355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Тарантелла » Текст книги (страница 8)
Тарантелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:03

Текст книги "Тарантелла"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

– Ну конечно, у меня есть магнитофон, я и не скрываю. Но без шуток... Я ведь говорила, зачем приехала: глянуть на антик в вашем архиве. Кстати, вы так и не ответили, когда можно это сделать. Но ещё я собираюсь познакомиться с местными музыкантами, обслуживающими, так сказать, низменные, в отличие от ваших, нужды: вечеринки, народные праздники. Послушать их и записать. Может быть, они интересно интерпретируют древние мелодии. Вот для чего я и прихватила с собой магнитофон. Но вот что из этого получается: я будто выпрашиваю у вас позволение проделать все эти невинные вещи. Вымаливаю, как подаяние!

Пока это говорилось, из взгляда Пресвятого Ханжи исчезли последние остатки того, что она прежде назвала невнимательностью. Теперь он стал откровенно злым. Ни капли елея, чтобы хоть чуть-чуть смягчить его, смазка испарилась бесследно. Ничего не скажешь, раскачался – дальше некуда. Теперь не остановишь.

– Даётся просящему, – даже и губами не прошевелил он. Может быть, эта реплика ей только послышалась.

– Да, пусть левая рука не знает, что делает правая, проблема только: что, что именно даётся! – тем не менее подхватила она и заторопилась, вытягивая дальше ухваченную спасительную ниточку. – Хорошо, если вы не понимаете шуток, допустим, что вы меня разоблачили. Тем более давайте поговорим на отвлечённую тему. Просто поболтаем, как праздные интеллигентные люди. Ни о каком деле, раз уж мы остались при своих мнениях о том, что из себя представляет это дело... Чисто теоретически – ваше мнение: может укус тарантула иметь такие последствия, или не может? В самом медицинском смысле, отвлекшись от души... Может яд тарантула вызвать такие реакции человеческого организма, такие изменения в его поведении – или это преображение здорового человека в припадочного происходит по другим причинам, я вовсе уже не имею в виду ваш целибат, и лишь приписывается воздействию яда?

– Это вы должны спросить у Адамо, – вмешался Фрейд. – Это он спец по таким проблемам. Вы ж сами их определили как медицинские.

Ни одного колена разговора не пропустил ещё, подлец. При каждом его повороте продолжает ритмично подсовывать свои нотки в дуэт, как бы напоминая о подлинной его структуре: терцет.

– Не знаю, – сказал Отец Ханжей, этот Папа Лгунов. – В жизни не видал ни одного тарантула. Слушайте, причём тут я? Если вы действительно охотитесь за антиквариатом, то пошарьте по домам, может и найдёте, что плохо лежит. Может, вам удастся надуть какую-нибудь глупую старуху и она вам спустит за бесценок старую мебель. Но предупреждаю, у старух есть ревнивые родственники.

– Зачем мне мебель? Что вы всё мне подсовываете какую-то дрянь, что я ни скажу – всё перевираете! Я однозначно говорю, и это невозможно переврать, если не иметь такого намерения: я приехала специально, чтобы глянуть на манускрипт. Не купить, не забрать, и не выкрасть – а глянуть. Позвольте мне порыться в церковном архиве. Допустим, вам манускрипт не попадался, вы его в жизни не видали. Но вы же и не искали его специально! А я уверена, знаю, что я его найду.

– Нет. – Складки на лице Непогрешимого Отца Лжи затвердели, в них уже достаточно хорошо слежалась пыль. Кадык, как каменный рог, уставился ей между бровей. – Зачем? Думаете всё же обнаружить двойную бухгалтерию нашей, как вы изволили выразиться, торговлишки? Хотите вынюхивать тайком, но с нашего разрешения, чтоб потом вам не предъявили обвинение в противозаконных действиях? Нет-нет, и речи быть не может. Никаких действий за спиной, только законные. Предъявите официальное постановление об обыске – тогда пожалуйста.

– Откуда мне его взять! – закричала она, теряя остатки власти над собой.

Абсолютно самостоятельно, она и обдумать ничего не успела, её руки открыли сумочку, зарылись в неё и стали там действовать лихорадочными, прерывистыми куриными движениями. Потом одна из них выхватила оттуда бумажку и замахала ею перед носом священника, с брезгливым недоумением глядевшего на всё это. Она и сама удивлённо и с опаской рассматривала действия собственной руки, но всё же дополнила их словами:

– Единственное, чем я обладаю, это направление от моего университета... Почему бы вам не поверить, что всё так, как я говорю, и не устраивать мне этот... очистительный костёр на вашей площади?

– Очень просто: потому что нет никакого манускрипта.

Вместо того, чтобы осмотреть бумажку, Пресвятейший Лжец глянул на Фрейда, кажется, впервые за всю эту сцену. Тот скорчил гнусную рожу. Признаться, это лучший выход из невольно создавшегося положения: а что, если б они последовали призыву глянуть в документ?

– Для прикрытия вам лучше придумать что-нибудь более правдоподобное, чем эти средневековые сказки. О чём только думает ваше начальство, так скверно разрабатывая свои операции! За кого оно держит народ – за идиотов?

Кажется, Апостолу Психоанализа надоело просто путаться под ногами у главных исполнителей нелепой сцены, теперь он норовит вылезть вперёд, залезть к ней подмышку! Дать бы в его гнусную рожу пинка.

– Сказки? – воскликнула она с той же энергией, с какой следовало бы это проделать, и с облегчением сунула бумажку назад в сумочку. Облегчение придало её словам ещё больше энергии, легче и скорей полилась её речь. – Да всё о тарантелле написано в учебниках. Во всех энциклопедиях – чёрт бы их читал написано, что последние случаи заболевания этой... тарантусей были зафиксированы не так уж давно: всего пару десятков лет назад, не веков. Написано всё одно и то же, всё триста раз повторено, и этому не верить? В энциклопедиях что – тоже сказки? Всего пара десятков лет, хотите сказать, что вы ничего об этом не слыхали? А я вам скажу, что вы не только слыхали, но и видели. Вы так упираетесь это признать, что теперь мне это абсолютно ясно. И это вы мне тут сочиняете идиотские сказки, только никак не пойму, зачем.

– Да нет тут никаких тарантулов, поймите вы это! Может, где-нибудь далеко в горах и есть, а в городе... давно перевелись. Если и были когда-нибудь.

– Были, были, и, я думаю, есть! Я видела доказательство: киноплёнки, снятые ещё при Муссолини! Они лежат в университетском архиве, я их просматривала. На плёнках – вот эта самая площадь, толпа горожан перед вашей церковью, ваша паства, которую вы не можете не знать, и пляшущая тарантеллу молодая баба, вам конечно же отлично известная, со всеми необходимыми симптомами... Есть тысячи и других свидетельских показаний, всем и всегда было известно, что родина тарантеллы тут, тут, тут!

Она трижды ударила пяткой в каменную плиту и поморщилась от боли: всё же мягкий тапочек был надет не на бесчувственное копыто.

– И культ тарантеллы – отсюда.

– Припоминаю, я слыхал об этом языческом культе. Тарантизм, я правильно его называю? Но когда это было! Две тысячи лет христианства...

– Судя по вашей глухой обороне, их и не было вовсе. Почему же, скажите, после двух тысяч лет мне не удаётся и подступиться к вам и к этой... тарантусе? Почему им всем дозволялось не только записывать, но и снимать на плёнку, а мне, получается, одной в целом свете – нельзя? Не потому ли, что я не имею за плечами таких покровителей, как... папочка Муссолини, а?

– Когда Муссолини вздёрнули, мне и двадцати не было. Вы имеете представление, какой на дворе год? Судя по этим симптомам, у вас явное помутнение... размягчение мозга от этой жары. Вам бы тут не задерживаться. Всё это добром не кончится, получите в конце концов настоящий удар.

– Да, синьора, судя по вам, для проявления таких симптомов вовсе не требуются чьи-нибудь укусы извне, достаточно ваших собственных, так сказать изнутри, как это делают скорпионы.

Перебив их обоих, Фрейд подал свою реплику тоном приговора, как власть имеющий: и над ней, и над papa cooperativo. Кто ж наделил мерзавца такой властью, и за что, а?

– Конечно, все эти тарантулы не более, чем косная средневековая выдумка. Я тоже не видал их, хотя живу тут безвыездно много лет. А болезнь, бывало, встречалась, верно. Но причины её совсем в другом и они лежат буквально на поверхности: заметьте, болеют ею женщины. Дело безнадёжное, на что же, позвольте спросить, уповаете вы?

Она желчно фыркнула, и только: вспомнила в этот миг, что не так давно и сама применяла этот метод, но по отношению к мужчинам. А Фрейд уже взобрался на своего конька и с этого святейшего престола начал проповедовать свой примитивный психоанализ. Папа, представьте себе, пошёл на дискуссию с ним, стал приводить контраргументы: социальные причины, бедность, жилищные условия... А также остатки язычества, пережившего века христианства. Они спорили друг с другом, совершенно перестав замечать её, будто её здесь не было – но и затыкая ей рот, как только она пыталась заговорить. Ей удалось лишь раз вставить реплику о том, что церковь напрасно суёт в это дело свой нос, ничего б такого не было, если б разрешили аборты. И ещё один раз: что не надо насилием принуждать своих женщин к целибату, делая их рабынями многодетных семей. В другое время она бы улыбнулась двусмысленности, ею сказанной. Услышанной и понятой только ею. Но сейчас она не нашла в ней ничего смешного.

Не смешил её и весь этот потешный научный семинар посреди раскалённой пустыни. Ведь было абсолютно ясно, что искусственная, намеренно раздутая дискуссия предназначена для того же, что и неумеренно грубые, не имеющие к теме отношения реплики в ответ на её вопросы: для насилия над нею. Что и эта противоестественная сцена в пещи огненной – тоже часть общего на неё давления, применяемого к ней, чтобы задавить в ней желание продолжать работу. Подавить всю её энергию и решимость, вдавить в разочарование и вынудить плюнуть на свою затею. Выдоить до пустоты, довести до отчаяния, вынудить впасть в него и уйти отсюда. И, стало быть, вообще убраться из их райского местечка, да не просто по своей воле, а будучи насильно изгнанной из него. А она было попалась на эту простую удочку, так была размягчена – прежде всего этой жарой, конечно. И размягчившись, тут-то падре не ошибся, приняла их фальшивую игру всерьёз. Занервничала так, что пустила в ход серьёзное оружие – иронию и желчность. И, как следствие, отравилась собственной желчью, быстро превратившейся в самоубийственный яд. Она нервно оглянулась.

Кляча с трясущейся головой, обвислой кожей и вздутым животом, с натёртостями: открытыми сочащимися язвами, будто с неё начали сдирать шкуру для показа в анатомическом театре – и бросили, беспомощно тащится коленообразным маршрутом, принуждаемая к нему рисунком расщелин, уже отчаявшись выдернуть из них хоть один жалкой пищи клок. И ещё – облачка пыли. Вот всё, что она увидела позади себя, остальное дослышала: заикание увиденного, прерывающую гуд в ушах перебежку копыт.

Она снова ощутила прилив к чреву мутного чувства: бесстыдно внятного, голого, без лепнины и приукрашивающих гирлянд, насильно навязываемого ей отчаяния. Что же это такое, со всеми ними происходит одно и то же! Сначала они плоско, скверно шутят, потом грубят, а потом их охватывает злоба и они начинают хамить, чтобы выдавить отсюда. Что ж это они все позволяют себе с нею, чем она такое заслужила? И начто оно им? Что в ней провоцирует их потребность унизить, раздавить её, как гадкое насекомое!

Что скажешь – опять иллюзии, снова плоды чрезмерно богатого воображения? Да это самая неоспоримая данность, все эти желания просто высечены на их рогатых рожах! Посмотри, хотя бы, на рожу этого измождённого кастрата, Папы Кооператива... Назойливо, тупо повторяющаяся данность, точнее – дление одной данности в сгущённой и затянувшейся петлёй на глотке атмосфере событий. Или одного растянутого на вечность события, которое под глухо запечатанной крышкой пыточной камеры раскалено до предела и до предела сжато. Начто всё это? Вот так вопрос... Нато лишь, что оно действительно дано, теперь и тут, и значит дано навечно.

Она задрала голову, чтобы твёрдо глянуть долговязому святоше в глаза, и тут же опустила: исходящее отовсюду мощное сияние продавливало и зонтик. Качательное движение головы всколыхнуло притихшую было дурноту. Но она успела увидеть страшную глубину этой сморщенной от непомерного давления данности в окаменевших складках лица священника. Вдавленная туда, как бетонная жижа, зелёная тень застыла в них.

Она беспомощно оглянулась: нет, поддержки не жди, ты по-прежнему одна, сама. И это тоже застывшая в камне данность, тяжесть, данная тебе навек. Тебе тянуть эту тяжесть век, а не каких-то двадцать жалких лет, и не вытянуть эту тягость, никогда, никогда... Никогда, это слово напугало её. Страх подстегнул её, как вымотанную до отчаяния тягловую лошадь подстёгивает, и заставляет всё же сделать ещё несколько шагов, хлыст.

– Средневековая... Тогда средневековье продолжается у вас и сегодня: вот вам ваша косная выдумка!

Заранее торжествуя, она ткнула пальцем в разлом колонны. И обнаружила, что позиция пуста. Паук или забрался в трещину поглубже, или убрался оттуда вовсе, в любом варианте мерзкая тварь успешно подсунула вместо себя свинью: предала и смылась в тот самый миг, когда в ней действительно нуждались.

Мнимое торжество вмиг оказалось тем, что оно и есть: маской страха, потугой скрыть его от себя и других. Но он – тут. И вот, маска сброшена, и торжество прервалось: вместе с дыханием.

Она схватилась за горло, и его сдавили крепкие горячие пальцы. Будто сжали они горловину с силой надуваемого пузыря, ей показалось, что и грудь и живот немедленно начали вспучиваться, что всё тело её взбухает, и все его разнообразные перегородки и полости, выпуклости и расщелины наливаются, и заполняются одним, до сих пор незнакомым, и по тёмной мощи – ни с чем прежним не сравнимым, новым содержанием.

Верно, это сжатый совокупным давлением, включающим и сопротивление ему, страх преобразился в соответствующе безмерное, враз заполнившее её всю до последних уголков, отчаяние. А что ж сравнится с ним, несравненным...

ПЯТАЯ ПОЗИЦИЯ

Разве что святой гнев. Только с ним мало кто имеет дело.

Но и отчаяние достаточно подхлестнуло её. Вообще-то оно было ей знакомo, только она ещё не знала о всей его безнадёжности. Ещё не всё, значит, было для неё кончено, и она со свирепым возбуждением продолжила.

Так предыдущая позиция оказывается вовсе не предыдущей, и эта – совсем не следующей. Она всё та же, прежняя, как ни называй её, какой номер ей ни присваивай. Подобно векам, называемым средними, та позиция на середине сцены всё не кончается, тянется, длится, а новая никак не может начаться. И это видно всякому, потому что многое лежит на поверхности происходящего. Позиция продлена из-за отсутствия решающих изменений на её поверхности, хотя внутри её дело обстоит не совсем так: под сохранившей верность принятым канонам видимой оболочкой, конечно, всё уже иначе. И если существеннейшие превращения ещё не выступили наружу, то подспудно они давно вызрели, отлились в опровергающую прежние каноны форму. Теперь только пара решительных жестов, энергичных па, а то и один всего лишь сигнал – и удастся последняя, долгожданная метаморфоза: лопнет литая, обвязанная многочисленными пеленами куколка, разверзится чрево её. И выберется оттуда ещё сохраняющий скрюченную позу, ещё опеленутый родовым пузырём и весь в слизи, но уже вполне созревший сиятельный мотылёк.

Нелепо жаловаться на изнурительную тягостность позиций. На замедленное, почти остановленное время. На нестерпимость его дления, подобного нестерпимому жжению после молниеносного укуса ядовитого насекомого. Если уж жаловаться, то не на гром, а на саму молнию. Но при всех жалобах делать придётся то же, иного не дано: пока не все жесты и па проработаны, и сигнал не дан, надо длить позы, продолжать прежний, регулярно задыхающийся аллюр, прихрамывающий галоп. И она продолжила.

– Хорошо. – И это поверхностное выражение тут же налилось глубиной, наполнилось угрозой. – Может быть, мне всё-таки поговорить с женщинами?

– Да не станут они с вами разговаривать, – сквозь зубы прошипел священник, как сплюнул. – И на что вы только уповаете? Непонятно.

Он больше не глядел на своего оппонента в дискуссии, или союзника, как тут разобраться... на своего придворного аналитика. А может, как знать, своего надсмотрщика?

– Но вы потом не жалуйтесь, что вас не предупредили, – добавил тот.

– Но почему? Им запрещено... должны знать своё место... существа второго сорта? Вот это и есть средневековье... сегодня...

Она задыхалась: не передохнув, нельзя было довести до конца и одной фразы. Теперь она и сама осознала, что при каждой такой передышке – оглядывается. Как не осознать, если это делалось так замедленно, что голова за краткую паузу не успевала вернуться в начальную позицию, будто ей мешала это сделать внешняя сила, и вынужденно продлевала свой пируэт. Так слабосильный танцор, скрывая недостаток мощи и подчиняясь ему, умело длит прыжок.

– Ей Богу, стала бы Папой Римским только для того... чтобы разогнать вас всех, закрыть лавочку. Вот какой была бы моя первая и последняя булла.

– А говорили, что насилие – мужская культура, – возразил священник. – Чего это вы всё взбрыкиваете? Не можете культурно вести дискуссию, так скажите прямо, что нам всем нужно совершить обратный переворот и снова установить матриархат.

– Уже установлен, – уточнил цирюльник, вступив, как всегда, в своё время. – Пригрели мы змею за пазухой, по-вашему – лярву в куколке, разве нет?

– К сожалению, нет, ещё не установлен, – выдавила из себя она. Если уж кто и пригрел змею, так это она, добровольно приведя сюда этого брадобрея. Буквально выносила его в своём брюхе, возможно, потому её так сильно и тошнило. И это её-то они упрекают в насилии! Но она ни за что не уступит их наглому давлению, если уж ей придётся уходить, то только тогда, когда она сама решит это сделать.

– А в заключение я скажу вам следующее.

Городу и Кооперативу, прокомментировала она в уме, не успев высказать это вслух: падре предостерегающе поднял ладонь, как бы призывая паству стоять смирно.

– Допустим, вы говорите правду, синьора. И вас действительно интересует... культура, глубоко укоренившиеся обычаи, интимности быта, а не коррупция. Тем хуже обстоит дело. Вы ходите и подзуживаете людей болтать с вами не о вещах суетных, мирских, а об их интимной жизни, по сути – о святой внутренней жизни души. А об этом на площадях не говорят, об этом публично не судачат, не сплетничают. Жизнь души – таинство, это тема для исповеди, а не газетных статеек. Вы, в сущности, требуете, чтобы вам исповедывались, и у меня вырываете силой тайны чужих исповедей. Пытаетесь урвать кусочки чужой добротной жизни, за неимением своей, и попользоваться ими хотя бы в воображении, как это делают злостные личинки моли с добротной тканью. Да, это правда, есть такие злостные духи, лярвы, это ещё и древние римляне знали, сами по себе лишённые жизни – но жадно высасывающие из живых людей всё живое, и питающиеся этим. Вот и вы жаждете, чтобы я для вас умертвил живое таинство, совершил преступление. Подумайте, если можете, с какой стати я буду это делать? Не умеете думать, то хотя бы вообразите, что я публично расскажу об интимных деталях вашей ночной жизни, в которых вы мне, допустим, открылись на исповеди. Такое вам понравилось бы?

Нет, такое ей не понравилось бы. А припомнив некоторые нюансы этой ночной жизни и тогдашнее ощущение, что за ней подглядывают, она, хотя и неохотно, подавила желание возразить. Попытку обернуться и узнать, не подсматривает ли кто и теперь сзади, снаружи, за тем, что происходит у неё внутри – пришлось подавить тоже. Но тут уж она отлично знала, что делает: ещё раз увидеть за собой шамкающую беззубую клячу, обвисшие из углов пасти подобно уздцам сталагмиты слюны, смазывающие равнодушный камень слизью – это разорвало бы сердце. Не видеть, только слышать эту музыку – тра-та-та, пауза, тра-та-та уже достаточно, чтобы надорвать его.

– Ну вот. – Cвященник несомненно узнал о её борьбе с собой, ничего не было проще: подробная хроника борьбы внятными знаками писалась на её лице. Нормальные люди тоже стыдятся выносить на публику свою интимную жизнь. Как и интимную жизнь добрых знакомых. Даже давно умерших предков нормальные люди стараются не тревожить, не говоря уж о живых родителях. Наши люди – особенно. Вы видели некоторых из них, могли убедиться сами. Потому что они давно уже добрые католики, а не бесстыдные язычники. И они не хотят ворошить постыдные сказки о давних временах, которые для некоторых туристов любопытная экзотика, а для них – частная жизнь, в которую они не желают этих туристов пускать. Что касается симптомов, так вас привлекших... то они подробно описаны ещё в Евангелии. Если б вы потрудились прочесть, то узнали бы, что все эти пляски не более, чем мерзкие корчи и намеренные кривляния сатаны, вознамерившегося испохабить Божье Творение. И для того вселившегося в тело благонравного, но нагрешившего бедного человека. Говорите, мы хотим внушить ненависть и отвращение к этому телу? Так оно и само отвратительно в его сообщничестве со зловонными бесами, а ненависть, испытываемая нами, не к бедному телу – к ним. В той же книге вы бы смогли прочесть, что сатану надо всеми средствами изгонять, честно сказать – включая и костры на площадях, а не привлекать к нему почтительное общественное внимание отвлечёнными беседами и... учёными диссертациями.

– Поэтому вы и меня изгоняете отсюда всеми средствами, включая самые изощрённые, вот уж точно: сатанинские... – буркнула она. – Имели бы власть, сожгли бы прямо тут, на этой площади, как это делалось прежде.

– Это вы кого имеете в виду? – насторожился он.

– Кого? Тысячи, тысячи сожжённых в адском пламени костров на всех площадях Европы!

– Да! – снова воодушевился он, наверное, этим красивым числом. Разумеется, единицей воодушевить кого-нибудь трудно. – Сатану позволено изгонять и при помощи адских сил, тогда он разделится и выступит против самого себя, и не устоит его царство. И это бы вы узнали, прочитав ту книгу. Узнали бы, не выходя из дома, и вам не пришлось бы тащиться за познанием в такую даль. Не пришлось бы и приставать к бедным людям, вынужденным заниматься по-настоящему тяжёлым трудом, чтобы прокормить свои семьи, и насильно вытаскивать из них на публику глубоко личное.

– Постыдное, как вы уже сказали... Но так ли уж ваши бедные люди стыдятся публики! Разве не они, бывает, вывешивают в окнах наутро после свадьбы кровавое бельё? Но вот если уж о свадьбах зашла...

– Не о свадьбах! – вскричал священник. – О Евангелии! О том, что его надо бы прочитать, прежде чем про него болтать. Тогда бы вы не пересказывали его сатанинскими словами. Я слыхал, что по наущению сатаны в вашей Америке защитниками прав личности женщины издан перевод Евангелия, в котором Христос не сын Божий, а дочь. Нет, даже не дочь, а неведома зверушка гермафродит. Потому что сыном оскорбились бы дочери, чьи права ущербило старое Евангелие, а дочерью – сыновья. А тьма, в которой свет Божий светит, в этом новом Евангелии не тьма – а что-то серенькое, потому что тьмой можно оскорбить негров. И сам Бог Отец, подсказал сатана авторам этого Евангелия, вовсе не Отец, потому что это оскорбительно для матерей, а какой-то двуполый папочка, какое-то оно. Но поскольку эти авторы защищают ещё и права личности животных тварей, то они уже обдумывают, как бы сделать ещё более новое, новейшее Евангелие, в котором обязательно будет кошачий Христос, чтобы не оскорбились кош...

– Э, причём тут сатана, – вставил цирюльник так, будто всё это время говорил один лишь padre, а сказанное ею было лишь мычанием бессловесной твари. – Любая баба, особенно когда в возраст войдёт, и есть вельзевул. Так повелось ещё от Адамовой жены, не сочтите за плоский намёк. Всё дело в постыдных и вынужденно замаскированных низких инстинктах, которым женщины подвержены больше мужчин, потому что других жизненных стимулов у них нет, как бы они ни притворялись. От такого притворства мы и избавили наших женщин при помощи кропотливо нажитых традиций и обычаев. К сожалению, не от самих инстинктов, это невозможно: они даны навечно от сотворения. Но теперь наши женщины стыдятся их, вместо того, чтобы цинично эксплуатировать. И церковь тут абсолютно не причём, потому что картина не ограничивается человеческим обществом. Такие инстинкты даны всякой твари, в том числе и не имеющей никаких церквей. И не только неоформившимся лярвам, а и вполне развившимся, взрослым особям. Вон, например, у пауков, если уж вы к ним имеете особую симпатию, самка инстинктивно пожирает самца, высасывает из него кровь. А если её безудержный инстинкт ограничить нашей традицией – глядишь, и не сожрёт, устыдится. Такая обязанность и наложена на мужчину после того, как по вине самки его изгнали из рая. Собственно, и его вина тут была: надо было самому сообразить раньше, что такое инстинкт самки. Это тот же инстинкт, следуя которому и вы собираетесь выдавить мужчину со Святейшего Престола, говоря естественным языком – заглотать, сожрать. Виноват, синьора, это я имею в виду, что и вы самка. То есть, как первая самка – так и последняя, допустим, это вы, движимы постоянным желанием сожрать самого своего Творца. После того, конечно, как вы соблазните и совокупитесь с ним. И, между прочим, сожрёте, не подавитесь. Как не подавились и его яблоком: посмотрите на себя, у вас-то кадыка нет. Я не обвиняю никого и ни в чём, вам нечего на меня обижаться. Я только стараюсь прямо смотреть на жизнь, брать её такой, какая она есть, потому что она божественного происхождения и грешно искажать её измышлениями. И я ничего не измышляю, и женщину такой не я придумал, спросите у падре, он возражать не станет: уже в Библии ясно показано, что женщина – существо вторичное. Да можете и не спрашивать, вы ведь сами на это указали.

– Вторичное! Скажите уж прямо, естественным вашим языком: низменное! выкрикнула теперь она. От собственного крика её резко затошнило и всё закачалось перед глазами, как на ухнувших вниз качелях. Хоть она больше и не оглядывалась, всё продолжало качаться само, по заданному полукружию, как и вся эта чудовищно безысходная беседа, упорно тычущаяся в тупики – то влево, то вправо – куда сама же себя намеренно заводила. Насильно сглатывая тошноту, она всё же принудила свой язык закончить фразу:

– Тогда и ваша любимая мадонна тоже. Взять даже ваши нелепые картинки, на них разве не женщина? Да, женщина, самка! И ровно из той же глины, что и все другие, включая меня. Если вы нас всех втаптываете в грязь и называете суками, то вместе с нами и её.

– Ну, не с вами об этом говорить... – без церемоний оборвал её священник. – Кажется, это вы нам тут напоминали о преображении плоти? Так вот, не всякому оно удаётся... даётся в повседневной жизни. Подавляющему большинству только в судный день. Непонятно, на что надеетесь вы? Хотя, разумеется, суд может состояться в любой день, хоть и сегодня, прямо тут и сейчас. На вашем месте я бы поторопился повидать родителей.

И верно, чего церемониться, если ясно, что это последние её слова, последние усилия. Ещё миг – и она сама покончит с этой пыткой: виновато повернётся и постыдно уберётся вон. Потому что она действительно сама в этом виновата, это была её грубая работа. Все правила такой работы она нарушила, одно за другим. Ей не удалось вести разговор по нужному руслу, такая простая задача! Он выскальзывал из рук, как размякший скользкий обмылок. Лицо её пылало, от стыда или гнева – не разобраться. Может быть, его поджигали проникающие сквозь зонтик тяжёлые зелёные лучи. Под их спудом голова сама склонялась всё ниже и ниже, как если бы она действительно устыдилась своей вины.

Зелёные круги плавали перед глазами, тошнота перехватывала горло, зелёные её пальцы проникали и внутрь гортани, вызывая рвотные позывы. Она, если совсем честно, едва держалась на ногах. Неужели и у неё такое же зелёное лицо, как у этих упырей напротив, с таким наслаждением сосущих её кровь? Ей оставалoсь только одно: отступление, но она очень хотела проделать его, сохранив хотя бы остатки достоинства. Ей просто необходимо было, даже при позорном отступлении, сохранить своё лицо, ведь это значило – себя саму. А для этого растянуть, продлить отход.

– Я надеюсь на себя, – выдавила из себя она. – А ваше так называемое преображение тоже форма насилия, что в судный праздник, что в будни. Самый простой и дешёвый способ насильного обращения в свою веру: сто тысяч ведьм успешно преображены на этом конвейере при помощи простых дровишек. Хорошо, в последний раз... Пусть этот город успешно вымирает, благодаря вашим традициям, вплоть до змей и насекомых. Но вы сами сказали, что семьи ваши многодетны. Значит, есть и другие традиции, прежде всего свадьбы. А на свадьбах играют музыканты, этого вы отрицать не станете. Где мне их отыскать? Они могут знать мелодию, которую я разыскиваю. Им, надеюсь, не будет стыдно сыграть её мне.

– Спросите у Адамо, – развязно ухмыльнулся цирюльник. – Ему-то уж точно ничего не стыдно. Или у его жены, если догоните. Но предупреждаю, именно из-за отсутствия стыда он не будет с вами так вежлив, как мы.

А ведь он прав: ничего больше и не остаётся, как начать с ноля, вернуться к первоначальной позиции. Но закрыть занавес этой сцены она должна сама, несмотря на то, что едва держится на ногах.

– Простите, мне пора. Мне уже нехорошо, жара невыносимая... а вы меня принуждаете тут торчать. Впрочем, может быть, я ещё осмотрю вашу церковь... Там, кстати, и прохладней.

– Церковь открыта для всех, – объявил священник. Но поглядев на её колени, продолжил так: – Однако, вам следует переодеться. Простоять на виду у всех, в таком виде, перед храмом – уже недурно. Но внутрь? Этого нам не простит никто, ни мужчины, ни женщины. Так что приходите в другой раз. Скажем, завтра, или на следующей неделе.

Цирюльник выразил огорчение её неудачей: состроил на своей морде оскорбительное выражение. У всех на виду – это у кого же, у него? Как бы ни было, эта сдача проиграна вчистую, ясно. Но она ведь не последняя. Ещё будут сданы другие карты, получше.

Священник уже поднялся на третью ступеньку портала, когда ей удалось вспомнить о своих мелких потребностях:

– Покажите хотя бы, где у вас тут почта, мне нужно получить деньги...

– Боюсь, и тут у вас ничего не выйдет. И вряд ли выйдет на этой неделе: почта бастует.

– А банк?

– И банковские служащие тоже. Жаль, что в нашей конфессии это не принято.

Что ж, и эту сцену она позорно провалила. Картина жуткая: разгром. Даже последний удар ей не удалось нанести самой, священник опередил её, захлопнув дверь с сухим, удушенным у источника звуком. Лишь на миг ей были даны церковный мрак, мерцание алтаря в глубине, блаженная прохлада... И тут же были отняты, ей не дали даже перевести дух. Подстёгнутое исчезанием заманчивой картинки, взбеленившееся удушье снова схватило её за глотку, будто там всё же застряло огромное яблоко, которое ей не удалось проглотить. "Конечно, инквизиция не бастует даже во сне", прохрипела она, не зная, вслух или нет, но зная, каким жалким выглядит такое остроумие. Щёки её потемнели, то ли густо покраснели, то ли ещё позеленели, ведь всё это она подумала или сказала вдогонку, безответно, как бы расписавшись в своём отвратительном бессилии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю