в хле-ев! – напевает она на мотив "Санта Лючия", уткнув лицо в колени и раскачиваясь всем телом, всё то время, пока ей рассказывают о своих несчастьях. Правое плечо ударяет в фанерную стенку, левое – в колено Адамо. Похоже, она не слышит этих ударов, как, впрочем, и длящегося его шипения:

– И тогда это и со мной случилось... Она настояла, чтобы меня отправили в Potenza, в больницу, ведь у меня от падения треснула бедренная кость. И ещё я сломал ребро, ударившись о шкаф, у меня его потом удалили... А она, пока я был в больнице, исчезла отсюда, никто не знает – куда. Двадцать лет о ней ни слуха, шляется, наверное, по миру, как ты... Можно подумать, глядя на тебя, это она вернулась. И отлично, и поделом мне, глупцу, что всё стало на своё место: мне следовало знать, что шлюхам и подобает шляться, туда-сюда. Что им ещё делать?

– Ты тоже такой добрый! – кусает она губы. Хлористая пена, стекающая из углов её рта на портняжные мышцы и ниже, на гранитный пол, сразу вытравляет в коричневом орнаменте жёлтые пятна. – Продал собственную жену в кооперативное пользование. Предашь меня, и это расскажу, всем. Во всех газетах, по телевизору...

– Ах ты... ты... тварь ты жалкая!

Всхрапнув, он запускает под стол руку со скрюченными, готовыми ухватить всё, что в них попадётся, пальцами. Она вжимается в фанерную стенку своей конуры, дрожащая от страха тварь, злобная собачонка. Железные когти сжимаются на её загривке, но вытащить из убежища не успевают: открывается входная дверь.

Приезжий переступает предел, отделяющий от внутреннего – наружное, от теперешнего – будущее, переносит его угрожающий рог через порог. Вступает оттуда сюда и замедленно пересекает холл, сразу наметив себе цель движения, конторку. Наметив, он уже не спускает с неё взгляда. Он в клетчатой застиранной рубашке, руки глубоко засунуты в карманы измятых кремовых брюк. На голове зелёная суконная шляпа со шнурком вокруг тульи и заткнутым за него жёстким коричневым султанчиком, похожим на загнутый рог. На ногах тяжёлые горные ботинки. Его спутник пытается следовать за ним, но рука приезжего проделывает соответствующий жест и padre приходится задержаться у порога.

Двигающееся к избранной цели по прямой тело приезжего когда-то сработано неплохо. И сейчас оно пытается подать себя таким же, неизменным, но это не вполне получается. Оно двигается так, будто намерено идти ещё очень далеко, но ведь ему уже известна довольно близкая цель движения, конторка. Оно старается держать прежнюю выправку, но апломб даётся ему с трудом: это тяжёлый труд механизма, преодолевающего мощное трение среды и собственных деталей. Сопротивление, усиленное разъедающей её и его сочленения ржавчиной времени. Простой шаг требует осторожности в обращении с хрупким меловым скелетом, слишком твёрдо поставить ногу или перенести на неё всю тяжесть тела нельзя, ударом и тяжестью можно переломить какую-нибудь кость. Выполнить это простое движение удаётся лишь непомерным напряжением связок, с риском сорвать их. Каждый шаг отдаётся судорожной пульсацией грудинной ножки ключичных мышц, передаваясь наверх, жевательным, и ещё дальше – височным фасциям. Отросшие на них седые хвостики ритмично топорщатся и опадают, ударившись в поля глубоко надвинутой на глаза шляпы. Они не скрывают, как это, конечно, задумано, а подчёркивают комизм отогнутых от черепа, смахивающих на бычьи ушей, украшенных кисточками волос, торчащих из раковин подобно пучкам иссохшей травы.

Мышцы его лица ещё в силах сдержать ироническую усмешку по воле хозяина, но волевые львиные складки кожи у рта и между бровей подрагивают при каждом шаге, отлепленные не напряжением подкожных тканей – их дряблостью, излишком скопившейся в них жидкости. Он сам может вызвать ироническую усмешку: подражающий самому себе лев. Не единорог – однорогий козёл, усушенный временем старикашка бык с обломанным рогом, неотличимый от множества других таких же, которым удаётся удерживать своё двигающееся тело в равновесии, и вообще вертикальное положение, только благодаря выработанной специально для выполнения этой задачи особой согбенности позвоночника. И, конечно, соответствующе согнутым коленям. Безжалостно ощипанное временем двуногое без перьев, единственное уцелевшее перо – и то на шляпе, он лишь отчасти владелец своего тела. Он и движение-то его способен приостановить только тогда, когда между активной в движении частью тела, нижней, и глазами портье вырастает стойка конторки, и сама останавливает его.

