Текст книги "Тарантелла"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Вот-вот, эта наполняющая сейчас наши глаза жидкость – не прежние мутные выделения измочаленного, отупевшего от отчаяния тела, а ясные слёзы гнева. Сквозь них мы совсем уже иначе рассматриваем преломленные в этих линзочках, теперь почти лишённые окутывавшего их прежде туманчика, и из-за этого чуточку искажённые очертания декораций. Они и преображены новыми слезами, ущербны и упрощены, но и вполне узнаваемы, как бы это ни было противоречиво. Oни – те же, хотя и не совсем те: тумбочка, стол и зеркало, корыто с высокими бортами... Деревянный крест и керамическая мадонна с сердито сведенными бровями. Из-под них она выпученными глазами глядит на лежащее в её руках тело, нет-нет, глядит на нас, сейчас это очевидно. И глаза трупа на её коленях глядят туда же, на нас с тобой, поверх матового бра. Так же очевидно, откуда эта благородная матовость: от наросшей на лампе пыли.
Ты не ошиблась, случайно сболтнув о подобии Адамо этому трупу, с его испачканными кровью жирноватыми бёдрами и рассеянным взглядом из-под приспущенных, будто усталых, век. Сходство есть и у этой глиняной мадонны, эта её маска гнева хорошо нам знакома... С кем – пока не установить, но само её подобие кому-то несомненно есть. Тогда слова о подобии просто сорвались с языка, словно они были сорвавшейся попыткой налгать о нём, сочинить его, а вот теперь подобие явилось само и стало быть. Будто убрали рассеивающую изображение линзу, стоявшую прежде между зрителем и зримым, или наоборот, надели на зрачки зрителя приспособление с удачно найденными диоптриями, молниеносно сконцентрировавшее распылённый туманчиком свет, так внезапно выявилось это очевидное подобие, чуть ли не тождество. И мы с тобой обязательно вспомним, с кем именно это тождество, обещаю, узнаем о нём всё. А пока – терпение.
Повинуясь этому приказу, мы стискиваем твои зубы и они явственно скрипят. Нет, отчаяние и тут не причём, наглотались мы всякой дряни, вот они и скрипят. Надо просто почистить зубы, и это всё. Пустякам – пустяшные средства, разумные, не тяжёлая же сразу кавалерия! Обезьяна разума? Что ж, но разума, а не порождённых спящим разумом омерзительных чудовищ. Простая зубная щётка, простое действие, всё вместе – простейшее событие, вместо сложных и жутких порождений развязной фантазии слепорождённого, да и давно мёртвого греческого болтуна с его аллегориями. Вместо этих жестоких чад, убивающих своего родителя: cамо событие. А оно живо, наше событие, оно есть, уже нам дано, потерпи немного – и ты узнаешь его. Оно тут, и мы уже слышим его приближение.
Шаг за шагом приближается оно к нам, и мы всё ясней слышим шарканье его подошв, и с каждым его шагом проясняется наше зрение, готовится встретить глаза в глаза его, надвигающееся на нас. Вот, проясняется и остававшееся туманным подобие: маска глиняной мадонны, оказывается, вылитая те, тёмные насупленные лики византийских икон, такие висели на стене спальни твоего папочки. Это просто смешно, как можно забыть такое! Но, возможно, просто вспомнить такую простую вещь помешала сложность самого подобия, ведь эта мадонна смахивает на кое-кого ещё... Ну, и на кого же? Терпение, говорю тебе, подожди маленько – дождёшься ответа на это. А пока давай полюбуемся тем, как укушенная внезапным вспоминанием память вздрагивает, ворочается грузной тушей своей в месиве забытого, извлекает из его глубин и другие, прекрасно сохранившиеся, оказывается, в его руинах византийские черепки.
Что за смешная штука эта память! Не помнит того, что было миг назад, а вместе с тем – тысячелетия хранит в своих недрах бормотанье слепого рапсода, или никому не нужные сведения о несуществующих созданиях. Простой, как зубная щётка, и, как зубная щётка – несомненно существующий рюкзачок не удерживается в ней, ущербной, а безумный лже-физиолог вживается в неё навсегда! Его смутные анонимные бредни остаются в ней, оказывается, навечно. Правда, найти этим бредням имя нетрудно, да оно и найдено уже другими: поэзия. Им легко придумать и другое имя, по случаю, но как их ни назови – а они опять-таки ущерб. Имя несущественно, вряд ли имена помогают прояснить память и всё вокруг скорее, чем оно проясняется само. Имена лишь дают всему фальшивое, обманчиво простое объяснение.
Подлинное же – оно также дастся само, говорят же тебе: терпение, всё сделается само собой. Но ты всё нетерпеливо ворочаешься в путах своих, вздымая облака пыли, как тупой носорог, или в облепившей тебя грязи, как бессмысленная нильская корова. Начто они все тебе, подбери себе более подходящее имаго, и будь ему подобна. Будь подобна тому, чем ты должна быть сейчас, чтобы соответствовать нынешнему событию: лисице, девочка. И ты дождёшься своего, возьмёшь своё. Послушай, лисица ложится на солнцепёке и задерживается её дыхание, тогда слетаются к ней птицы, думая, что она мертва, а она хватает и пожирает их. Даже университетский физиолог посоветует тебе то же. Будь подобна Горгоне, ты ведь женщина. А и у Горгоны обличье красивой женщины и блудницы. Волосы на её голове – змеи, а взгляд её – смерть. Играет она и всё время смеётся. А когда приходит брачная её пора, встаёт она и начинает звать. Начиная от льва и прочих зверей, от домашних животных и птиц до человека, и змей, зовёт она, говоря: идите ко мне! Как только услышат они её зов – так идут к ней, а не отскакивают от неё, как вон все от тебя. Тебе это подтвердит самый бестолковый лектор-физиолог, и правильно сделает, что подтвердит.
Потерпи, все обнаруживающиеся ущербы – ещё не настоящий ущерб, так, мелкая дробинка. У тебя просто расстроились нервы, вот и всякая мелочь грозит нарушить твоё устойчивое равновесие. Чуть что, царапинка – и ты уже готова впасть в отчаяние, а ведь настоящие раны ещё впереди. Мы с тобой просто устали от стояния в неподвижных позах, подобно статуе, которую чужие руки таскают с места на место, приноравливая к разным декорациям. Они то выволакивают нас на середину сцены – на открытую площадь, на всеобщее обозрение, то тащат назад в учебный класс, к зеркалу и палке-подпорке, чтобы стражу конторки было удобно длить наши муки. Но вот мы с тобой одни, и я говорю тебе: наша усталость – это простая вялость. Не сила же это, не мощь, которая ломит всё, а ты не солома. Ты – материал покрепче, мне ли этого не знать! Мне нелегко ущерблять тебя, мне трудно даются твои искажения, хотя, казалось бы, чего проще: проделать вмятины в облаке, отверстия в дыхании. Пробить дыру в душе.
Ставь ударение в последнем слове на последний слог. С бездушным материалом, будь он камень могилы или сталь, проще. Смотри, искажения окружают тебя со всех сторон, и их-то я сотворяю походя, смеясь – вмещаю их между смешками, между почистить зубы – и прополоскать пасть. Вот, покрывало в корыте явно расправлено, хотя и не идеально, а вон видны попытки стереть с зеркала пыль... Скажешь, милейший первочеловек Адамo исполняет обязанности горничной без энтузиазма? Не так, как роль философствующего Аргуса? Скажешь оконфузишься снова, ведь всё это проделали не его руки. В самом деле, если рассудить разумно, не привлекая для объяснений пустяков тяжёлую кавалерию, троянскую войну и атомную мировую, а на закуску – богов в громовых доспехах, с копьями молний в руках: начто очкарику болтаться тут попусту, если он свою роль уже отыграл там, внизу? И пауку – начто? А моль... начто она теперь, когда в моих руках ты, моль человеческая! А я – в твоих.
Кто бы ни трогал эту пыль, стираю её я, своими руками. Вот, осматривая комнату, и ты ощупываешь все попадающиеся под руку предметы. Это что – твоя рука? Тогда почему же она не ожидает твоих приказов, и ты не замечаешь того, что делаешь? Потому, что видеть меня нельзя, как нельзя видеть солнце, вот ты и нащупываешь меня, блуждая по комнате вслепую, туда-сюда. Эти твои блуждания – всё та же размахнувшаяся за твои пределы внутренняя дрожь между тем и этим, тварь ты лихорадочно дрожащая между разумом и животным! Между петухом и Платоном, субъектом и объектом, я и самостью, мной и собой! Все они – одно: лихорадочный поиск меня, перемежающаяся лихорадка сыска, трясущая жалкие земные создания. Все они – слепые искания того не знаю чего, не зная, что оно всегда поблизости, тут, и посредством этих исканий обладает всеми созданиями. И что оно посредством всех своих созданий ищет самого себя, чтобы обладать собой. Что ж, ищи и ты, не зная, что уже обладаешь мною: я тебя давно сыскал сам. Твоей рукой я ищу себя, это моя рука, так что, щупая трогательную рухлядь чужой бабушки и свои родные вещицы, касайся-ка их понежнее. Трогая их – ты ласкаешь меня.
Я тут и тронут твоими ласками, и вроде все твои вещички на месте, но не торопись с выводами: ущерб как приём – ещё не отработал своё. Возможно, я и сам не без ущерба, так почему же не приобрести его и твоему злополучному рюкзачку? Вспомни, ущербы даны тебе с самого начала, глянь хотя бы на знакомый тебе, зияющий провал в световой лесенке. Сейчас лесенка ничуть не ярче, чем ночью, будто и не день за окном, и провал в ней – всё то же предупреждение о ловушке, которой не стоит пренебрегать. Вроде всё так же, да не совсем так. Может, самой лесенки и не коснулись искажения, но ведь они уже коснулись тебя. В конце концов, цель всех искажений – не то, что окружает тебя, а сама ты. Что бы они ни искажали, они даны тебе. И кто бы ни посмел поставить на тебя капкан тут, в твоей собственной норе, его поставил я. Ибо кроме меня – тут никого.
Ты-то сама уже полна ущербов, тебе почти нечего уже терять, и потому действуй дальше: храбро ступай в угрожающий пролом, наступи на выломанную в световой лесенке ступеньку. Не бойся, я поддержу тебя под локоток, старушка, если что. И я же подтолкну тебя в пропасть – если что другое. Пройди-ка к корыту, вытащи из-под него рюкзачок. Поройся в нём... Нет, этому событию уже давно подобрано соответствующее имя: пошмонай. Но прежде – сразу трижды, не проверяя, сработает ли бра с первого раза, потяни-ка за верёвочку, дочка.
Хватит болтать, давай, действуй. Свидетелей нет, есть сообщник. Мы делаем общее дело, я для этого и встал позади тебя, жизнь моя, пристроился к тебе сзади, сжимая ладонями твой круп. Ты вся содрогаешься, и в чреве твоём опускается, и приваливается к лонной кости знакомая тяжесть. Но ты опять ошибаешься, если ожидаешь насилия снаружи. Надо слушать разумные подсказки: всё, что ты интерпретируешь как желание самцов изнасиловать тебя – твоё собственное желание. Тебе советовали верно, ещё бы: все советы рождаются на небесах, так и этот. Ты, имаго, уже достаточно взрослая, и дальше стремительно стареющая личинка моли, и я, червь, заполняющий твоё чрево, мы – одно и то же, и это наше совместное содрогание. Мы не нуждаемся ни в ком: ты – в мужчине, я – в женщине. Мы заключаем и то, и другое, в одном нашем теле, в себе.
Ты всегда со всем справлялась сама? Это верно лишь в той мере, в какой этот наш с тобой совместный монолог исполняется тобою самой. С теперешней позиции этого не видно, но в тройном зеркале на столике по-прежнему твои сестрички, вся троица без ущерба, достаточно подойти к зеркалу, чтобы отпали все сомнения в этом. Считая тебя, solo вашей четверицы – действующий почти в унисон квартет, а считая меня – квинтет. Но поскольку вся пятерица, все мы с тобой одно, значит, ты всё же в этой комнате одна, и это твоё solo, хотя исполняешь ты его не совсем сама. Так что брось-ка это твоё: пол, мужчина-женщина... это примитивное деление на два, все эти твои мёртвые каноны, ведь наша задача подальше уйти от всяких канонов. Твоя попытка удрать отсюда – вот всё, что ты смогла сама: дробинка, мелочь, недостойная и описания её, отдельной позиции. Да и не первый же это побег, и не первое возвращение, и все они неотличимы друг от друга, все они – будничные, обычные земные блуждания заблудившегося человека. А ты всё тупо повторяешь эти старые приёмы, каждый раз – будто впервые.
Вот, вяло начинает теплиться наше бра, больше разогреваясь, чем возгорая. И пока оно разогревается – ты, пренебрежительно фыркая и на этот раз не обходя лесенку, храбро ступаешь в её пролом. И, конечно, попадаешь в ловушку.
Вытащив из-под корыта рюкзачок, ты раскрываешь его и сразу обнаруживаешь, что опоздала: шмон уже состоялся. Всё твоё бельишко перевёрнуто, смято, будто кто-то примерял его и в спешке cовал назад. Ты укладывала свитер на дно, теперь он сверху. Пачка трусов испачкана зубной пастой, пакет с предохранительными тампонами вскрыт. К тому же, твой рюкзачок явно полегчал, душенька, тебя изрядно облегчили, грамм эдак на семьсот. С облегчённым рюкзачком в руках ты проделываешь симметричную перебежку, тра-та-та, и ещё одну – в обратном направлении, после каждой триоли приостанавливаясь и поёживаясь, как от холода. Коленки твои хвалёные дрожат, подгибаются, и потому ты замираешь в незавершенной позе, в полупозе, на четвертьпальцах. Чудом сохраняя в ней равновесие, ты зарываешься в свой рюкзачок носом, вновь перерываешь свои убогие тряпки. Вот это ущерб – так ущерб, не выщербленная царапинка – глубокая рваная рана. Что, миленькая моя, скажешь теперь, как назовёшь её?
– Тю-тю, – произносят твои губы. Что ж, имя найдено верно: твоя "Беретта" и впрямь тю-тю. Вот уж теперь тебя, облегчённую, легко понесёт твой гневный галоп! Взнесёт со всеми твоими шмотками прямо на его родину, в небеса.
Холод пронизывает тебя всю, возможно, холод уже небесный. Твои похолодевшие пальцы бессмысленно ковыряют подкладку рюкзачка, будто ты надеешься под ней обнаружить пропажу. Напрасно, это тебе не удастся, а вот им удаётся всё: они обнаружили твой магнитофон, они выкрали твоё оружие. Они подтвердили все свои подозрения. И теперь, когда ты, наконец, заплясала от их укусов, чего дальше ждать от них? Чтобы тебя пристрелили твоей собственной хлопушкой, девушка, не иначе.
И всё же, если б "Беретта" осталась на месте и после обыска – положение было бы куда опасней, стало бы безнадёжным вполне. А так... остаются надежды на то, что не только ты их, а и они тебя боятся, кошечка. Кроме того, происшествие до конца прояснило роль того жирного парня, сидящего внизу: теперь сомнений нет, он заодно с ними. А любое прояснение, прозрение – благо. Пусть и жестокое – оно лучше, чем опасный туман перед глазами. Слушай, а давай теперь помчимся вниз и устроим ему скандал, эдак немудряще, по-бабски! Ведь добиваться у него ответов всерьёз – лишь напрасно терять время и нервы. Он ведь никогда ни в чём не сознается, скотина. И вообще, хозяин он или наводчик, это не так уж важно: главное, проникнуть сюда так, чтобы он не заметил, нельзя. Без его согласия или приказа не пошмонаешь тут, ведь он сутками, годами не меняет сторожевой позиции, не отлепляет от стула вонючий свой четырёхглазый зад. Эта возникшая в твоём воображении картинка обновляет позыв ко рвоте? Прикажи-ка своему воображению заткнуться.
Заткнись, приказываешь ему ты, надо глянуть на случившееся прямо, в упор. Увидеть его как оно есть, как оно и дано. Всё случившееся и продолжающее случаться, все эти молниеносные события, преображения комнаты и прочего... Будто действительно наступила вторая, совсем другая половина жизни, другая жизнь. Да, такое соответствует и канонам замедленного старения: с возрастом близорукость частенько превращается в дальнозоркость. Но метаморфозы канонической жизни ведь так протяжённы, так томительно длятся! А эти явились вмиг, как землетрясение, как молния, случившиеся не извне, а внутри. Похоже, именно там, в тебе, а не в небесах над твоей головой сверкнула эта молния, и затряслась не твердь небесная, а твердыня сердца твоего. Но ведь всякое внутри – это лишь ближайшая к тебе область извне. И все небеса – твоё собственное сердце.
Всё, что происходит там, происходит давно, только ты ничего не замечала, отказываясь носить очки. Когда состарится змея, и не видит, уползает в пещеру свою, и линяет там, и снова становится молодой. А между тем, можно было так и не напрягаться, достаточно было носить очки с соответствующими диоптриями. Простому – соответственно простое, приёмы должны соответствовать выражаемому содержанию, иначе они вовсе не приёмы, а бессодержательные сами по себе вопли.
Вот, тебя трясёт от страха, и правильно, это правильное средство выражения содержания такой мысли, ибо это страшная мысль. Но при этом ты, всё-таки, и вопишь, а это совсем не правильный приём: о чём тут вопить? Состарилась ли ты до поездки сюда, а сейчас лишь узнала об этом, или меняешься сейчас, у себя на глазах, всё равно: ты становишься старой вмиг.
– Оставьте меня в покое, все! – продолжаешь, тем не менее, вопить ты. Начто мне все эти ваши перемены? Не хочу, не желаю.
А ведь только что жаловалась на их отсутствие. На тягостный повтор одного и того же, на бесконечное дление неизменной данности, на невыносимую скуку.
– А-а... да начто же им моя "Беретта"!
А начто она нам, если честно? Нас и без неё – и с нею будет продолжать трясти. Это гнев наш потрясает индюшиными складками под нашим подбородком, перебирает их своими резвыми пальцами. А-а, вылетает из них, трепеща крылышками, очередной твой вопль. Э-э, да так все они, настырно пытающие тебя, услышат его, и обрадуются ему. Услышит его и жирный парень внизу, а уж как обрадуется он! Ты колотишь кулаками в стены, царапаешь их когтями. Штукатурка забивается под них, это больно, но не больней самого твоего открытия. Но ты колотишься в стену и грудью, всем телом, а так становится больно и мне. Начто же мне-то такое, за что? Ну вот, ты и добилась, послушаем теперь, как хрустит в кармашке шортов оправа твоих любимых светофильтров. А теперь достанем изувеченный её трупик и скорбно поглядим на него. У скорби есть основания, это грубая работа: следует не размозжать материал, а преображать его. И что же ты скажешь теперь, когда и светофильтры твои драгоценные тю-тю? Скажи-ка: да.
– Не-е-ет!
Кричишь от удвоенной боли ты, и отбрасываешь покорёженный скелетик с такой брезгливостью, с какой не отбросила бы и паучка, разыщи ты его и раздави. Тебя освобождают от твоих вещичек, избавляют от одной за другой, погоди, тебя облегчат и дальше... Ущербы облегчают, и чем больше их – тем легче идёт дело, котик. Со всё более подлинным облегчением, чем дальше – тем скорее, верь мне. Ведь кто бы ни грабил тебя – ограбил тебя я.
Этот болезненный вскрик сердца немного усмиряет головную боль, и она приотпускает нас, как прежде приотпустила тошнота. Но, чуть приосвобождаясь от боли и тошноты, мы сразу лишаемся их помощи, защиты от зуда. Они уже не отвлекают нас от него – и он накидывается на нас с такой жадностью, будто его-то освободили совсем. Наиболее беззащитной, уязвимой, оказывается наша талия, в том месте, где шорты собрались в складки под тесным ремешком. Натёртая этими жёсткими складками кожа уже, собственно, не зудит, а горит, как от воспаления или ожога. Мы охватываем талию поверх ремешка растопыренными пальцами, большим и указательным, так, чтобы в углубления ладоней поместились подвздошные кости. Это ведь привычная нам, успокаивающая поза. Обнаружив, что талия не вмещается между буграми Юпитера и Венеры, мы прижимаем твои ладони покрепче – но нет, ужать её не удаётся. Гребни костей совсем не прощупываются, зато между всеми пальцами вспучиваются тугие, налившиеся жидкостью валики. Ещё сильней мы прижимаем ладoни. Зуд не становится слабее.
Тогда мы быстро расстёгиваем ремешок, затем и пуговицу на шортах, и впиваемся в высвобожденную из-под них, сразу же прилипшую к ладоням, насквозь пропотевшую кожу ногтями. Потом опускаем голову и глядим туда, не доверяя ощущениям рук, так они непривычны... Живот очевидно вздут, никаких сомнений. Что ж, нас вполне могли тут отравить. Дон Архангел Цирюльни, Сан Фуриа и всей Кампаньи – не безобидная моль, пусть и вполне человеческая. Этот повсюду успевающий летающий тарантул с именем и рожей преуспевающего ангелочка, придушивший своего родного дядюшку, травить тоже должен уметь. Так, между прочим... Известно, как это делается. Сплюнул в молоко яд, прополоскал зубы и поднёс дорогим гостям стаканчик. Бесплатно, чтоб не вздумали отказаться, от всей души.
Мы пытаемся задвинуть поглубже под шорты хотя бы одну руку, правую. Это не сразу получается, слишком туго они прилегают к бёдрам и взбухшему животу. Тогда мы левой рукой расстёгиваем взвизгнувшую молнию, применив не соответствующее результату усилие: так плотно её зубцы забиты пылью. Мы гладим тугие, но не напряжённые, а набрякшие ткани мышц. Такая разбухшая резиновая грелка. Она и горяча, эта грелка, будто в неё совсем недавно залили кипяток. Три дня без привычных гимнастических упражнений – и пожалуйста... Хотя почти ничего не ели. Питались, собственно, одним духом.
Прикосновение к горячему животу чуть более прохладной ладони тоже не успокаивает, совсем наоборот – подстёгивает зуд. Мы трём этот воспалённый бурдюк, покрепче прижимая к нему ладонь, ещё и ещё. За нею тянутся, болезненно прилипая, волоски. Набившаяся в них пыль, подобная тончайшей пыльце на крыльях бабочки, немедленно превращается в чёрные катышки. Зуд и от этого нисколько не уменьшается, только разогревается и сама ладонь. И тогда мы сгибаем пальцы на правой руке, чтобы всё же добраться до него, чтобы содрать с себя шкуру и начать скрести само мясо. Теперь это абсолютно очевидно: зудит не на поверхности – под кожей. Там залегают источники зуда, подспудно – но всё же не на очень большой глубине.
Внезапно вспыхнувшее желание ободрать шкуру, и соразмерное ему, но направленное в противоположную сторону сопротивление этому желанию так мощны, и так равны по силе, что их борьба не может кончиться ничем, кроме возвращения головной боли. И вот, она уже здесь. Снова ломит, разламывает надвое наш лоб. Из разлома, из-под волос, к переносице стекает струйка пота. Разумеется, теперь зазудело и там. Мы поскорей выдёргиваем запущенную в шорты руку и почти ударом размазываем струйку по лбу, опять прихватывая волосы, давно уже, оказывается, прилипшие к нему, просто мы этого раньше не замечали. Нет, разумно рассуждаем мы, и дальше просто объясняя простое, в комнате всё же душно. Следовало бы выпустить этот спёртый воздух. Но открытой в коридор дверью ничего не изменить, а распахнуть окно – только усугубить неприятности. А они и без того достаточно неприятны.
Вот эти, например, на миг исчезнувшие – и в тот же миг вернувшиеся к нам регулярные позывы рвоты: они превращают равномерное усиление зуда в накат волн, одна другой мощней. Уже на четвёртом судорожном накате его перечное тление превращается в жжение прямого пламени, открытого огня. Этот пожар, распространяющийся не только вширь, но и вглубь, мгновенно захватывает бронхи. Языки пламени от них достигают нёба, и само небо над головой – обшарпанный потолок комнаты – кажется, уже пожирает гудящий пожар. Когда горит дом, плюют на шмотки, спасаются сами. И потому мы прерываем свой бессмысленный экзерсис у стенки, и проделываем осмысленное движение: подтягиваем сползающие на колени шорты, будто готовы прямо сейчас выбежать из дому. Что ж, нам к побегам не привыкать, да и по слухам – это не худший из исходов. А слухи, говорят, рождаются на небесах, там же, где и молнии.
Там же рождены и эти, молниеносно нанесенные нам ущербы: взлом, обыск, кража. Все они – тоже злые обстоятельства в толпе обступивших тебя, напавших на тебя. Все они – повторяющиеся укусы, один продлённый укус, предназначенный распалить твою ярость, переплавить её в высокий, всевышний гнев. Переплавить в него всё в тебе, все элементы из пропастей твоей души, лёгкие и тяжёлые, включая тяжелейший из них: волю, и легчайший: надежду. Отлично, только не забывай сама поддавать жару в пожар, поддувать в него кислород, не забывай вовремя переводить дух, чтобы дышал и зыбился в тебе над пропастями сам пожирающий тебя огонь. Вот, ты заглатываешь его гудящее пламя и расплавленный им воздух, подвываешь ему. Воют твои обожжённые пламенем миндалины и связки. Пожар охватывает язык с его корневищем. Не слежавшаяся в лёгких пыль – клубы дыма валят с каждым выдохом из твоего рта. Не веришь – убедись сама.
Ты послушно кидаешься к зеркалу, придерживая спадающие шорты, наклоняешься к нему, вываливаешь язык... Тебе навстречу зеркало вываливает три своих языка, три чёрные головешки, измазанные горчичным пеплом. В углах раззявленного, будто раздираемого криком рта – козявки: скрепляющий губы раствор, замешанная на пыли слюна. Всё закаменевшее, гипс или известняк, лицо – трагическая немая маска крика. Точно, Архангел Цирюльни подсыпал в молоко яду. Вон у него чего только нет под началом! И цирюльня, и ресторан, и латифундия, да ещё вся Кампанья впридачу, так почему же ему не держать заодно и аптеку?
К гортани сразу же подкатывает спазм тошноты. Ничего удивительного, поза и впрямь провоцирующая. В зеркалах тебя давно поджидают три сумрачные сестры-близнеца с посеревшими щеками. Три твои постаревшие и подурневшие ипостаси с углубившимися порочными складками у ртов. Впрочем, этой складки нет у правой. Зато у левой нет под глазами набрякших, налившихся жидкостью мешков. А у центральной – под нижней челюстью не так грубо обвисает кожа. Не так уж эти сёстры похожи друг на друга, и, значит, не так уж они вместе похожи на оригинал. Может, в оригинале и нет никаких перемен, и его не коснулись искажения... О, надежда, легчайший элемент души! Она ещё тут? Тогда эти сёстры – совсем и не твои близнецы, а других. А на других плевать: их тут нет, мы с тобой одни.
Что же тогда толкает называть их по-прежнему близнецами, если и не твоими – то друг друга? Вон те, одинаковые у всех пятна пигмента, красные и коричневые, равно растекающиеся, натекающие на недавно ещё так чисто вылепленные детали лиц. Можно подумать, вам всем подсунули дырявый зонтик, так беспорядочно разбросаны пятна. Выпуклые части подгоревших деталей уже облупились. Ты пробуешь сколупнуть чешуйки. Это тебе удаётся, они ведь совсем пересохшие, как краска на конторке. Странно, внутренние ткани просто-таки налиты жидкoстью, её должно бы вполне хватить для снабжения и эпидермиса. Да, налиты, и это тоже странно: со вчерашнего ты ничего не пила, кроме полстакана, пусть и отравленного, молока. Пить или есть – об этом и подумать нельзя без отвращения. Отвращения, сравнимого по силе лишь с отчаянным голодом и жаждой. То, что однажды было отлито, казалось, навечно, вытекает из плавящего тигля совсем иным. Вот тебе ещё искажения. Ходят, правда, слухи, что нет и не может быть никаких искажений, все данные искажения – превращения. А ты уже знаешь, где рождаются слухи. Кем они даны.
Вот тебе ещё: оближи-ка губы. Белые пузырьки там уже успели лопнуть и выплеснуть жгучее своё содержимое. Этот пожар в углах рта – там содержимое пузырьков подсыхает, превращается в корочки, обсыпанные желтоватыми кристаллами. Это они стягивают кожу. Соскреби одну из корочек ногтем, под нею обнаружится мокрая язвочка. Попробуй её на вкус, ну как? Кисло, как и ожидалось. Вываленный изо рта, облизывающий губы язык тоже обсыпан белыми пузырьками, как и нёбо над ним. Там тоже жжёт, но горчит. Соединяясь где-то в другом месте, оба несоединимых на одном участке языка ощущения дают одно, кисло-горькое. Ты опускаешь углы рта, устраиваешь и на лице кислое выражение, поворачиваешься в профиль к зеркалу. Сестрички только того и ждали, немедленно пародируют твоё движение. На их вздувшихся сосцевидных мышцах, на двух из трёх, обнаруживаются пузыри побольше, но и расставлены они пореже. Они бесцветны, полупрозрачны, чтобы их увидеть – нужна именно такая подсветка, сбоку.
И такая постановка чуть склонённой головы. Ты проводишь по мышце ладонью, от уха вниз, прижимая её крепко, как можно крепче. Пузыри на бегущей впереди ладони кожной волне лопаются тоже, как в волне пенной, морской. Можно подумать, ты вся создана из такой морской пены, и не один раз, так умело всё это получается. Да, похоже, этот приём усвоен накрепко: на местах бывших пузырей остаются только лужицы облезающей кожи, окружённые венчиками лохмотьев подгнившие кратеры. Ты отрываешь лепестки венчиков ногтями, один за другим, гадая: нарастает ли в глубинах кратеров новая шкура? Так обрывают ромашку, гадая на жениха. Что ж, кажется – уже да, вон он, блестящий жених, уже тут: в свадебных венчиках блестит розовая шкурка, совсем молодая, не то что – сама ты.
Бра дополнительно нагревает воздух. Правое ухо больше всего страдает от избытка тепла, от неутомимого зуда лампы. Но что поделаешь, если в комнате так темно. Терпи, вытерпеть поможет приятный холодок, овевающий твой обращённый в противоположную, теневую сторону лоб: так в одном месте, в тебе одной совмещаются тепло и прохлада. Несовместимое оказывается вместе, говоря найденными не тобою, но не совсем глупыми словами. Ты ощупываешь лоб: да, на нём выступила холодная испарина. Но и под испариной он всё так же крепок и крут, и крепки дуги бровей, и не растеклась прямая линия носа. Что ж, честно сработанная конструкция должна устоять и в такую жару. Сёстры в зеркалах с обезьяньей цепкостью перехватывают твои движения, копируют их. Не совсем точно: копии слишком элементарны, с невыработанным рисунком. Одно слово пародия.
Ты протягиваешь руку к центральному отражению, будто хочешь пощупать и его лоб, чтобы дополнительно убедиться и в его честной сработанности. Ты ещё не вполне доверяешь своим новым, прозревающим глазам. Едва коснувшись зеркала, ты отдёргиваешь руку. Не лоб, а чужие, налитые ледяной жидкостью пальцы утыкаются с той стороны в твои, оставляя на поверхности зеркала отпечатки. Это не твои чужие отпечатки, не с этой стороны зеркала – с той. Изнутри его, не снаружи. Не твой лёд плавится в них, превращается в жидкость, и затем, после её истечения и испарения, исчезает с серебряной поверхности, как след дыхания! Не твоего дыхания, успокойся. И, наконец, присядь.
Ты садишься, и твой живот немедленно вспучивается над коленями. Но не потому, что он размяк и обвис, а напротив, потому что он гладок и туг. Различное и тут умудрилось совместиться в одном, в напряжённом двойном куполе: большом и на его вершине – маленьком, выпятившемся пупке. Положив на него ладонь, ты не начнёшь, а продолжишь упражнения, ведь эти – продолжение тех ночных, те всё ещё длятся. Вот почему совершенно невозможно начать сейчас с ноля, а только с того, на чём ты остановилась тогда. Только продолжить, продлить то, что было тогда прервано. Так прерывается триольная перебежка копыт дряхлой клячи на площади, для того только, чтобы продлиться.