Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
Евгений Долматовский и Евгений Баратынский
В одну из самых жутких годин государственного антисемитизма – в пору знаменитой антикосмополитической кампании или еще более знаменитого «дела врачей» Семен Израилевич Липкин встретил на улице Евгения Долматовского. Постояли, поговорили.
– Ну что, Женя? Как дела? – спросил Семен Израилевич.
– Плохо, – понурился Долматовский. – Ты ведь видишь, что происходит. Ко мне вроде это никакого отношения не имеет. Я, как ты знаешь, евреем себя никогда не чувствовал и не считал. Но вот – отчество. Я ведь – Аронович…
– Ну, это ничего, – сказал лукавый Липкин. – Такое в истории российской поэзии уже бывало. Вот, например, Баратынский был Евгений Абрамович.
– Да ну? – удивился и обрадовался Долматовский. – Ты правду говоришь?
Липкин подтвердил, что да, безусловно, никаких сомнений – Абрамович. А был чистопородный русак. Даже хорошего дворянского рода.
И Долматовский ушел, повеселевший, обнадеженный, что, быть может, и его, Ароновича, этот жуткий смерч как-нибудь обойдет стороной. Во всяком случае, будет на что сослаться, отрицая свою непричастность к проклятой нации.
Группа дрессированных евреев под управлением Дымшица
Началось с появления на экранах телевизоров довольно большой компании уважаемых граждан. На самом деле уважаемых, без кавычек. И не только уважаемых, но и любимых народом: Аркадий Райкин, Майя Плисецкая, Элина Быстрицкая…
Это была пресс-конференция «дрессированных евреев», как сразу же стали их всех называть.
Все они на разные голоса повторяли один и тот же затверженный урок: что израильская военщина известна всему свету, а «лица еврейской национальности», уехавшие в Израиль, – предатели родины, и уезжать туда не было им никакого резона, поскольку никакого антисемитизма в нашей прекрасной стране нет и быть не может… На некоторых участниках той пресс-конференции (на Райкине, например) не было лица: яснее ясного было видно, что эта гнусная комедия далась ему нелегко. Но кое-кто из «дрессированных» врал легко и бойко, а генерал Драгунский, председатель антисионистского комитета, похоже, даже верил во всю эту произносимую им лабуду.
Особенно, помню, удивило телезрителей участие в той пресс-конференции Элины Быстрицкой. Незадолго до того она сыграла у Герасимова Аксинью в «Тихом Доне», и то обстоятельство, что «наша Аксинья» оказалась вдруг «лицом еврейской национальности», для многих явилось полной неожиданностью.
Но появления на телеэкране удостоились лишь САМЫЕ УВАЖАЕМЫЕ из уважаемых граждан. Полный же список «уважаемых» появился некоторое время спустя в газетах – в виде подписей под специальным обращением. Открывал этот список В.Э. Дымшиц – тогдашний заместитель Председателя Совета Министров, последний – реликтовый – еврей, каким-то чудом уцелевший в правительственных структурах, а сейчас вдруг пригодившийся для подтверждения той неоспоримой истины, что никакого государственного антисемитизма у нас нет.
За Дымшицем следовал довольно длинный перечень (десятка три, не меньше) фамилий более или менее известных в стране людей. И среди них – без особого удивления, но с искренним огорчением – я обнаружил фамилию Плучека, отношения с которым у нас в то время были уже не только официальные. Не шибко близкие, но все-таки – личные, так сказать, приватные.
Виделись мы не так уж часто, но тут как раз случилось так, что нам предстояло встретиться в гостях у общих наших знакомых.
Общими знакомыми этими были Лиля Юрьевна Брик и Василий Абгарович Катанян. Собираясь к ним, мы уже знали, что там будут и Плучеки. И во избежание каких-нибудь неприятных сцен я – на всякий случай – предупредил жену, чтобы она в каком-нибудь там застольном разговоре не коснулась со своей женской непосредственностью той щекотливой темы. Не стоит, мол, травить оскоромившегося Валентина Николаевича, наступать ему на любимую мозоль – ему ведь, небось, и так тошно.
Предупредить-то я её предупредил. А сам…
Валентин Николаевич в том застолье был очарователен. Он был весел, шутил, смеялся, сыпал анекдотами и разными забавными комическими историями «из жизни». И почему-то так вышло, что чуть ли не в каждой из этих его историй каким-то образом фигурировали яйца. Не куриные, разумеется. И в какой-то момент я не выдержал и сказал:
– Ладно уж, Валентин Николаевич. Раз пошла у нас такая пьянка, что вы всё про яйца да про яйца, надо достойно завершить эту тему. Расскажите нам, что вам там делали с яйцами, чтобы вы подписали ту бумагу.
К чести Плучека надо сказать, что он на эту мою реплику ничуть не обиделся. И в той же веселой, непринужденной манере, в какой только что рассказывал свои комические байки, рассказал, как это было.
Он, конечно, предполагал, что его вызовут «на ковёр». И заранее заготовил какие-то планы на этот случай, чтобы уклониться. Но позвонили ему не оттуда, откуда он ждал звонка (из ЦК или там Совмина), а из Главка, где как раз решалась судьба какой-то ставившейся им в то время пьесы.
За ним прислали машину и повезли его, как он думал, в Главк. А привезли – в Совмин, к Дымшицу.
Ну дали ему этот самый текст, где уже стояло десятка два подписей. Куда деваться? Надо подписывать.
И тут он (артист все-таки) – возьми да скажи:
– Нет, я не могу это подписать.
– Как это? Почему? – вскинулся Дымшиц.
– Тут написано: Народный артист СССР… А я народный артист РСФСР…
– А-а, – улыбнулся Дымшиц. И, потрепав его по плечу, успокоил: – Будете… Будете народным СССР… Так что не смущайтесь, подписывайте…
Как была разоблачена английская писательница Кармина Пристиана
В начале 60-х последний живой классик соцреализма Федор Панферов обнародовал статью, в которой среди разного рода банальностей и общих мест (литература должна служить народу, писатели должны изучать жизнь…) промелькнуло и совсем небанальное, по тем временам весьма неожиданное и даже смелое утверждение.
«Наши молодые писатели, – к всеобщему изумлению объявил вдруг Федор Иванович, – непременно должны учиться у таких выдающихся писателей Запада, как Хемингуэй, Ремарк и Кармина Пристиана».
Хемингуэем и Ремарком (особенно Ремарком) у нас тогда все зачитывались. Но у начальства эти писатели были не в чести. Потерянное поколение, знаете ли… А слово «ремаркизм» было и вовсе ругательным. Оно поминалось всякий раз рядом с другим часто употреблявшимся тогда осудительным словосочетанием – «окопная правда». И означало ложный, натуралистический, неприемлемый для советской литературы способ изображения войны со всеми ее ужасами. Советским писателям войну полагалось изображать как Парад Победы.
И вот – пожалуйста! Можно, оказывается… То есть – не то что можно, а нужно, даже необходимо нашим молодым писателям учиться у Ремарка и Хемингуэя.
Немного, правда, путала карты никому не ведомая Кармина Пристиана. О существовании такой писательницы (английской? американской? Или, может быть, австралийской?) никто не слыхал. Но в конце концов чёрт с ней, с этой Карминой! Не в ней было дело. Важно было, что наконец амнистированы Хемингуэй и Ремарк.
Официальный статус Панферова был тогда очень высок, и неожиданное его заявление было воспринято чуть ли не как новая партийная директива. Во всяком случае, возразить ему было не просто. В то же время каким-то образом дезавуировать это легкомысленное, чреватое самыми вредными последствиями заявление классика было необходимо. Присяжные разоблачители той самой «окопной правды» просто не могли оставить его без ответа.
И ответ появился.
Возразить Панферову отважился один из самых рьяных тогдашних цепных псов соцреализма – Александр Львович Дымшиц.
Злые языки присвоили ему титул «председателя еврейской секции Союза Русского народа». Ходила даже эпиграмма, так изображающая тогдашний российский литературный пейзаж:
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей.
Там Дымшиц на коротких ножках —
Погрома жаждущий еврей.
На самом деле погрома Александр Львович, конечно, не жаждал. И даже наоборот: людям близким объяснял, что пошел служить «в номера», совсем уже беззастенчиво, до полного бесстыдства заворотив подол, именно потому, что до смерти боится погрома. А внушили ему этот страх венгерские события, во время которых повстанцы вешали на столбах (вниз головой) верных слуг режима, среди которых немало было и евреев. Объясняя это, Александр Львович, как человек хорошо образованный, всякий раз ссылался на знаменитую реплику Гершензона, неосторожно обмолвившегося в «Вехах», что интеллигенты должны быть благодарны царской власти, которая своими штыками ограждает их от гнева народного. Под свое блядство, таким образом, Александр Львович подводил почтенную теоретическую базу.
Вот этот самый Дымшиц и ответил на сомнительный призыв Фёдора Ивановича Панферова.
Как я уже говорил, возражать классику было тогда отчасти даже рискованно. Во всяком случае, дело это было весьма тонкое, требующее известной деликатности.
Но Александр Львович с этой задачей справился.
Он разразился статьёй, в которой сперва бурно поддержал своевременную инициативу Фёдора Ивановича. Да, говорил он, Фёдор Иванович безусловно прав. Наши молодые писатели, конечно же, должны учиться у выдающихся художников Запада. Но Фёдор Иванович наверняка имел при этом в виду, что опыт своих зарубежных учителей они должны усваивать критически, не подражая им бездумно и слепо. С этим маленьким уточнением он готов признать, что у таких замечательных мастеров, как Ремарк и Хемингуэй, и в самом деле есть чему поучиться. Но он, Дымшиц, решительно против того, чтобы наши молодые писатели учились у такой малоизвестной и, в сущности, малоталантливой писательницы, как Кармина Пристиана, творчество которой, к тому же, как это всем известно, отравлено ядами самых вредоносных модернистских влияний. Литературные изделия этой дамы несут на себе отчетливые следы прямого воздействия Кафки, Пруста, Джойса, а в особенности Алена Роб-Грийе, основоположника восхваляемого реакционной критикой Запада так называемого «нового романа»…
Даже самые непримиримые враги и недоброжелатели Дымшица были потрясены. Нет, что ни говори, – покачивали они головами, – а он всё-таки дока. В чём другом, а в эрудиции ему не откажешь! Ведь кого ни спроси, никто даже имени этой самой Кармины не слыхал, а он всё про нее знает!
Но слухи о необыкновенной эрудиции Александра Львовича оказались сильно преувеличенными. Вскоре выяснилось, что Кармина Пристиана вовсе никакая не последовательница Кафки, Джойса, Пруста и Алена Роб-Грийе, а родная сестра, прямо-таки двойняшка (можно даже сказать, одно-яйцовая) небезызвестного тыняновского подпоручика, который, как известно, явился на свет из-за оплошности молодого писаря: когда тот переписывал предложение, начинающееся словами «Подпоручики же», вошел офицер, и он вытянулся перед ним, остановясь на букве к, а потом, сев снова за приказ, напутал и написал: «подпоручик Киже».
Кармина Пристиана родилась при сходных обстоятельствах. С той только – не слишком существенной – разницей, что виновником случившегося на этот раз был не писарь, а – стенографистка.
Федор Иванович свою статью не писал, а диктовал. И переполошившее литературную общественность высказывание в его устах звучало так:
«Наши молодые писатели непременно должны учиться у таких выдающихся писателей Запада, как Хемингуэй, Ремарк, Кронин и Пристли».
Кто такие Хемингуэй и Ремарк стенографистка знала. А про Кронина и Пристли то ли никогда не слыхала, то ли просто в спешке не ту закорючку поставила. Так и родилась на свет английская (или американская?) писательница Кармина Пристиана, несущая на себе все родимые пятна растленной буржуазной литературы Запада.
Возникает тут, конечно, еще один, казалось бы, вполне естественный вопрос: почему, не сумев правильно расшифровать смысл своей закорючки, стенографистка не обратилась за разъяснениями к диктовавшему ей статью Фёдору Ивановичу? Ведь он сразу обнаружил бы ее ошибку, и весь инцидент на том бы и кончился.
Но этот выход только сейчас кажется самым простым и естественным. А панферовской стенографистке такое даже в голову не могло взбрести. Так же как, например, архитекторам, проектировавшим здание гостиницы «Москва», не могло прийти в голову как-нибудь деликатно намекнуть товарищу Сталину, что вместо того, чтобы выбрать из двух предлагаемых ими вариантов фасада какой-нибудь один, он, не разобравшись, подписал оба чертежа. И гостиница с двумя разными фасадами – один спереди, другой сзади – так до сих пор и стоит в самом центре нашей столицы, как памятник тому неизбывному страху.
Телешов не был членом партии
Осенью 1947-го года Николай Дмитриевич Телешов, невзирая на все социальные катаклизмы нашего века не перестававший переписываться со своим старым другом Иваном Алексеевичем Буниным, получил оттого из Парижа открытку, в которой Иван Алексеевич между прочим писал:
Я только что прочитал книгу А. Твардовского («Василия Теркина») и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передай ему, при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно пошлого слова! Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за «Теркина».
Телешов, естественно, тут же написал об этом Твардовскому. И тот, конечно, был очень этим отзывом польщен и даже взволнован. Бунин, как известно, никогда не был щедр на похвалу. И даже преклонные годы не смягчили желчность его натуры. («Я стар, сед, сух, но все еще ядовит», – писал он примерно в то же время тому же Телешову.)
Много лет спустя (в 1966-м) Александр Кузьмич Бабореко, влюбленный в Бунина и всю жизнь положивший на исследование самых разных обстоятельств жизни и творчества своего любимого писателя, спросил у Твардовского, ответил ли он тогда на письмо Бунина. Твардовский признался, что нет, к сожалению, не ответил.
– Надо было, конечно, написать, сказать какие-то добрые слова и послать книжку, – сказал он. – Но, по дисциплине того времени, я спросил кого следует, можно ли. Сказали – нельзя.
– Но Телешов ведь Бунину писал! – не удержался Бабореко.
– Телешов не был членом партии, – ответил Твардовский.
Здесь есть коммунисты?
Узнав, что мой старый друг Гриша Поженян собирается сам снимать фильм, я спросил его, как он отважился на такое: он ведь всего лишь автор сценария, а не режиссёр.
– Я, – ответил он, – не хуже, чем любой из них, смогу трахать актрис и кричать: «Мотор!»
Ну-ну, – иронически подумал я. – Если профессия кинорежиссера сводится только к этим двум действиям, тогда – что ж…
Я почти не сомневался, что из этой его нахальной затеи ничего не выйдет.
Но я недооценил Гришу.
Фильм он все-таки снял. И в роли режиссера, как рассказывали очевидцы, чувствовал себя вполне уверенно.
Начал свою деятельность в этом новом для него качестве он так.
Приехав в Ялту, где должны были проходить съемки на натуре, велел собрать всю съемочную группу. Оглядев собравшихся, спросил:
– Здесь есть коммунисты?
– Да, да… Есть… – раздались голоса.
Члены правящей партии, естественно, решили, что им сейчас скажут, что они должны быть всегда впереди, что командир производства возлагает на них особые надежды и особую ответственность, – в общем, всю ту муру, которую они привыкли слышать в подобных случаях.
Но услышали они совсем другое.
– Так вот, – сказал Поженян. – Запомните: чтобы на всё время съёмок ваша партия ушла в подполье!
И тут я понял…
Однажды в разговоре с Николаем Николаевичем Асеевым зашла у нас речь о Николае Семеновиче Тихонове. Я выразил изумление по поводу того, что этот поэт, начинавший так талантливо и ярко, превратился в унылого графомана, утратившего не только какие-либо признаки поэтического дара, но даже и остатки простого умения более или менее грамотно укладывать слова в стихотворные строки.
Причина этой катастрофы была мне более или менее ясна. Но Николай Николаевич пролил на эту загадку дополнительный свет.
Сидели как-то они с Тихоновым в ложе во время какого-то торжественного собрания. Возможно даже, это было на первом писательском съезде. Сидели и разговаривали о чем-то, как казалось Асееву, одинаково важном и интересном для обоих.
– И вот я замечаю, – рассказывал Николай Николаевич, – что он меня не слушает. Покраснел весь, напрягся…
Оказалось, что с трибуны зачитывали список лиц, предлагавшихся в президиум высокого собрания. И Тихонова в этот момент больше всего на свете интересовало: будет или не будет сейчас упомянута и его фамилия. Ясное дело, что тут уж ему было не до Асеева, и не до какого-то отвлеченного их разговора о каких-то там высоких материях.
Рассказав эту историю, Николай Николаевич махнул рукой и – заключил:
– Тут я понял: говно!
Президиум
Не берусь утверждать, что вся человеческая трансформация – лучше сказать, деградация – талантливого (в прошлом) поэта началась именно с этого момента. Какое-то количество этого самого «говна», надо полагать, содержалось в его душе и раньше. Но, может быть, это и не получило бы такого ужасного развития, если бы не открывшаяся вдруг пред ним возможность попасть в президиум.
Такая возможность (а тем более невозможность) играла в жизни и судьбе советского человека ключевую, а нередко и роковую роль.
Герой одного советского романа даже умер, узнав, что его не избрали в президиум.
Опоздал на какое-то важное городское собрание. Вошел в зал, привычно прошел в президиум, сел. И вдруг почувствовал: что-то не то. Сидящие рядом как-то на него косились и между собой тоже перебрасывались – явно на его счет – какими-то странными взглядами. Через несколько секунд все разъяснилось: сидящая рядом женщина наклонилась к его уху и шепнула: «А вас не выбрали».
Потрясенный, растерянный, он вышел на улицу. Шел, погруженный в свои невеселые мысли, – и даже не сразу заметил, что его толкнула машина.
Толчок был не сильный, и он, конечно, от этого удара быстро бы оправился. Смертельным оказался – тот, другой, моральный удар. Через несколько дней он скончался от инсульта.
Не исключено, конечно, что это был всего лишь такой художественный образ. Говоря по-научному – гипербола. Вроде как в рассказе Чехова «Смерть чиновника»: не всякий же чиновник, случайно начихавший на генеральскую лысину, тут же и отдавал Богу душу. И тем не менее случай, описанный Чеховым, безусловно отразил, опять-таки, говоря по-научному, типический характер в типических обстоятельствах. Вот так же – и смерть Немировского – одного из главных героев романа Григория Бакланова «Друзья».
Однако, как оказалось, этого своего героя и всю эту драматическую историю писатель не выдумал:
В тот день зачем-то поехал я в Союз писателей… И в троллейбусе, а это еще будет иметь значение, встретил секретаря парткома Винниченко. Вместе вышли, перешли улицу Герцена, в дверях, как водится, произошла гоголевская сцена: поуступали друг другу право первым войти. Крупный мужчина цветущего вида, могли он думать, что жить ему осталось недолго? А случилось с ним вскоре вот что: на собрании его не выбрали в президиум. Ну и что? – скажете вы. Как что? Секретаря парткома не выбрали в президиум. Где его законное место! Тот, кто знает весь механизм изнутри – а он-то знал, – может себе представить, что произошло: вышестоящие товарищи не вставили его в список. Или, что еще страшней, вычеркнули. И уже кто-то, наверное, присмотрен на эту должность, а ему возвращаться в первобытное состояние, стать просто писателем…
Вот представьте: снимает он трубку телефона у себя в кабинете (в этот момент секретарша никого не пустит к нему: занят!), звонит в издательство или в редакцию журнала и посреди ничего не значащего разговора – «Я тут одну вещичку закончил… Не берусь даже определить жанр. Само вылилось. Так рука легла…» А там, хоть и представляют, что могло вылиться, знают его руку, тем не менее радостно приветствуют. И в служебном конверте доставляется курьером, и сразу – в набор.
И вместо этого, удобного, привычного, самому со своей рукописью просителем являться в редакцию, а там еще и злословить начнут: «Это – бывший секретарь парткома, тот, которого поперли… А за что, кстати говоря, поперли? Числится что-то за ним?» Бывший… Это ведь вот что значило: в плане издательства «Художественная литература» стоял однотомник одного из секретарей Московской писательской организации, было уже известно, под каким номером, когда намереваются выпустить, и вдруг секретаря переизбирают; и под тем же номером, в том самом утвержденном плане появляется однотомник, но уже не его, а нового секретаря; сменился человек в кресле, заменили и книгу в плане…
Так что же дороже, возможно, спросите вы: пребывание в должности или жизнь? А если пребывание в должности и есть жизнь? Не берусь утверждать, так ли, не так думал он, когда узнал, что не избран в президиум, но он вернулся домой и его разбил паралич. В дальнейшем, когда я писал роман «Друзья», историю гибели Немировского, вспоминалось мне всё происшедшее с Винниченко, жизнь его и смерть.
(Григорий Бакланов.«Жизнь, подаренная дважды»)
Не знаю, может быть, в какие-то очень давние времена, на заре советской власти например, в президиумы собраний и в самом деле избирались самые достойные, самые уважаемые, самые заслуженные из присутствующих. Но я этого уже не застал. И у меня слово «президиум» вызывает поэтому совсем другие ассоциации.