Пока приезжий приближается к конторке, портье выпрямляется, принимает дежурную служебную позу: разжимает пальцы, вынимает руку из-под стола и укладывает её на привычное место, на толстую книгу, которую листает будто бы от нечего делать. Обычное dolce far niente, светлейшее чувство, которым все они тут привыкли наслаждаться. Что ж, сейчас оно пройдёт. Взгляд его передвигается снизу вверх, возвращая себе привычную рассеянность, всё выше и выше над бортиком конторки, пока не упирается в верхнюю пуговицу рубашки приезжего с таким выражением... собственно, без всякого выражения, будто он не столько смотрит – сколько слушает шуршание брюк и вторящее ему сопровождение: подшаркивание подошв.

Остановившись, приезжий вынимает руки из карманов брюк и кладёт локти на стойку. Конторка вибрирует, предательски выдавая дрожь забившейся под неё сучонки. Приезжему остаётся только перегнуться через конторку, не спрашивая ни у кого разрешения, так, будто кроме него – тут никого нет. Будто он один тут, и у конторки не поставлен страж, и гостиница брошена всеми: постояльцами и хозяевами. И во всём городе – он один. Похоже, так оно и есть, никто не мешает ему действовать самому, как ему вздумается, как он, по-видимому, привык. Он переносит через стойку верхнюю часть своего тела и заглядывает в лодку, как в свою спальню, где не может быть, не должно быть никого, кроме самых близких, своих. Кончик мумифицированного, ороговелого султанчика, пробивающегося в щель между тульей шляпы и плотно пригнанным к ней шнуром, едва не касается носа портье. Но тот и не шевелится. Сам воздух от уверенных хозяйских движений приезжего не шевелится, будто и воздуха тут нет. Или приезжий сам воздух, дух.

Зато шевелится забившаяся под стол сучонка. Она опускает голову ещё ниже, сжимает уши коленями, а руки заламывает кверху и накрывает ладонями затылок. Такая закрытая позиция хорошо защищает самые уязвимые, чувствительнейшие органы: глаза, уши, нос. Только её спина остаётся незащищённой, и верно, ей ведь узнавать таких приезжих не по запаху, не по облику или звуку – по приближению. А что лучше спины, и особенно – участка чуть пониже левой лопатки, чувствует чьё-либо приближение?

Приезжему тоже не приходится узнавать её по имени. Столешница, крыша конуры, не укрывает всю собачонку. Часть левого её колена, локоть и две особенно длинные пряди слипшихся в иглы волос, пробившиеся между пальцами прижатых к затылку ладоней, остаются снаружи. Приезжему отлично видно, как из-под ладоней хлещет на холку и ручьями сбегает вниз, между лопаток – к крестцу, пот. Почерневшая рубаха, даже и вместе с жилетом, не успевает впитывать всю жидкость.

Конечно, c его позиции приезжему не разглядеть, что и из глаз сучонки на расцарапанные её икры льются слёзы. Зато это отлично видно портье. Слёзы густы, подобны молоку, хлынувшему из пробитого рогом, лопнувшего вымени. Конечно, рог приезжего вовсе и не дотягивается до её спины – но в этом и нужды нет. Его удар и на расстоянии потрясает её всю, потому что направлен не в темя или холку, а под левую лопатку, прямо в сердце. Да, вот это настоящая боль. Её не усмирить, не отринуть, ни даже признать в надежде, что её отменят. Она не нуждается в признании, она дана, и всё, в чём она отныне нуждается – это она сама. Всё, что можно с ней делать – чувствовать её. И это совсем не светлое, хотя и сладкое чувство. Вряд ли оно просто так пройдёт.

– Не ждала, – утвердительно кивает приезжий. Ему, оказывается, придан голос гудящий, из-за непомерной густоты замедленно воспроизводящий простейшие сочетания звуков.

Еле слышен исходящий из-под конторки ответный голос, скрип, плачевный писк. Крышка столешницы и прижатые к лицу локти сразу вдавливают все зародившиеся там звуки в их источник. Там, в тёмном тупике, куда себя загнала она сама, только одна одинокая она, и потому все рождающиеся там звуки возвращаются к ней же. Они и предназначены только ей одной.

– Вам нужна комната? – подхрипывает баритон, голос, порученный портье. Ещё бы ему не охрипнуть, если в животе у него одновременно сжимается и обрывается, придавливает паховую кость, будто рог приезжего погружается и в его чрево. Деньги вперёд. И откуда мы такие берёмся, что не здороваемся...

– Из Германии, – пропевает от порога padre своим фальшивым бельканто, переслащённым, елейным фальцетом.

Все розданные участникам квартета голоса отлично соответствуют друг другу, легко сливаются в один, и в то же время легко различимы.

– Если она вам задолжала, сожалею, – продолжает приезжий свою партию, не слишком уверенно, с сильными акцентами там, где они вовсе не нужны. Когда всякий акцент неуместен, особенно, если он северный. – Позовите вашего хозяина. Мы всё уладим. Для скандала нет причин.

Оказывается, вовсе не чрезмерная густота голоса мешает подвижности его языка, а самому приезжему не позволяет присоединиться к принятому тут красноречию. Просто такая ему дана партия, её назначение служить основой другим. Если хорошо к ней прислушаться – после привычного многословия всех, и на фоне его, лаконичные реплики этого basso continuo наполнятся своим, особым содержанием.

– Может, у кого-нибудь имеются мотивы постоянно затевать скандалы... А вы хорошо говорите по-итальянски, – радушно язвит Адамо. – Только вот я и есть тут хозяин.

– Вот как! – поднимает интонацию приезжий, помогая её подъёму соответствующим движением кустиков бровей. – Я заплачу за всё. Извините, давно не говорил на вашем языке. С тех пор, как умерла жена, её мать.

На этот раз писк из-под конторки слышен получше. Приезжий снова перегибается через стойку, на этот раз заметно поглубже. Он быстро осваивает это движение, привыкает к нему, каждый новый раз скорее и с меньшими усилиями выполняет его. Привыкание к движению сокращает затраченное на него время, вырабатывает навыки обращения с ним, создаёт привычку и ко времени. Так же быстро приезжий осваивает и свою голосовую партию, очевидно, занятия музыкой создают ту же привычку:

– Узнаёшь меня, доченька? Никого не бойся, я уже тут.

Она разжимает колени, опускает руки и поднимает лицо. Разведенные в стороны, выкатившиеся из-под сведенных в одну бровей глаза смотрят весело и гневно. Веселящий гнев, это смешанное чувство всегда сопровождает триумфальные празднества. Вот и она сопровождает ими свой триумф окончательного разоблачения. Она всецело занята этими чувствованиями, и потому смотрит не на приблизившееся к ней лицо приезжего, а мимо него, точнее – в стороны от него, потому и разведены так широко её глаза. Собственно, занимает её только одна сторона, та, где находится Адамо.

– Кого тут бояться, – бормочет тот тихонько в своей сторонке. – Разве что приезжих... Да бродячих взбесившихся сучек.

– Учти, бешеная сучка знает про тебя всё! Например, откуда и зачем эта тряпка.

Она задирает подол рубахи к подбородку. Колени разведены заранее, и сквозь намокшие трусики сразу проступает тёмный мясной холм с жёсткой растительностью. Самые упорные спиральки этой поросли прокалывают тонкую ткань и пробиваются наружу.

– Сучке известно, что ты натягивал её на всех своих постоялиц. Перед тем как натянуть на свой хобот. Этих пятен тебе в жизни не отстирать. Все в ней плясали тарантусю, все. Вот так, вот так.

Она показывает – как именно: размахивает подолом влево-вправо, подпрыгивает на ягодицах, выворачивает ступни и локти на 90 градусов наружу, и сразу вворачивает их назад. Степень совершенства движений контролируется ею отстранённо, со стороны, точнее – с потолка: холодными глазами отделённой от неё и отлетевшей подальше её души, лупастыми бельмами прилипшей к soffitto золотистой моли. Во всяком случае, она сознаёт себя такой, разделённой на телесное мясо и внетелесную моль.

Приезжий оценивает все её действия... Нет, не понять – как, с какой стороны. Его физиономия погружена в густую ночную тень, внесенную с площади сюда под полями шляпы. По крайней мере, он хотя бы не отворачивается. Это вселяет надежды. Или наоборот, отнимает последнюю из них.

– Я был в комиссариате. Там никого нет. Почему? А в церкви... оглядывается приезжий, – там сказали, она тут.

Padre подтверждает эти слова кивком.

– Что вы говорите? Так это... она? – преувеличенно таращит глаза Адамо, тыча пальцем в её колено. Ему должно быть неловко за свою неумную шутку.

– Обложил, как зверя! – пищит она, толкая его бедро обеими руками. Зажатый в одной из них зонтик цепляется кончиком за столешницу и его ручка добавляет к двойному – третий удар, по ягодичной мышце Адамо, снизу вверх. Его нога послушно подпрыгивает.

Приезжий протягивает руку через столешницу, пытаясь перехватить зонтик, чтобы предупредить последующие удары. Но она вовсе не собирается отдавать за так своё последнее упование и отбивается от нападения, хлеща тем же оружием по руке – но не приезжего, а Адамо. Будто приезжий лишён рук, будто он лишь направляющий, вдохновляющий руку Адамо, и все другие руки, дух. Ошеломив врага ударом, она не теряет зря времени: на четвереньках пробегает мимо его ног и выскакивает из тупика, в который её загнали совместными действиями все, включая её саму. Рубаха её скомкана и задрана до поясничных позвонков, мясо ягодиц трепещет, это видно всем. Достигнув лестницы, она принимает вертикальное положение и взбегает на её верх, хотя никто не гонится за ней. Но никто ведь и не останавливает её на этот раз, не подаёт команду: стоп.

– Второй выход в гостинице есть? – вместо всего этого интересуется приезжий.

– Нет, – охотно удовлетворяет его интерес padre.

Выхода нет и у неё. И она покорно возвращается сама, дрожа и приостанавливаясь на каждой ступеньке, чтобы как следует выплясать её. Одни ступеньки потрескивают, другие кряхтят.

– Выгнал... бедную... Лючию голой, – напевает она согласно этому сопровождению: скрипит. – Последнюю рубашку отнял, расист. Чтобы подавать заезжим шлюхам знаки... гостеприимства. Чтоб они охотней щупались. А товарец-то гнилой... пощупала – он и развалился.

Спрыгнув с лестницы, она сразу надрывает рубаху на груди. Ничего нет легче, чем проделать это, так она истончена временем. Разбухшие куски выменного мяса сейчас же вываливаются наружу, открывая всем свои расплывшиеся, чёрные, усеянные белыми пузырьками околососцовые кружки.

– Какое, к дьяволу, гостеприимство! – протестующе кричит Адамо, но не ей, а приезжему. – Эта рубаха случайно попала в стираное бельё. А ей не надо было совать нос, куда не следует. Скажите ей это. Скажите ей, если не нравится рвать незачем, можно просто снять.

– Чтобы выгнать и меня на площадь голой!

Она надрывает рубаху слева, подмышкой, и заодно справа. Движение руки cлева направо раскачивает её всю, но мясо раскачивается отдельно. У него инерция побольше и траектория качания длинней, чем у скелета, на который оно натянуто. Поддаваемая этой дополнительной инерцией, она вся перелетает с ноги на ногу. Очевидно, её перебрасывает не только через видимые, но и через никем не видимые преграды, иначе – зачем все эти прыжки на пустом месте?

– Не надо меня выгонять, я сама уйду... – просит она. Голос её льстивый, лукавый, провинившейся девочки. – Лучше все они, чем ты!

Само собой разумеется, вместо того, чтобы выполнить обещанное, она опять припадает на четвереньки и, пробежав мимо ног Адамо, снова забивается в свой тупик. И снова накрывает ладонями темя, сжимает локтями щёки. Снова дрожит.

– Я тут, вброшена во тьму из тьмы, – доносится из кромешного тупика обольстительный голос. Его не задавить в источнике, он сам кого угодно задавит. Даже сделанная из дерева конторка не может устоять перед его обольстительностью, резонирует и послушно усиливает его. Успешно сопротивляться ему могут лишь сделанные из железа сердца.

ТРЕТЬЯ ЭКСПОЗИЦИЯ

– Она очень больна, – прислушивается к этому голосу приезжий. – И этот приступ очень тяжёл, как никогда. Иначе б она сказала, как обычно – прямо, без этих... Не во тьму из тьмы, а из Мюнхена в Сан Фуриа. Я её знаю. Все приступы меняют её, но не так, как этот. Столкнулся бы я сейчас с ней на улице, может быть, и не узнал бы. Извините, сказал бы, и протиснулся мимо. И пошёл бы дальше. А если бы мне дали один только этот голос – точно не узнал бы.

– Конечно, ведь мы слышим голос сатаны, – уважительно объясняет padre. Наверное, из того же уважения он за это время ни на шаг не приблизился к конторке. – Он всегда так изъясняется, метафорами, чтоб его не сразу узнали. Но я-то его всегда узнаю. Не состоит ли она в соответствующей секте? По слухам, их там у вас... на севере полно? Я так и думал, меня не проведёшь, особенно в воскресенье. По воскресеньям я особенно настороже, в этот день сатана появляется охотней. Вернее – в ночь, с субботы на воскресенье. Хотя, это всё равно... В его руках и день преображается в ночь.

– Это не метафора, – возражает Адамо. – Не косвенное, а прямое описание процесса периодического вбрасывания в полость тела яйцеклетки. Называется овуляция. Сначала половая клетка находится в граафовом пузырьке: род тигля, в котором происходит её вызревание. Когда яйцо созревает достаточно, стенка выпятившегося над поверхностью яичника фоликула лопается. Током жидкости, которая находилась в пузырьке, яйцо выносится в брюшную полость. Потом в маточную трубу и в матку. Это происходит каждый лунный месяц, а не каждое воскресенье. Вам надо читать хотя бы изредка газеты, padre... Или смотреть телевизор. Вы б знали тогда, что в этот период и матка, и молочные железы, весь организм сам по себе претерпевает изменения. Не причём тут сатанизм, дело как раз Божье: подготовка к беременности. Может, вся её болезнь патологически протекающая подготовка к беременности? Тогда не делайте из неё трагедии... вы оба.

– Я-я-яйцеклетка! – пищит у его ног под конторкой. – Для тебя, конечно, эта непрерывная овуляция только комедия, козёл. Тебе это просто смешно! Что ж, посмешу тебя ещё.

– Она у вас физиолог, я знаю. А специализация, вероятно, оргазмология? осведомляется Адамо. – По слухам, у вас там... на севере уже есть такая профессия.

– Не знаю, Божье ли это дело, бесплодная подготовка к беременности, возражает padre, краснея. – Не знаю, что там сказано в газетах, а в Библии... Там сказано: размножайтесь. И ещё сказано, и это только выглядит противоречиво, что в период подготовки женщине в церковь ходить нельзя, а мужчине нельзя к ней прикасаться. Точно так, как к самому мужчине, если у него что-то не в порядке с ятрами.

– Слыхaл, слыхал про обоснования вашего celibato, – парирует Адамо. – А ещё я слыхал, что вы успешно разрешили это противоречие, что у вас есть дочка, и вы её держите подальше отсюда... на западе. Я слухам верю, у них твёрдая почва под ногами. Они рождаются там же, где и всё рождается, включая все ваши обоснования. Вы-то, padre, не станете утверждать, что в нашем мире есть и другие места рождения?

– Есть, есть! – доносится из-под конторки. – Они не только на твоих занюханных небесах, козлик, а и тут, в пещерах земли.

Все её усилия напрасны, эти козлы продолжают свою дискуссию, совершенно позабыв про её причину. У них совсем другие мотивы, не имеющие ни малейшего отношения ко всем высказываемым причинам. И потому этот потешный научный семинар так не смешон, а квартет так согласован. Все попытки рассмешить его участников и расстроить ансамбль бесполезны. Все усилия вмешаться в него, помешать ему, бесплодны. Они только поддают дискуссии жару, и это понятно: противоестественная сцена в гудящих недрах пещи огненной, эта намеренно раздуваемая в совершеннейшей из них, холле гостиницы, дискуcсия окончательное усилие в общем насилии над ней, забившейся в конуру жалкой собачонкой с ободранной шкуркой. Разоблачённой куколкой, тождественной своему имаго, достаточно созревшей лярвой, приготовленной к такому насилию вполне.

– Нет, она филолог, и это не протекание беременности, – возражает приезжий с небольшим опозданием. Но вообще-то его речь успешно налаживается, он уже может произносить фразы и посложней тех, с каких начинал. – Её болезнь с детства, когда ещё нельзя быть беременной. Врачи называли её не овуляцией, а манией побега. Она несколько раз сбегала из дому без причин.

– Неужто без причин? – вежливо интересуется Адамо. – Значит, она и вправду работает в университете.

– Теперь уже нет, ушла по болезни. А раньше работала, это правда. Ведь тогда она отсутствовала недолго и возвращалась домой сама, так что это не мешало работе. А потом болезнь развилась сама по себе, так что сама болезнь стала причиной своего развития, в других и нужды не было. И её длительное отсутствие стало заметно всем, и все узнали, что её иногда разыскивают... Вы подумайте сами, если б дома были причины сбегать – то зачем туда возвращаться? Из Германии, например, бежит тридцать тысяч в год. И те, у кого есть дома причины, домой не возвращаются. Их уже не сыскать, да их и не разыскивают. А среди них не только молодые, но и старики. Живёт человек полвека, как все: семья... работа... И вдруг, когда никто не ожидает...

– Кроме сатаны, – вставляет священник. И поспешно добавляет: – И, конечно, Бога.

– Неужто достаточно одних их ожиданий, и никаких не требуется встречных упований, никаких надежд? – спрашивает Адамо. – Тогда не всё потеряно, может, и мне кто-нибудь из них своими ожиданиями поможет бежать отсюда.

– Может, и поможет, – соглашается приезжий. – Другим же помогает, бежал же и я с родины... У девочки мои гены, виноват. С другой стороны – гены жены, совсем другие. Эвочкина душа раскалывается на половинки.

– Неужто это вся ваша вина? – поддаёт Адамо.

– Да, это уже доказано официально. Послушайте, до смерти её матери болезнь протекала абсолютно незаметно. А после смерти всё выплыло наружу. Матери не стало, кто объяснит девочке изменения в её организме при созревании? Кроме меня, рядом никого. Но попытки мужчины объяснить первые месячные могут быть поняты девочкой...

– Неверно, – помогает padre.

– Как домогательства, – охотно дополняет Адамо. – Но послушайте вы, она ведь ни слова не сказала о том, что её мать умерла! Было столько поводов упомянуть об этом, но она упорно... О чём угодно говорила, о всякой чепухе, например – о вас так много, что даже надоело, а о матери умолчала.

– Что ж, она меня любит, это естественно. У неё никого, кроме меня, нет. А о матери, может, она и говорила, да вы не поняли. А если не говорила, это тоже естественно: упорные умолчания лучше всего передают глубокие потрясения, это надо понимать.

– Я понимаю, – уверяет Адамо. – Но вот ведь и домогательства – тоже потрясения, а о них она рассказывала очень много. Ровно как о вас. Может, потому, что в связи с вами?

– Да, тогда и начались её жалобы на мои... домогательства, – подумав, подхватывает приезжий это знакомое ему понятие и новое для него слово, – после моих объяснений, что такое половое созревание. К тому же девочка насмотрелась телевизор, там часто такое показывают, слишком часто, будто хотят внушить отвращение к телу. Потом по подсказке телевизора подглядывала за мной в душе. Как правильно ударение – на первый, или второй слог? Я её наказал, легонько, так... пару раз по попо.

Приезжий показывает – как именно наказал: похлопывает по стойке ладонью. Наказанная тихонько подлаивает ударам из-под стойки.

– А она рассказала в школе, что я пытался её изнасиловать. С такими подробностями, что школа подала в суд. Вот там и было доказано, что так развивается её старая болезнь. В этой фазе мания побега сливается с манией насилия. Мне, иностранцу, пришлось на суде сложновато...

– Мания, – морщится Адамо, ему не нравятся хозяйские похлопывания приезжего по его стойке, – может, у этой мании есть всё-таки основания? Не только то насилие, которое вы применяете, догнав её... Я имею в виду, не изъясняетесь ли и вы метафорами, не изгнание ли этот побег? В конце концов, чтобы её догонять, надо же, чтобы она перед тем отчего-то вдруг убежала.

– Молодой человек! – укоризненно качает головой приезжий. Султанчик на его шляпе удваивает амплитуду качания, удваивая и степень выразительности движения. – Оставьте эти намёки. Она бежит не вдруг, и не на авось. Она всегда продумывает маршрут, легенду, подбирает соответствующий багаж. Обнашивает вещи, вживается в придуманный сюжет... Привыкла к основательной научной работе. К солидной подготовке. Ничего не забывает: карты, документы... С ксероксом это просто. Это вообще не так сложно, как кажется, если привыкнуть. Что ею движет? Надвигающийся приступ. Хотя она ещё не знает о нём, но уже предчувствует надвигающееся будущее, боится его, и оттого уже сейчас двигается. Она полагает, что уклоняется, бежит от него, но таким образом она сама движется ему навстречу. Отталкивая её от себя, будущее привлекает её к себе. Она полагает, что бежит от себя, а бежит к себе. Получается – туда и одновременно сюда, но так ведь и все побеги, и потому раз за разом – и пожалуйста, в конце концов и к ним можно привыкнуть. Привычка упрощает всё дело, превращает его в занятие, и теперь его можно делать основательно. К несчастью, она же и усложняет борьбу с болезнью. Чем основательней движение к будущему приступу, к финалу, пусть даже он грозит смертью, тем оно неуклонней. Привычка к такому движению делает и финал привычным, и оттого вдвойне привлекательным. Угрозой смерти отталкивая от себя, он ещё больше подталкивает к себе, привлекательность финала дополнительно усиливается отталкивающим видом смерти. Скажете, разве не ясно с самого начала, что от такого финала, как и от себя самого, не убежишь, стало быть, и бегать вовсе незачем? Я вам отвечу: конечно, каждый раз это, к счастью, становится очень ясно, возвращалась же она так или иначе каждый раз домой... По крайней мере – до сих пор. Но, к несчастью, каждый же раз это и забывается.

– Как же вам при такой тщательной подготовке к изгна... к побегу удаётся её разыскивать? – недоверчиво косится Адамо.

– По-разному. На этот раз сыскать было нетрудно. Аэропорт, билет на её имя в Roma. Rent a car, "Фиеста" на её имя. Её кредитная карта. Бензоколонки в Potenza, Benevento. Сложность в том, что везде приходится всё объяснять, но я уже привык. В такой глуши найти её проще, многим oна бросается в глаза. В Лурде было сложней, там слишком много туристов.

– Паломников, – поправляет священник.

– Да и у меня всегда есть время подготовиться. Как только она теряет аппетит – я уж знаю, что нам предстоит.

– Вам следовало не готовиться, а накормить её, – указывает Адамо, – пусть и насильно. Поощрять болезнь преступно, даже если она привычна. А так – чего ж удивляться, если и школа, и суд решат, что вы намеренно устраиваете всё это. Что вам просто нравится этот... сыск, потому что вам самому хочется подвигаться туда-сюда.

– Вот-вот, когда я завожу разговор про еду, она и кричит о насилии. Да и телевизор уверяет, что голодание полезно, а с ним не поспоришь. Он внушает отвращение к еде, показывая очень большое количество еды, насильно привлекая к ней – отталкивает от неё.

– Лурд... – мечтательно удивляется padre. – Почему же она выбрала на этот раз Сан Фуриа? Про нас мало кто знает.

– Телевизор, молодой человек, снова телевизор, – внушительно говорит приезжий. Padre совсем не нравится такое обращение к нему, но он лишь смиренно опускает глаза перед мирской близорукостью. – Она видела ваш город в передаче про тарантеллу. И слышала подробный рассказ о симптомах болезни, похожей на её болезнь. Не вы ли, молодые люди, давали интервью для этой передачи? Вот вы, signore padrone, вы не играете на скрипке?

– Так вот где она видела плёнки времён дуче! – не отвечает на вопрос Адамо.

– Да, нам тут известны все эти симптомы, – радуется padre. – Мы тоже к ним привыкли, и потому не сразу обратили на них внимание. Наша Мадонна Сан Фуриа именно так и бежала, по слухам, от язычника-мужа.

– А я слыхал: от папочки, который изнасиловал её и сотворил себе в один замах внука и сына в одном лице, – возмущается Адамо. – Зачем вы занимаетесь цензурой, причёсываете факты, santone?

– Я знаю только, что она бежала с сыном, – поджимает губы священник. – В церковных документах слухи не фиксируются.

– Конечно, – соглашается Адамо. – Слухи так ненадёжны. Зато к документам доступ надёжно преграждён. Чтобы подогреть нездоровый интерес к ним... И сделать рекламу вашему промыслу, padre. А ведь реклама – тоже насилие, и изощрённейшее. Но вам ведь не привыкать его применять, это верно. Зачем, кстати, вам, signore, догонять её и возвращать насильно домой, если она всё равно в конце концов возвращается сама? Ведь она уже не работает, по вашим словам, так пусть себе и бегает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю