355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Тарантелла » Текст книги (страница 19)
Тарантелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:03

Текст книги "Тарантелла"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

Ну-ка, всерьёз за настоящую работу. Пока ещё не явились к тебе обученные партнёры, и дело не дошло до сложных поддержек. Пока ещё дело дойдёт до заносок, больших прыжков и развития в них элеваций – давай-ка займёмся элементарными упражнениями для рук, которые ты запускаешь куда попало: итак, размер три четверти. Если хочешь – для начала медленный вальс. Хотя вообще-то вальсом тут и не пахнет, но это для начала: после запустим его поскорее, rapido. Встать боком к палке в первую или пятую позицию, опереться на ребро жалюзи одной рукой, другая в подготовительном положении. Прежде, чем выйти на площадь самой, надо как следует подготовиться. На два такта рука сейчас поднимется в первую позицию, потом ещё на два – положение сохранится, ещё на два – опустится назад. И так два раза, и ещё четыре раза.

Теперь нога. Battements tendus вперёд, начинаем с первой позиции. На первую и вторую четверть работающая нога выдвигается вперёд носком в пол, на третью четверть выбрасывается на 45 градусов. Повторить упражнение четыре раза, потом исполнить его в сторону и назад! Шесть раз, восемь раз! Мышцы сами исполнят, не сомневайся, они сами испытывают тягу к движениям, тяга распирает их изнутри, потому что они сами и есть тяжи, а ты – только свидетель их работы, зритель. Они сами жадно желают движений, они изголодались по движениям, в движении их жизнь. Пусть тебе и не слышна музыка, но зримая музыка движений тебе отлично видна, чего ж тебе ещё? Не мешай её двойному ходу, на поверхности и внутри, это как дуэт, двойной канон: скрипка наверху вывизгивает мелодию, а под нею колотится тамбурин, тянет её вперёд, продлевает своей мощью мелодию. Они изголодались друг по другу. Длящаяся музыка – это дление творения, они соединились, скрипка и тамбурин, чтобы соучаствовать в нём. Чтобы пожрать друг друга и сплясать вместе – уже не дуэтом, а единому одному. И я спляшу с тобой, и я пожру тебя, родная, будь уверена. Обглодаю твои косточки подчистую. Ибо я – сам голод.

Всё у нас получится, только не ленись. Не то я подстегну тебя, да не ладошкой по попке, а кулаком в рожу, пинком ноги под сраку, кнутом вздую тебя, кляча ты дрожащая, вонючая от пота! Если я подстёгиваю и вздуваю над землёю небо, и кнут мой сотрясает земную кору, а мощь ударов плавит породы, если я двигаю горы – что ж я, не сдвину с места тебя? Да я скорей порву в клочья твою облезлую, всю в мерзких пятнах, шкуру! Вот, я развязал повод твой, простёр руки на живой гроб твоих костей – я насильно выведу тебя, упирающуюся, на площадь, в собрание живых, в жизнь. Или приведу к смерти, сучка ты позорная, вся в грязных слюнях и в течке, но это всё равно: смерть – дом собрания всех живых. Не жди пощады – ждут жертву. Ты ожидаешь света – придёт тьма: почерневший не от солнца, от голода, свет. И распадается голодный день твой, обнаруживая черноту внутри себя, и белый день становится ночь. Ты сама почернела, дрянная чернавка, но не от солнца и пыли, а от тьмы, в которую я и среди дня пеленаю тебя.

Ну-ка, ответь мне. Скажи то, что тебе хочется высказать. Тебя же мучают, и всерьёз – а ты молчишь. Слушай, должно же и тебе чего-нибудь хотеться по-настоящему! Не на одни же жалкие препирательства со случайными встречными на тему мужчина-женщина ты способна... Ну! Если ты не способна ответить соответствующим ударом на удар, так выкрикни хоть что-нибудь, но от всей души. Начто же вдувают души, если не нато, чтоб они вопили. Зачем я тебя вздул, если не затем, чтоб завопила ты?

– Скоты, мучают беспомощную женщину, – бормочешь ты. – Куда смотрит полиция!

Туда же, куда и ты, цыпка! Храбро прижимаясь к запечатанным жалюзи. Ну и словечки же ты находишь, ими только смешить... Ладно, и они сгодятся на топливо. За неимением настоящих дров – и такая травка поможет подогреть пока ещё холодный наш гнев. Он всё пожрёт, станет горячей и легче. Ещё легче он понесёт нас, вынесет сквозь планки жалюзи и донесёт до середины площади. Придвинет к белой плясунье, пристроит к ней и встроит в неё. И мы поможем ей преодолеть пределы тела, сокрушив их с нашего краю: извне. Эта беспомощная женщина – ты, а ты – я, надвинемся друг на друга, обнимемся и вдвинемся друг в друга, и будем мы. И нас, триединых: тебя, меня и белую плясунью вознесёт наш общий гнев, как пушинки с ощипываемой куры, к небесам, дорогуша ты моя гадкая, мерзкая ты скотина.

А он, cвятой гнев – уже тут, он уже легко несёт нас вместе. И потому происходящее с нами троими внизу на площади читается тобою сквозь планки жалюзи так легко, будто оно происходит внутри тебя и читается между твоими рёбрами. И дано в простейших, давно канонизированных формах: притчи или аллегории. Без усилий, без спотыканий читается оно слева направо, тем же путём, которым движется теперь плясунья – и которым час назад двигалась ты сама. Вот, читаем мы, сплошная крыша кепок разламывается, впуская в пролом белую плясунью и нас, опеленутых общим на нас троих саваном, потемневшим от пота и многочисленных стирок. Кордебалет расступается, освобождая для нас необходимое пространство сцены.

Вблизи нас остаются только двое. Один – со скрипкой в руках, у него из-под кепки свешиваются на плечи седые волосы. Другой, помоложе – с прижатым к груди бубном. Это долгожданные музыканты, нехорошо опаздывать к танцам, козлы. Вам следовало явиться вовремя, чтобы дать необходимое, хотя бы на два такта вступление. И вот результаты вашего опоздания: лишённые должного приготовления к танцу – мы вдруг спотыкаемся о кочку, торчащую между плитами, и обрушиваемся на камни ничком. Никто, даже ловкий парень без пиджака, в клетчатой рубашке, не успевает нас поддержать. Рухнув, мы переворачиваемся на спину, и сразу выгибаемся мостом, упираясь пятками и затылком в камни. Наш саван бесстыдно задирается, открывая, навязывая всем наши тёмные, широко раскинутые колени, эти мощные медные чаши. Навязывая их вместе с третьим, особо сложным коленом танца: в лежачей позиции. Внимание, показываем только раз: вот так правильно, вот так принято... Ну-ка, повторить! Облачка пыли вздымаются из-под наших пяток и темени.

Толпа кепок сдвигается вокруг нас плотней, но держится на почтительном расстоянии. Площадь накрывает крышка из составленных зонтиков, с дыркой в центре для выпуска скопившихся под ней паров. Музыканты готовятся играть – и мы приготовились следовать музыке. Мы так давно желаем этого, и жадно желаем, разве нет? Давай-ка вытащим из сумочки и включим наш диктофон, чтобы после можно было без труда повторить урок и усвоить его как можно крепче. Мы усвоим его, лишь бы не явился кто-нибудь ещё и не помешал нам. Например, какой-нибудь опоздавший к началу репетиции представитель знати.

Так и есть, накаркал таки чёрный наш рот... Из задника сцены, из рамы церковного портала действительно выдвигается новая скульптурная фигура. Это, конечно же, ревнивый prete. На нём чёрная сутана до пят – мужской вариант нашего белого савана, его близнец. Приём превосходный: близость усиливает контраст. Вековая пыль, набившаяся в складки сутаны и лица padre, углубляет их. Такой грим делает скульптуру грубой, но сценически выразительной: злобная гримаса маски видна и издалека. Высокомерно не спускаясь даже и на одну ступеньку ниже, священник приказывает что-то своей пастве. Пытается опять помешать нам, гнусный фарисей. По его приказу двое в кепках, притворяясь, что оказывают нам особо сложную поддержку, поднимают нас на руки. Один из них тот самый парень в клетчатой рубашке. Он такой среди них, сплошь чёрных, один: клетчатый. И потому хорошо заметен. Мы выгибаемся, корчимся у этих двоих на руках. Но они ловко делают своё дело: отнимают у нас белую плясунью. Не говоря нам ни слова – они ставят её на ноги и уводят прочь, к платановой аллее, на ходу одёргивая ей саван.

Мы остаёмся на середине площади, окружённые толпой, намеренно мешающей нам последовать за уходящими. Наша плясунья удаляется от нас, вяло переставляя распухшие ноги. Неизвестно, смогла бы она двигаться самостоятельно, не закинь они её руки себе на плечи, эти двое: клетчатый и чёрный партнёры. Кордебалет выжидает, пока они достигнут портала платановой аллеи, потом следует за ними, одна кепка за другой. Пылевая позёмка порывается за шаркающими подошвами и укладывается мелкой рябью на плиты.

Замедленно втягивается в провал аллеи караван серых от пыли чёрных горбов... Padre так же замедленно отступает в свой портал... Через минуту сцена становится пустынной. И мы тоже покидаем её. Удаляемся к себе в гостиницу, втягиваемся сквозь щели жалюзи в свою комнату, сквозь щели своего тела – назад, в его изученные края. Оттуда, сверху и издалека, опять осматриваем сцену: да, площадь внизу снова абсолютно пуста, как и полчаса назад. Репетиция распущена, все отпущены к своим собственным обыденным делам, восвояси.

Но я – я не отпускаю тебя, ты больше не останешься одна. Моя поддержка непритворна, абсолютно надёжна. Я могу держать её сколько нужно, хоть и двадцать лет, если потребуется, пока тянется жара и длится экзерсис.

Прочитанное сквозь щель жалюзи болезненно уязвляет тебя. Так и должно быть: ты ведь соучастница и должна делить все тяготы предприятия с другими. Твои натруженные мышцы выкручивает та же боль, какая взламывала и корчила белую плясунью. Глядя на застывшие страдальческие складки твоего лица, их вряд ли уже удастся разгладить, в этом не усомнишься. Неужели и то – тоже женщина, вот какая мысль отложилась на тебе этими складками. Какой жуткий жребий, ужасная судьба! Или... жребий и судьба не тождественны, не одно и то же? Скверная, омерзительная догадка. О ней в канонических писаниях не найдёшь ничего, только следы подчисток в соответствующих местах, только дыры умолчаний. Но дырки, оставленные изготовителями фальшивок, бесстыднейшим образом выдают правду. Ты её узнаешь и без очков с диоптриями: метили в тебя, только попали в другую. Вот что содержится в этих дырках. Ты успела увернуться... на этот раз.

Учитывая твои задатки – никаких сомнений: этот раз вовсе не последний. Ты это знаешь сама. Ты сама развивала свои задатки, сколько хватало сил. Имею с ними дело и я, один за другим уничтожая их. Мы привыкли доводить до конца всякое дело, доведём и это. Ручательство тому – твоё неудовлетворённое, мучительное желание досмотреть прерванное зрелище. Доучаствовать и в нём до конца. Оно будет, будет продолжено, продлено для тебя, верь. Будущее обязательно будет, оно вот: уже подбежало к тебе совсем близко, уже нашло себе место и убежище в тебе. Продолжение обязательно последует, оно уже дано и длится, это его время – и оно тут: теперь, после того, что мы с тобой видели, они не отвертятся, ни за что.

– Отрицать после того, как я видела всё собственными глазами? выкрикиваешь гневно ты с таким облегчением, что звучит оно гордо. – Ха-ха! Глянула бы я, как у них это получится. Попробуют они у меня теперь упереться рогами. Уж теперь-то я им рога обломаю враз. Да я сама устрою им продолжение, если они упрутся! Устрою, даже если придётся сплясать самой.

Жилет прилипает к груди, пот льётся на живот и ниже. Но он уже не раздражает, напротив, усиливает облегчение. Вместе с ним изливается лишнее напряжение. Верно, рабочий пот всегда освобождает от него. Ты вспотела не меньше, чем белая плясунья, это надо признать, хотя ты всего лишь подплясывала ей. Что, если ты и в остальном неотличима от неё? И её жребий и твоя судьба одно и то же, поскольку гонят вас к одному и тому же? А вдруг во всех зеркалах, если глянуть в них теперь, ты увидишь не почерневшую себя, а белую её: твою коренную, верховную ипостась?

Ты не возвращаешься к зеркалу, чтобы проверить это подозрение, подтвердить или опровергнуть его. Напротив, опасаешься даже глядеть в ту сторону, откуда оно так зазывно мерцает, притягивая тебя. Ты отлично знаешь, в чём причина опасений. Слишком хорошо они известны, эти опасения и этот давний источник тяги. Они известны тебе давно, с тех пор, когда ты ещё и говорить-то как следует не умела – а они уже были тебе даны.

Да, ты тогда старательно упражнялась в говорении, хотя ещё не слишком уверенно ковыляла на своих кривоватых ножках. И в какой-то миг будто впервые, совсем новыми глазами глянула в зеркало маминого шкафа, и обнаружила там чужую девочку с упрямым лбом, укравшую твоё любимое платье. После минутного панического испуга, а потом – неудачной попытки уговорить, ты накинулась на воровку, чтобы придушить её и отнять силой украденное, взять назад своё. Последствия твоего нападения были вполне предсказуемы. Они соответствовали общепринятым канонам таких происшествий: разбитое вдребезги зеркало и глубокие порезы рук, из которых хлестала кровь. Но среди них нашлись и не вполне канонические: после того случая ты долго не подходила к зеркалам, обходясь без них – и обходя их далеко стороной. Ты не решалась глядеть и на другие блестящие предметы, страшась и там встретиться взглядом с мстительным твоим врагом, нанесшим тебе увечья. Вот из-за чего ты впоследствии не носила платьев, и папочка твой со своими штанами тут не причём.

Не совсем каноническое заболевание вскоре прошло бесследно, как и предрекал, ехидно посмеиваясь, папочка. Если не считать следами установившуюся привычку к штанам – и неприязнь к юбкам. Прошлo, правда, не без паники со стороны мамы и участия психиатра. Но вот выяснилось, что не навсегда. Ведь и сейчас ты пытаешься опять обойтись без зеркала. Взамен его отражений – сама отразить себя, вдруг ставшую тебе чужой девочку. Держась подальше от зеркала, ты теперь осознанно повторяешь движения белой плясуньи, пародируешь хромоту горбатого тарантула. Это совсем новая для тебя задача. Для тебя, которая столько лет вырабатывала каноны размеренности и текучести движений, а теперь вот так же старательно разрушаешь выработанное, чтобы выстроить на его руинах безобразные, не соответствующие никаким канонам судороги.

Осваивая эту новую задачу, и выражающие её непривычные движения, ты обследуешь себя всю наощупь. И обнаруживаешь на себе незнакомый, чужой пот. Конечно же, незнакомый: он так несвеж, такого у тебя не бывало никогда. Но не так уж он чужд тебе: ведь это мой пот. И вот, его изливают все без исключения твои ткани, налившиеся чавкающей жидкостью так, что сквозь них уже не прощупать даже самых мощных костей. Будто все они – продолжение вздутого, заполненного до последнего угла чрева. С его натянутой, как на тамбурин, кожей. На ней повсюду бесформенные пятна пигмента, особенно много их вокруг хамски выпяченного пупка.

Что ж, скажешь, и пузом подхватила загар, не заметив, что жилет расстегнулся? Объяснишь это тем, что позировала цирюльнику и священнику с голым брюхом? Не смеши, эти пятна посажены не снаружи – изнутри. Это выступивший наружу пигмент гнева, его природная естественная окраска. Она проступила вместе с ровным его вспучиванием, разогреванием в тигле чрева, и излилась на поверхность твоего брюха. Ты по-прежнему предпочитаешь ссылаться на воздействие яда, тебе что, хочется яду? Смотри, каждому – по его вере... Простому – только тогда простое объяснение, когда оно действительно просто.

Ты ищешь других свидетельств, тебе недостатoчно моих слов? Они находятся сами, получи: вот эту стреляющую боль, непонятно – откуда она берётся. Да отовсюду, дура! Она свидетельствует, горько кричит о себе сама. Ты яростно накидываешься и обследуешь все укромные места, разрывая их ногтями одно за другим, причиняя себе другую, сладкую боль: подмышки, канавки, ложбинки, все ложные входы, и у входа отнюдь не ложного обнаруживаешь вскочивший фурункул. До сих пор к тебе не приставала эта дрянь.

Свежезакипевшая волна исступления выкатывается на тебя оттуда, из неложного входа, преобразившегoся в выход. Из-под схваченного под шортами стальными сухожилиями крепкого лобка. Ты впиваешься в фурункул пальцами, большим и указательным. Из него на нежные мышцы выстреливает горчично-зеленоватое содержимое. Самый тупой филолог легко определит истекающее содержимое фурункула заключённым в нём самом словом: фурор. Да, сама неистовость истекает из недр твоих через заработавшие, вскрывшиеся в телесной коре вулканы, так ты ею переполнена. Это уж слишком, затравленно бормочешь ты своему телу. Это предательство из тех, которые не прощают. Такая жара, по слухам, толкнёт и собственное тело на предательство? А слухи, говорят, как и всё другое, рождаются на этих жарких небесах? Хорошо же, тогда я тебе подбавлю жару, покорчишься у меня ещё, предатель. Я тебя доставлю поближе к источнику всех предательств, к небесам. Продолжая выборматывать всё это, ты настежь раскрываешь окно, развернув руки в открытое положение. И возвращая их в прежнюю позицию – с треском распахиваешь жалюзи. Руки, а за ними и половина твоего тела оказываются снаружи, за рамой окна, отданные во власть невидимому солнцу.

Но жара и по ту сторону рамы уже вовсе не та. В запертой комнате, оказывается, она намного мучительней. Пот льёт с тебя ручьями, может, поэтому тебе становится легче? Нет, просто день неуклонно приближается к вечеру и всё точней подстраивается под него: обезьянничая, уже пародирует, перенимает некоторые его черты. Ты пригибаешься к подоконнику и заглядываешь за него вниз, с хрипом выпуская задержанный в лёгких воздух. Обнажённая грудь прижимается к обшарпанной деревяшке. Поднявшиеся дыбом кусочки пересохшей краски поскрёбывают сосцы. Но ведь это поскрёбывание слегка утоляет зуд, и ты осознанно подыгрываешь ему, пошевеливая плечами и разводя локти, расправляя подкрылки. Рама окна царапает их, ты прижимаешь их к ней плотнее, будто ты птичка и пытаешься раздвинуть прутья своей клетки пошире, чтобы впустить снаружи ещё одну порцию воздуха.

Ты оглядываешь площадь. По всему её краю – по-прежнему слепые жалюзи, только одно твоё распахнуто. Совсем рядом – матовая, пропыленная крыша "Фиесты". Твой взгляд перемещается поближе к основанию гостиничной стены и обнаруживает под самым окном, метрах в трёх по вертикали, лысеющий крепкий череп. Тебя совсем не поражает отсутствие на нём кепки, ничего удивительного, это череп затворника Адамо. Так, должно быть, и простоял всё это время, изгой, подглядывая за действом от границы своей территории. Не решаясь переступить её пределов и вступить в чужие края, в иной удел, присоединиться к активным участникам и стать соучастником общей участи, разделить с нами удел и судьбу. Снова – подглядывая за чужой жизнью, но ведь теперь уже не в дверную щель или замочную скважину. Это – ещё один успех, при нашей-то бедности на успехи.

Услыхав шум наверху, он поднимает голову, глядит тебе навстречу. Сейчас на нём нет очков. Глаза его обнажены. Протянутый к тебе их взгляд гол и беззащитен. Он переполнен влагой. Его прикосновение ощутимо, как прикосновение дотянувшейся до цели руки. И это прикосновение – не трогательное касание, а оглушающий, свирепый удар. Ты пытаешься парировать его, скрещиваешь с ним свой взгляд. Словно пытаешься отбить его руку – своей. Не отбить – так сломить её, прижать к стойке. Столкновение скрестившихся взглядов можно услышать, если захотеть. Оно – звучный шлепок влажных ладоней, сухой треск креплений сцепившихся пальцев, всё вместе – лязг заискрившегося железа. Так ваши взгляды, до сих пор несоединимые, сливаются в один и соединяют вас надолго: на миг. Это властный миг, всевластное дление увлажнённых, слившихся в один взглядов мужчины и женщины, теряющих свою душу ради не своей души. Это слившиеся в одно вдох и выдох потерянных для себя душ, долгий и слитный, как молния и гром, вздох души единой. Он каждый раз впервые, словно каждый из людей всякий такой миг – первомужчина и первоженщина, вместе вздыхающие об утерянном рае. Каждый – тот единый, подлинный первочеловек, выдохнувший назад вдохновенную в него душу, вернувший её своему создателю ради спасения души. Пока этот жертвенный выдох длится – всё подвластно ему, подвластна ему и ты.

Ты в его власти до тех пор, пока перед твоими глазами не появляется чёткий образ четырёхспального корыта с растерзанным покрывалом. Пока тебе не подсовывают этот образ, пока я не спохватываюсь, чтобы его тебе дать. А чтобы усилить эффект – подсовываю следом и другой: истерзанный труп на коленях Глиняной Мадонны, и точно с таким же бычьим взглядом, коровка. Узнав его, ты мгновенно хмуришься, будто тебя намеренно грубо выудили из сновидения. Ну да, тебе знаком этот метод. Он ведь и твой собственный. Ты его применяла не раз. Ну так прочувствуй его теперь и своей шкурой. Ага, вот ты и отпрянула от окна, в глубину комнаты. Авось, хоть этот урок ты усвоишь сразу. И впредь не станешь разжигать ничью ревность, милашка.

Скотина, думаешь ты, заливаясь уже вся тёмным пигментом. Точно, это животное тогда разглядело царапины на бёдрах, потому и позволяет себе так нагло пялиться на твою грудь. Но он прав, надо бы прикрыть её... и вообще переодеться: жилет насквозь промок от пота, и на нём вон расплываются тёмные пятна. Переодеться, это несложно.

Ты достаёшь из рюкзака другой жилет, он, кстати, и потоньше. Надеваешь его, действительно очень просто. А вот застегнуть пуговицу на шортах тебе не удаётся, мешает раздавшийся живот. Не только пуговицу, но и, хотя бы частично, молнию. Что ж, и тут найдётся простой выход. Ты достаёшь из рюкзачка джинсы, пробуешь надеть. Но джинсы вообще не налезают на твои распухшие ноги. Плевать, всё равно этот Адамо утверждает, что и джинсы – те же шорты. И он опять прав: в джинсах круп выглядит ещё крупней, наглей.

Только от всей его правоты – как от козла молока, скупая скотина не подарит тебе ни юбки, ни платья. А я вот подсуну тебе ещё две спасительные картинки, совсем свежие, краска не успела просохнуть: платье на чужой девочке-воровке и белая плясунья в саване среди благоговейной толпы. Пусть они, такие разные, сольются в твоём воображении в одно. Если всем этим козлам такое по душе – не станем с ними спорить, воздадим им по вере... по их же мере.

Не колеблясь больше, ты достаёшь из тумбочки ночную рубаху, натягиваешь на себя, а поверх рубахи – жилет. Ансамбль словно приготовлен для тебя загодя, задуман и исполнен заранее, так ловко совпадают у обеих частей нового наряда вырезы отсутствующих рукавов. Несмотря на отвращение, ведь ты влезла голым телом в чужую застиранную тряпку, нельзя отрицать удобство такой одежды. А выглядит всё это... Что ж, когда прикрыта верхняя часть рубахи, в нижней, торчащей из-под застёгнутого жилета, наверное, трудно заподозрить бельё. Просто белое платье, в нём хоть под венец, если б оно не было таким ветхим. Но нам с тобою, крошка, не под венец. А если под венец – то терновый. Это шутка, не дёргайся.

Вот теперь ты заглядываешь, наконец, в трельяж. Без этого не увериться вполне, что твой новый наряд выглядит отлично. Из зеркал навстречу тебе встают три чудовища: три насупленных, порочных, потасканных мальчика с предательскими тенями вокруг глаз. С налитыми жидкостью мешками под нижними веками, со всклокоченными волосами. В комнату вступают и обступают тебя три развратных старичка с дрожащими блудливыми ручками, в белых подвенечных платьицах. Вот и весь твой благоговейный кордебалет. Попробуй-ка ему теперь заявить, что ты не трансвестит.

Но ты горделиво заявляешь всем им, присутствующим и тем, которых в комнате нет:

– История закругляется, дорогие мои. И никому из вас от этого не отвертеться.

Ты это могла бы сказать прямо себе, без посредников. И без неизбежных при посредничестве искажений: ну, мне теперь не отвертеться.

В душ ты не идёшь, на него нет времени. Пока дождёшься, что из него выпадет капля, успеешь поседеть. А ты теперь очень спешишь, будто боишься опоздать на свидание. Это верно, оно уже назначено. Опаздывай на него, или нет, оно всё равно состоится. Но если не поспешить, и хоть чуточку задержаться, то напряжение сдерживаемого стремления к свиданию: его содержание, превысит возможность сопротивления ему: его форму. Форму, так похожую на упорное ожидание, в которой напряжение должно сгуститься, но не разнести её на куски. Задержись лишку – излияние сюжета взорвёт и его самого, и полетят от него осколки и щепки. И разлетится на куски вся твоя было крепко сколоченная, и вот уже наливающаяся предвечерним, предвенечным мраком фигура.

Да, грозные симптомы уже появились, они тут. Вон день твой, не только почернел, как ночь, но и распался. И единая позиция, с её дьявольски неразложимым, только на ту же единицу или на себя самого делимым номером, разломилась надвoе. Единое движение не сумело образоваться в ней. Снова сорвалось дельце. Оно опять разложилось на отдельные позы, на жесты.

Но ведь именно делясь на себя самого, распадаясь и обращаясь распавшимися частями к себе самому, сливается всё неслиянное. Разделённое на себя самого, получившее, наконец, себя как оно есть, как дано – оно отражается в себе, уже не нуждаясь в посредниках, во вспомогательных зеркалах. Хотя бы и точнейших из них: тысячемерных зеркалах небесных танцклассов. И если дьявольское неделимое число разламывается надвое, на две различные единицы, то сблизившись и отразившись друг в друге без посредников, близнецы снова сливаются в единое число одиннадцать. Не потеряешь себя – не спасёшь себя, и вот, обнявшись, пожрав друг друга, единицы становятся друг другом, вполне тождественные себе: два я пресуществляются в одно мы, две плоти в одну плоть. Так всё неслиянное сливается с собой в своём тождестве, так же, в конце концов, пожирает себя. Обнявшись с тобой, пожирая друг друга, сливаемся в нашем тождестве и мы, становимся и мы с тобой – мы.

Что ж, если так, тогда и неизречимое можно счесть уже изреченным. Установление неизлечимости болезни – назвать успехом в её лечении. При нашей-то пока кричащей бедности на успехи. При нашей омерзительной нищете.

И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей. И потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей, и будут два одна плоть.

ЭКЗЕРСИС IV НА СЕРЕДИНЕ ЗАЛА

(движения, adagio, комбинации)

СТАРТОВАЯ ПОЗИЦИЯ

Змей был хитрей всех зверей полевых. И сказал змей жене: вы не умрёте. Откроются глаза ваши, и вы будете как боги. И увидела жена, что дерево приятно для глаз и вожделенно, потому что даёт знание. И взяла плодов его, и ела. И дала также мужу своему, и он ел.

Мы обрушиваемся в холл с грохотом, будто нас спихнули с лестницы, на которую загнали ударами кнута. Послушные им и инерции падения, мы бодрым галопом проносимся мимо конторки. Что-то не слыхать за нами обычного гудения. Или выключен, наконец, магнитофон, или мелодию хорала подавляет, и заполняет собою весь холл, привитый ей аккомпанемент: трёхстопные перезвоны и продлевающий их гул. Словно наши пропыленные насквозь тапочки спрессованы в твёрдые копыта, так легко выбивают они все эти звуки из гранитного пола. Легче, чем из бубна.

Удары подгоняющего кнута извне и инерция внутри нас неразличимы по последствиям. Дистанция между ними, между внутренним и внешним, почти уже преодолена: пытаясь уклониться от ударов – мы впадаем в инерцию, а стараясь притормозить инерцию – неизбежно снова подпадаем под удары. Послушные им обоим, делающим одно дело, мы, ещё и не покинув последнюю ступеньку лестницы, уже выворачиваем корпус на самый экономный, прямой курс к выходной двери. Лёгким, уверенным галопом нас несёт этим курсом.

Кнут и инерция, до этого мига вещи несовместимые и сопротивляющиеся друг другу, теперь совместно прокладывают нам гладкий путь. По которому мы и катимся с ускорением. Перед нами с тем же ускорением расстилается и длится миг, который принято называть сейчас. Мы спокойно врываемся в сень его портала. Проносимся мимо застывшего у входа в его мрачный рай стража-первочеловека. Мимо исчерпанного прошлого, называемого... а, начто нам его имя: ему уже не быть, а сбывшемуся можно состряпать любое по случаю. Какая разница, если оно прошло. Начто ему имя, если оно само убыло. Оно не в силах дотянуться до нас, даже слабо потянуться за нами в наше будущее. Его хоралы не достигают наших ушей. Нас окружают и защищают от прошлого, и втягиваются за нами следом в проломленный ход только призрачные шумы, этот опеленавший нас и волочащийся за нами многоцветный флаг: поскрипывание пыли, шорохи ткани, свист подмёток и хрип нашего дыхания.

Этот миг соединяет все наши противоречивые позы друг с другом, налаживает сейчас наше движение. Проламывает перед нами прямую аллею, пролом в будущее, называемое потом. И всё же, не доходя одного шага до порога будущего, представленного сейчас порогом гостиницы, мы приостанавливаемся. Заколебавшись – замираем у его края, не преодолев его предела, хотя оно уже так близко, что дотягивается до нас уже сейчас. Оно близко касается, трогает нас, протягивается к нашему теперешнему и притягивает его к себе, зовёт: своими открытыми возможностями, надеждами, своей свободной неопределённостью. Оно хочет оставаться для нас самим собой: живым мотивом нашего теперешнего. Оно не хочет умереть, пресуществившись в теперешнее уже сейчас.

Но ведь и прошлое чего-то хочет от нас, если мы помним о нём, несмотря ни на что! Если оно так, по-своему, нежно зовёт нас своим молчанием из-за своей конторки. Пусть оно само и не в силах потянуться за нами, дотянуться до нас, зато притягивает глянуть на него ещё раз, призывает обернуться к нему. В нём всё так завершено, так совершенно! В нём всё сбылось: кончено, в нём нет неопределённости будущего, оно не изменит уже никогда. Оно исчерпано и кажется теперь навсегда неизменным. Оно притягивает к себе своей ясностью, привычностью, сладкой заунывностью своего молчания. Пусть его пения не слышно – но мы с нежным удовольствием слушаем его замедленный усталый шаг за нашей спиной. Чего же хочет оно? Оно тоже хочет оставаться самим собой: живой причиной теперешнего, оно тоже не хочет умирать.

Смертное прошлое, притягивая к себе, нежно требует позаботиться о нём, сохранить его, чтоб оно действительно было. Беспомощное и никого не обязывающее, не умеющее само себя сохранить так, чтобы обязательно быть, оно требует помощи себе. Настаивает, чтобы смертные вечно хранили его, не дали ему исчерпать себя до конца и кончиться, чтобы оно всегда сбывалось, а не навсегда сбылось, не скончалось и не закрылось для нас. Чтобы мы всегда открывали наше прошлое, всякий раз заново, постоянно извлекали из него новые причины теперешнего, подстраивали его под наше теперешнее, буднично заботясь о нём. Прошлое само, ища себе поддержки, подпирается теперешним, налегает и упирается в него, в свой конец: свою смерть. И оно умрёт, если о нём особо не позаботиться... Его забудут. А о будущем – чего заботиться? Оно бессмертно, оно обязательно будет, и о нём никогда не забудут, ведь нельзя же забыть то, чего не было. Того, что ещё и не начало как-то быть, не забыть. Не будучи, будущее без всякой помощи, само держится открытым, разумно удерживаясь от своего конца, не переступает порог теперешнего, только подступает к нему. Надвигается и благоразумно не наступает на него, вызывая к себе за порог нас. Из-за своего порога будущее вызывает, притягивает нас к себе навстречу, требует нашего встречного надвижения, оставаясь собой, мотивом нашего теперешнего надвижения. Оставаясь источником всякого надвижения отсюда, где мы теперь, источником всего, что с нами теперь тут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю