355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Тарантелла » Текст книги (страница 25)
Тарантелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:03

Текст книги "Тарантелла"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)

Мы ещё шире разводим руки в открытейшую позицию, заводим их за спину и склоняем голову, как это принято делать, раскланиваясь. Исподлобья обводим публику взглядом, чтобы узнать, достаточно ли она восхищена нами. Сложив губы трубочкой, отдуваем занавесочку из лохмотьев кожи, свешивающуюся со лба и мешающую видеть. Из-под бровей, сведенных в одну суровую бровь, сияют наши подведенные золотыми тенями глаза.

– Это их жизнь, их кладбище! – в панике восклицает Дон Анжело, вытянутым указательным пальцем обводя зал ресторана вслед за нашим взглядом: слева направо. Знает, что под нашим натиском снова заколебалась почва под его ногами, власть опять выпадает из рук. – И оставьте их в покое! Как бы вы там, наверху, не корячились, оставьте нас внизу в нашем покое...

– Покое, это так вы называете свои корчи на площади!

– Ну, там у вас, на севере, корячатся почище... Знаете, что? Как бы вам не пришлось тут с нами наплакаться, вот что я вам скажу. Да, летите-ка поскорей домой, барышня, в свою Европу, вот что я вам скажу, чтобы не пришлось вам тут плакать.

– О, мы отлетим к себе наверх с весёлым хохотом, не со слезами разлуки. Ведь и улетая куда-то, разве можем улететь откуда-нибудь, если мы повсюду, и повсюду дом наш? Улетая остаёмся, кончая труды – отдыхаем в новых созданиях своих. Пусть эти слёзы выступают на их глазах, не на наших, пусть там открываются очистительные источники слёз: жизнь спустилась к вам и уже вселилась в вас, а вы по-прежнему не хотите жить, как же вам от этого не плакать? А мы, вскрыв источники, никуда от них не уходим, возвышаемся над сотворённой нами жизнью на облегчённых крыльях, с облегчением усталости после честной работы, трудного рабочего дня. Мы говорим вам: да, мы снова посетили кладбище жизни, но опять не смутился наш дух. Он дышит повсюду, как и всегда, и мы не прощаемся с вами.

– Всегда! – ловко перехватывает наше громыхание любезнейший Дон Анжело. Его голос невозможно отличить от нашего, так ему удаётся перехват. – Что ты можешь знать об этом, однодневка? Ты даже не знаешь, как долго находишься здесь, у нас, заброшенная к нам вниз: день, десять суток, двадцать лет? Дни наши, барышня, днями не измерить, у всегда нет мер, и у календаря нашего вырваны за ненадобностью все страницы.

– Нищие духом, вы все слыхали господина своего? С вами не прощаются не потому, что нет календаря, а потому что вы его испортили, и срок возвращения нельзя назначить, потому что нет никаких сроков. Слыхали, смертные, вы своими руками длите наложенное на вас проклятье, делаете его бессрочным, бессмертным! Будешь ползать всегда, как и прежде, в дерьме своём на чреве своём, и ты, дурак ты эдакий.

Последние слова, противоречащие стилю всего высказывания, нам приходится добавить, поскольку любезная гримаса на роже дурака давно уже, оказывается, превратилась в злобную. И шипящий свист между зубами – в скрежет металла зубов о металл языка:

– Всё, что ты тут наблеяла, козочка, проблеяно про тебя. Всё сходится, во всех деталях. Это ж надо, промычала, что из небесной полиции, и думает запугала всех до смерти! А вот мы тебя спустим на землю и поставим на рога. К сожалению, иногда действительно приходится прибегать к насилию. У вас там наверху всё нектар, да амврозия, такого у нас, конечно, не найти. А всё же не такие уж мы нищие, чтоб дорогих гостей совсем не угостить... Только чур, красотка, не блевать, и благодарить нас, как это у нас на нашей земле принято. Не забывать прибавлять: дон.

Что ж он cделает для того, чтобы воткнуть нам в рот это сладкое для выскочки словечко, этот излюбленный кусочек его сладкого пирожка? Как собирается принудить нас прожевать этот кусок давно прогнивших мощей, осколок речи, напоминающий обрывок похоронного звона, предназначенный для того лишь, чтобы им подавиться? А вот как: пытается запихнуть нам в постоянно раззявленный рот огромное червивое яблоко. Мы ожесточённо вертим головой, пытаясь увернуться от навязанного нам подношения. Обеспамятевший от страха скрипач задвигается вместе со своим стулом в угол, ищет спасительную трещину. Чтобы забраться в щель поглубже, опрокидывает стул на задние ножки, прижимаясь спинкой к стене. Cтул кряхтит.

– Мы тебя раскусили давно, мошенник! – отплёвываемся мы от принудительных даров, отвратительной взятки. – Всё тут скупил, а налогов платить не хочешь, потому и замаскировал свой притон под цирюльню... Но нас тебе не купить, сколько с нас за угощение?

Двумя кулаками мы отталкиваем притиснутое к нашей груди брюхо, и Дон Анжело роняет поднос. Звон бьющегося стекла подобен хрусту электрического разряда, треску молнии, грохот ударившего в цемент железа подобен грому. Чтобы устоять на ногах, Дон Анжело делает встречное движение верхней половиной корпуса, склоняется к нам и упирается ладонями в наши колени. Его усы щекочут нам ноздри, наши тела сливаются в одно, две фигуры дуэта – в одну, заимствованную в другом месте, взятую сюда из adagio не свою, краденую заключительную фигуру. Выдержанная томительная пауза заполняется сопровождающими молнию и гром барабанными раскатами эха: это скрипач, в противоположность цирюльнику, наконец-то находит подлинно своё место, брякается вместе со стулом на пол. Но никому до него нет дела, он не в силах отвлечь внимание всех от нас. Все слушают нас, смотрят лишь на нас. И надвигаются: только на нас.

– По старому знакомству – ничего. Не так уж мы скупы, – продолжает благодетельствовать Дон Анжело. Одеколонное гигиеническое зловоние проникает в наши ноздри. Вползает там в трещины, ложится в них, подобно гиене, и растравляет их своим гниющим духом. Из глубин трещин навстречу ему встаёт зудящая боль. Дон Анжело нежно улыбается ей:

– Что сказать тебе ещё? Допустим, я полюбил тебя. Но я всё равно остаюсь одинок, ты не любишь меня. Я и сам не могу любить себя, так я одинок. Ты не полюбила меня, хотя и признала. И что же? Несмотря на признание, ты продолжаешь отплясывать свою тарантусю. Если признание – условие для прекращения пытки, то почему же пытка не прекращена? Потому что я не ограничен условиями, безмерно щедр, и дары мои безмерны. Жри и благодари, это всё.

– Ап-чхи! Нет уж, мы заплатим, – с отвращением бросаем мы: его рожа густо обрызгана содержимым нашего носа. – Мы привыкли за всё платить.

– Это чем же? Говорят, у тебя ничего нет. Кроме вот... этого наличного.

Дон Анжело ущипывает жирными пальцами борт нашего жилета, сопя – отгибает его.

– Берёшь только наличными! – отбиваем его липкую лапу мы. – Знаем, слыхали... А мы тебе выпишем чек, от папочкиного имени. Не бойсь, наш папочка оплату гарантировал. Он платит всегда, на него можно положиться, он не изменит: он неизменен, как никто, потому что он – постоянство изменений. Папочка за всё вам всем заплатит, будьте уверены, ничтожества, вы, постоянство ничто! Он прострёт руку и извлечёт вас из тьмы – из ничего, и сунет обратно в ничто. Он накатит на вас волной, нанесёт новый узор на ваш песок, и откатится назад, домой. Не вы, протухшее мясо, пища его: он питается собой. Он сам свой мотив и себе причина, сам даёт себя себе. Неутолимость его голода обеспечивает ему пищу, пожирая себя – он питает своё постоянное бытие. Он всегда есть, и видит всё! Немигающий, он и сейчас не отрывает взгляда от вас. Но только ли он смотрит на вас? Нет, он вам заплатит за всё.

– Э, нет! – качает Дон Анжело указательным пальцем перед нашими глазами, и они послушно следуют за этим качанием. – Никаких бумажек, только наличное, так уж привыкли мы. Жалко? Э-э, снова наживёшь. Ничего страшного, только избавишься от лишнего, вот сколько тут у тебя лишнего-то наросло...

Тем же пальцем он играет выросшей под нашей челюстью кожной бородкой: раскачивает её туда-сюда. Выпорхнувшая из её складок вонь чужда нам вполне.

– Цыпа-цыпа, не пора ли нам бриться? Прошу в кресло...

Мы просто вынуждены предпринимать контрдействия, с удвоенной силой отталкиваем его, и он отступает, но только на один шаг. Используя инерцию нашего успешного движения, мы, наконец, завершаем прерванный поклон публике. Но глубоко склонившись в будто бы благодарственном поклоне, мы внезапно подхватываем с пола зонтик и тычем его кончиком мягкое пузо Дона Анжело. Но он не желает отступать дальше, и тогда мы хлещем по его жирному бедру зонтиком плашмя. Если бы вопрос, зачем мы прихватили этот инструмент, задавал он, то вот: он получает долгожданный ответ.

– Так вот для чего тебе кресло, папаша, – приговариваем мы, дополняя простые звуки, сухие, сопровождающие наши действия хлопки, сложными украшениями. – Гостиницу тебе не уступили, так ты в отместку изнасиловал жену хозяина в этом кресле, ангелочек. Тебе следовало не скупиться, купить гинекологическое. Оно себя окупит, поможет справиться с жертвой и в одиночку. Насилуете, небось, всей семейкой? Да, это твои приёмы, гадина, одному тебе не совладать даже со шлюхой. Кто-то должен придерживать её, пока ты настроишь свой вялый хобот... Но прежде чем настраивать его на нас, скорпион, знай, и мы умеем кусаться. И мы не одни, как ты думаешь, за нами придут другие. Мы призовём нашего папочку, он раздавит тебя, как плевок. Что вы все перед ним? Душок трупа, а он живой дух. Жизнь и смерть, верх и низ, восток и запад он обнимает, как утро и вечер – день один. Он сладкий единственный дух райского сада, вы окружены вонючими мёртвыми идолами пустыни. Он вдох единый, жизнь, а вы и не дышите, вы – затянувшийся, продлённый выдох, бездыханный труп. Одной ногой в Азии, другой в Европе – он шмель всей Евразии гудящий, его голос – все голоса земли: грохот водопадов и землетрясений, плеск Тигра и Евфрата, но и Ганга и Днепра, вой ветра, сорвавшегося с Крыши Мира. Он же комета Евразии небесной, потрясает её тундру и тайгу, колеблет как ветер рога небесных оленей и колосья тамошней пшеницы. Его сопровождает скрежет раздвигающихся материков вселенной, вращением её тьмы он создаёт сушу. Он наполняет колебаниями своего дыхания тьму между Венерой и Юпитером, и соответствующими им буграми на ладони человеческой, и содрогается, врезаясь туда вращением, тьма. Он неизменно вращает валы своей дрожащей тьмы и накатывает ими на ваши окаменевшие бугры, и на коже мумий оставляет узоры, как на песке, ибо он своим мечом вращающимся и камень превращает в пепел. Он пепел ночей, ветер Евразии ночи с волочащимися за его ногами тысячами ночей, он уже тут, смотрите на нас: вот он, наряженный в нас пронёсся между вашими известковыми могильниками с искажённым гневом лицом. Слушайте нас, из ямы со львами зарычал он на вас, как шмель, раззыбился там и потряс фундаменты могил. Волосы его – крылья, одежда – перья, всклокоченный, он налетел на вас. Ваши каменные боги давно холодны, их можно пощупать, а он кипит, к нему прикасаются, обжигая руки. Но не руки, сердца обжигает он, это не ваша – его жаркая тарантуся, и её близнец чума, папочкина подруга. Она-то уж придаст вам жизни, если не придаст сам папочка, брезгуя вами, презирая вас. Не ангел цирюльни, сонмы архангелов сопровождают его, небесный Аттила его заместитель, и секретарь – девушка чума: высланное вперёд их всех дыхание жизни.

Наши тапочки перелетают из одной позиции в другую, отмечая знаки препинания в этом длинном пассаже: ступни то разворачиваются наружу, то сворачиваются внутрь. Подошвы визжат. Эти движения и приданные им звуки лучше всяких слов передают содержание сказанного, наглядно показывают, как принято давить гадин.

Дон Анжело отвечает нам в соответствующем стиле, ущемляет нам бородку всей пятернёй и яростно теребит её. Наша голова свободно мотается вправо-влево, будто сделана из тряпки, набитой ватой.

– Попробуй только, паучиха, – дёргает он нашу бородку вниз, и челюсть наша покорно отваливается на грудь. Пощёлкивают шейные позвонки, ущемлённая бородка наливается кровью. – Я покажу тебе, кто тут папочка. Явилась сюда с голой задницей и титьками... Сучка ты взбесившаяся, да я с тебя не только твои тряпки, шкуру сдеру!

Он дёргает подол нашей рубахи обеими лапами, похоже, всерьёз пытается содрать с нас шкуру: рубаха явственно трещит, хр-р-р. Мы смотрим туда же, куда и он. И видим то, что видит он: сквозь обтянувший живот саван предательски проступает тёмный, кудрявый наш пирожок. Так пропотела ветхая тряпка, или её облили чем-то с подноса, чем-то красным, кажется, точней не разглядеть: все краски обесцвечивает этот золотистый свет. А если залито не с подноса, и это вовсе не сок фруктового их пирога, не винные пятна – кровавые, из совсем свежих ран? Какая разница, вымокшая от вина снаружи или крови изнутри рубаха в любом случае не поддаётся насилию. Дону Анжело всё равно не удаётся разорвать её.

– Вот глупая баба, – бормочет он, пытаясь скрыть от подручных своё позорное поражение. Но одышка, изнурение такими простыми и вроде бы хорошо освоенными движениями, громогласно объявляет об этом позоре всем. – А ну-ка, что ты там позаписывала? Дай сюда!

Мы не успеваем предупредить его очередное движение, и он вцепляется когтями в диктофон беспрепятственно. Запоздало попытавшись исправить ошибку, мы накрываем своими ладонями уже не аппаратик, а его волосатые пальцы. Ничего не остаётся делать, как бы комично это ни выглядело – мы начинаем выламывать их, отрывать их от нашей собственности один за другим. Все суставы трещат, наши и его.

– Мелкий азиатский тиран, – сообщаем ему мы.

В толпе его челяди тоже налаживается, наконец, движение. Одни статичные позы сменяются другими, и необходимость преодолеть пространство между ними принуждает отказаться от устаревшего средства выразительности, от статики. Уже кое-кто из подручных встаёт на ноги, а другие уже встали и сделали первый шаг в нашу сторону. Движение охватывает их всех, это общее движение сцены: надвижение стаи, а пока стая не упьётся кровью – не остановится, не ляжет. И вот, она выступает из углов тьмы своего логова и окружает нас. Замедленно вращающимся хороводом охватывает и надвигается на нас, чтобы придвинуться вплотную и плотно прихватить нас черепичными штанами. Упереться в нас ороговевшими козырьками кепок. Стиснуть гранёными мозолями ладоней. Вмять в нас тёмный вращающийся край своего хоровода, отпечатать свои грани и рёбра в наших боках, огранить нас и трением вращения отшлифовать. Всё вместе исполнить, наконец, поддержку. Но не нам, а своему хозяину: схватить нас, перетащить в кресло и придерживать там, пока хозяин не овладеет нашим диктофоном.

Сопровождающая общую сцену музыка соответствует ей вполне, tutti аккомпанемента адекватно изображает разражающуюся бурю. Все рты хористов, прежде запечатанные, сейчас раззявлены, у кордебалета развязаны прежде связанные руки и ноги, и выполняемые им па развязны вполне. Штормит сильно, всю сцену шарахает о её кулисы и задник, как жалкий, отвязавшийся от пристани челнок. Расходившиеся качели приступают к выполнению главной своей задачи, начинают разносить в щепы себя.

Декорации, украшающие событие, абсолютно идентичны ему. Назовём их, как угодно: цирюльня, ресторан, аптека, ночь, преисподняя, имена несущественны. Главное, чтобы декорации не стесняли участников, чтобы и без всякого имени раскалённый тигель сцены свободно вместил в себя их всех. В нём сейчас закипает решающая битва элементов материала, из которого сделаны эти цирюльня, ресторан, аптека, и ночь, и все их фонари, и всё, что они вмещают в себя. Металлические элементы переплавляются в кристаллы, жидкие частично выпариваются, а частично выплёвываются через борта лодки, в щели жалюзи, в приоткрывшиеся сами собой из-за возросшего внутреннего давления двери. Все наличные оформленные вещи окружены первобытными сернистыми парами, и неизбежно теряют формы. Сам смотрящий на них глаз начинает течь и плавиться, плавится и сам проникающий в него свет. Вследствие этого становится совсем темно, как бывает темно только прежде всякого света. Восстанавливается первомрак, выглядящий фиолетовым только благодаря применённому приёму контраста: золотому поддонному налёту, проступающему сквозь дно бездн первопустот, из первоглубин всех вещей.

Что ж, ещё огня, огня сюда! Пламя неизбежно победит в этой битве, оно побеждает всё, включая несовместимость остальных первоэлементов. Все они совместятся в нём, царственном, первом среди равных, все противоречия преобразятся в тождества, сама причина нашего и любого другого приезда совместится с его мотивом, неотличимым от мотива огненной его тарантеллы. Из недр бушующего пламени они выйдут одним и тем же. Наши глубочайшие недра уже охвачены этим напавшим на нас во тьме цирюльни пламенем. Мы сами нападаем на всех во тьме, подобно пламени. Именно так нападают на всех боги и их подруги, один и одна – на всех. Пусть попробует кто-нибудь сейчас заявить, что они все мертвы.

Кто-то из них несомненно жив, мы обнаруживаем себя живущими в самом разгаре схватки, в самом её центре. Это лучшая из сторон схватки, удобнейшая из наблюдательных позиций, и мы стараемся ничем больше не прерывать наблюдения за своими конкретными действиями, ни метафорами, ни обобщениями. Прежде всего мы отмечаем, что пинаем насильников ногами, потому что Дон Анжело как раз сейчас выламывает нам кисти, стараясь разорвать связки. Подручные помогают ему, удерживая нас в одном положении. Они крепко поддерживают нас за талию и локти, пытаются своими коленями сжать наши колени. Диктофона в поле нашего зрения нет: возможно, мы уже уступили его противнику. Оказывается, теперь вся борьба идёт за сумочку, последнее наше достояние, если не считать зонтика. Но мы-то хорошо помним – чьё он достояние, и у кого взят напрокат. Он не может быть предметом схватки, только заёмным оружием в ней.

Вот, как раз сейчас по приказному кивку хозяина развратный мальчик вырывает у нас из рук сумочку. Он прячет её подмышку и убегает с нею в другое помещение, туда, где зазывно мерцает зеркало и перед ним пристроено пыточное кресло. Кажется, воришка на всякий случай даже выбегает в переулок. Но с нашей позиции этого не видно.

Зато очень хорошо видно, что большинство участников кордебалета не принимает участия непосредственно в схватке. Многие только смотрят на неё, и не вмешиваются в действие. Это труднообъяснимо, но поскольку именно тяжесть их взглядов явно удерживает и Дона Анжело, и нас, от применения запрещённых средств достижения победы – следует расценивать это кажущееся неучастие как активнейшее участие. Этот контроль за нами освобождает нас от свободы использования некоторых не всеми принятых приёмов, но с которыми все так же хорошо знакомы, как знаком с ними наш недоброй памяти папочка, пусть упоминание о нём, как и прежде, останется всуе. Наше движение к свободе продолжается, длится, пока нам есть куда двигаться: к полному освобождению, освобождению от самой свободы.

– Вонючие рабы, безнадёжные подонки, – сообщаем мы им всем. – Бросаете на произвол судьбы слабую женщину.

Это не совсем справедливо, ведь как раз их невмешательство в наше избранное общество обнадёживает. Это и не совсем верно, Дон Анжело – не судьба, да мы ведь уже и неподвластны судьбе. Всё так, но этими словами мы намного больше ужаснём их, молчаливо смотрящих на нас. Ведь ужасают же они нас самих, ну, не сами они, может быть, а вопрос: неужто это наш рот извергает столь жалкие звуки?

– Тогда уж и пристрелите меня заодно, вы, castratti!

Это уж несправедливо совсем. Если что и удерживает Дона Анжело от такого поступка, так только это молчаливое смотрение на нас тех, кого мы назвали кастратами. Других причин удерживаться у него нет, вокруг – больше никого. Кроме того, это кричащее противоречие: известно ведь, у кого раздавлены ятра тот и не может войти в общество. Но ведь несправедливость со справедливостью, как и другие противоречия, уже сплавлены в одно жаром этой битвы. И потому вместо того, чтобы раскаяться в своих необдуманных словах, мы потрясаем зонтиком, угрожая им и в направлении неподвижных кастратов. Благодаря чему и пропускаем направленный в нас удар: получаем от кого-то из подвижных, задействованных в схватке подручных Дона Анжело пинок под зад. Но прежде – от него самого.

Этим ударом он прокладывает путь своему шмелиному племени, и его народ дышит нам в лопатки, гудит нам в уши шмелиный его рой. Маленький тиран, удачливый претендент на роль отца своего народца, он царёк его, просечёнными им каналами переселяются все они сюда, к нам. Все выходят в дорогу из одного места и находят каждому своё место, утром они на востоке – к вечеру тут, проходят, как солнца, как день один. Так было, так будет, и значит – есть: все народы – волны, оставляющие узоры на песке. Снова накатываются из Азии эти волны, наперев на наши берега – упираются в бока, и наша девочка, мамочка Европа опять покорно раздвигает геркулесовы столбы свои, раскидывает широко ноги, трещат её натянувшиеся сухожилия, трепещет мясо. Но просочившись сквозь её песчаную матку, волны возвращаются домой, на свой восток, к своему папочке. И мамочка опять встаёт из песка прежней девочкой, отряхивается, и изумлённо оглядывается вокруг свежеразрезанными наискось глазами, с новым, но хорошо знакомым сладким привкусом на языке: привкусом азиатской крови. У изумления есть основания, оно изумление собой, восхищение несмотря ни на что длящейся жизнью.

Есть ли основания у слёз, литься из этих глаз, этого мы не знаем. Зато благодаря им мы узнаём, что плачем. Это совсем детский, с тихими всхлипываниями плач. Его можно и не услышать, но слёзы видны всем. Нас не может быть не жаль, а вот и симптомы жалости, прежде всего – хихиканье скрипача, уподобленное хрипящему пиликанью его примитивного инструментика, хрр-брр. Пляши, мол, я тебе подыграю, доченька. Оказывается, этот очередной претендент на роль папочки корчится на полу у наших ног. По его дрожащему подбородочку стекают пузыристые слюни.

И следующие симптомы не заставляют себя долго ждать, очевидно, нас жалеют искренне, от всей души. Перекрывая слившую в себе плач и смех музыку шторма, бушующего в цирюльне, снаружи доносится звон стекла, а потом и металлические удары. Похоже, там кто-то решил подыграть нашей музыке на бубне, уронил его на булыжник переулка и тот заскакал по камням вниз. Или кто-то другой выбросил из окна прямо на площадь гигантский железный поднос. Прислушавшись, мы узнаём этот голос вопящий, истошные призывы нашей "Фиесты".

Вняв призыву, мы подпрыгиваем, но занятую нами точку сцены не покидаем: тяжело приземляемся на пятки там же, откуда пытались начать свой бег. На помощь приходит кордебалет, и полученный нами ускоряющий пинок выносит нас вон из комнаты. Следуя путём, проложенным мальтийским воришкой, мы пробегаем мимо обшарпанного кожаного кресла и выскакиваем в переулок. Сучка ты поганая, из-за тебя меня выбрасывают из грязного кабака, как убогого попрошайку! Но что правда, то правда: спешить следует нам обоим, поспешим поскорей к финалу, навстречу ему. Он уже вот, великий разлучник, надвигается на нас, вырастает над нами, выходя за пределы поля зрения. Он навис над нами горой своего тела, вот, готов всей тяжестью встречи с ним и разлуки с другими навалиться на нас. Ввалиться и вселиться в нас.

Мы проскакиваем переулок без малейшей запинки, дробно отстучав копытами непрерывную цепочку триолей. В крутом вираже мы огибаем угловой дом, царапнув его плечом и, кажется, содрав с себя кусок шкуры. Ничего, ещё один лоскут в развевающихся на нас лохмотьях не помешает движению, наоборот, придаст ему устойчивости при любом ветре, не говоря уж о таком безветрии, как сейчас. Верно, с такими парусами мы выскакиваем на площадь, ничуть не потеряв равновесия: они наполнены ветром, исходящим от нас самих.

Наша бедная "Фиеста" – всё та же скромница-шлюха, стоит на том же участке панели, где мы оставили её вчера, в точно такой же вечер. Для бедной сиротки тот вечер и впрямь так и не кончился, всё ещё длится. Правда, не такая уж она сейчас сиротка, теперь она не одинока на этой сцене: на ней появились родственники. Вон, у входа в комиссариат припаркована ещё одна машина. И хотя её контуры мощней наших, зад тяжелей и нагло приподнят, в ней легко узнать кузена, из нашего же паучьего семейства Фордов: "Скорпио". Этот выскочка-родственник нам отлично знаком. Ещё одна неосторожная жертва прибыла... по протоптанной нами дорожке, по нашим следам. Ей бы ещё римский номер, и можно начинать всё сначала, опять с ноля. А ещё лучше – прямо мюнхенский.

При одной этой мысли у нас снова начинает ныть под ложечкой. Оставим эти глупости, смотри: "Фиеста" наша всё там же – да cама она не совсем та. Ей, как и тебе, пришлось претерпеть суровые искажения. В лобовом стекле проложены трещины, в капоте просечены колодцы, сломаны суставы дворников. Разорваны связки боковых зеркалец, они вырваны с корнями, в опустевших гнёздах наглая пустота разграбленного дома. Ещё одна кража? О, нет, нас уже не провести, уроки не проходят впустую! Выломать радио и снять зеркала – допустим, но зачем при этом бить фары и мять крышу? Пробитые в крыше дыры кратероподобны, вывороченные язвенные вмятины вопиют не об умелом воровстве, о сокрушительном насилии. Пафос этих воплей неумолимо свидетельствует о том, что с упражнениями в предупреждениях покончено и за дело берутся всерьёз. Надо бы ещё глянуть, нет ли таких же разрушений под капотом. И если они есть, если твоя догадка верна, тогда тебе и впрямь ни за что отсюда самой не убежать, никогда.

Но и помощи тебе ждать неоткуда, вокруг никого. Чужая машина у комиссариата совсем безжизненна: мотор выключен, фары не горят. Да и не хозяин ли этой машины виновник того, что случилось с твоей? Может быть. Должно же данное его карете имечко соответствовать как её имиджу – так и сокровенному её содержанию: хозяину кареты, как содержанию всего другого соответствуют все другие имена. Содержанию площади, вон, тоже по-прежнему соответствует найденное тобой для неё имя. Она снова тебе дана как колумбарий, даже воришки с твоей сумочкой на ней не видать, испарился вчистую, как издох.

Ну да, я отпустил мальчишку. Он больше не нужен, расстанемся с ним навсегда. Если хочешь, ненадолго отпущу и тебя. Мне нужно собраться с силами, или, если тебе так больше нравится – почистить зубы. А тебе представится возможность побегать напоследок по старинке, самой по себе. Возможность в последний раз самой перевести дух, чтоб ненароком тебе не лопнуть, завершив всю отчаянную работу столь плачевным результатом.

Если сможешь – подыши без меня, как тебе вздумается. Поскачи и попрыгай своими прежними, тобою самой выработанными аллюрами, которые ты называла естественными. Поставь себе снова свою цель на место моей, и добивайся её привычными тебе средствами, ведь ты именно это считала своей свободой. Посмотрим, будут ли теперь соответствовать следствия твоих поступков их мотивам. А их ритм, который ты называла нормальным, культурным, даже человечным, и уточняла: европейским... Узнаем, действительно ли он так строго подчинён закономерностям, чтобы упасти человека от непредусмотренных потрясений. Попробуй сейчас сплясать по-своему, потрястись и подрожать культурно, в предусмотренных нормах: по-человечески. Так и быть, я подыграю тебе ещё разок.

На всё тебе дан один миг. Этого не много, но и не мало: это всё. Это всё тот же, знакомый тебе протяжённый миг, разделимся на него, дочка. А там опять обнимемся все, и все будем я.

И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал, проклят ты пред всеми скотами, будешь ходить на чреве своём и будешь есть прах во все дни жизни твоей. Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей, в болезни будешь рожать детей. Адаму же сказал: проклята за тебя земля, из которой ты взят, ибо прах ты, и в прах возвратишься.

ЭКЗЕРСИС V ALLEGRO

(экспозиции, финал)

ПЕРВАЯ ЭКСПОЗИЦИЯ

И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из нас, и теперь как бы не стал жить вечно. И изгнал его, и поставил на востоке у сада херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранить путь к дереву жизни. И нарек Адам имя жене своей Жизнь, ибо она стала матерью всех живущих. И она родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа.

– Всё! – выпаливает она, вламываясь в холл. – Хватит с меня. Я уезжаю, сейчас же.

Стремясь не упустить это сейчас, нагнать и понадёжней ухватить его, она враз оказывается у конторки и тотчас же накидывается на неё. Зонтик сам начинает выбивать по стойке непрерывную дробь, пятки вторят ему почти в унисон, ударяя в гранитный пол лишь с незначительным опозданием. От их полусовместных ударов подпрыгивает лампа на столе Адамо, удлиняется и тут же укорачивается, ещё больше сгущаясь, тень на стене, чьё-то неточное отображение. Определить её хозяина трудно, она не соответствует ни одному находящемуся в холле оригиналу. Может быть, пульсирующая тень принадлежит самой спазматически сгущающейся ночи, и это её близнец-сестричка, младшая ипостась. Тогда ничего определять не надо, всё определится само: лишь чуть подождать, и вздёргиваемая куриными судорогами тень вберёт в себя не только стену холла – всё.

– Ско-ти-на! – продолжает она, вполне согласно триольным звеньям, из которых скована цепочка ударов: они передаются не только лампе на конторке, но и, посредством пористого скелета, грудной клетке её тела. Резонирует, учащённо сжимаясь и расширяясь, весь её объём. Голосовые связки не успевают с той же частотой пропускать весь выкачиваемый ею воздух, рвут уже не только фразы, но и все относительно длинные слова на доступные им порции.

– Го-во-ришь, полиция напро-тив? Вот так полиция! Что, твой любимый бандит и её упразднил вместе с телефонами? У нас не во-одят машину, начто-о нам... Как я могла попасться на эту удочку! Будто, чтобы разбить её, нужно уметь водить.

Подчёркивая сильные доли триолей, она ритмично закидывает многообразно полезный зонтик за спину, чтобы поскрести лопатки. Вскидываемый на 90 градусов локоть с чавканьем раззявливает мокрую подмышку и сразу захлопывает её. Жилет распахивается, его пуговицы сами расстёгиваются одна за другой. Рубаха поддёргивает и сбрасывает вниз утяжелённые, непомерно разбухшие груди.

В то же время свободная от зонтика левая рука сотрясает конторку, хватаясь за неё то в одном месте, то в другом. Но не для того, чтобы получить поддержку, слишком уж активно действует эта рука, а чтобы найти в конторке слабый стык, уязвимую пяту. Чтобы, наконец, разрушить это фальшивое убежище, фанерную декорацию, подражающую уютной лодке. Коричневая краска на борту конторки быстро тускнеет, покрываясь узорными отпечатками потной ладони, один к одному. Цепочка таких же сетчатых отпечатков, но подошв, уже связывает порог и стойку. Тапочки насосались жидкости вполне и теперь, подобно губке, при малейшем нажиме выделяют её излишки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю