355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Перестаньте удивляться! Непридуманные истории » Текст книги (страница 35)
Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:00

Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

Меньшевики и большевики

Однажды мне рассказали про двух старых людей – мужа и жену. Когда-то, очень давно, они состояли в одной партии – РСДРП. Только у нее в скобках стояло – «м», а у него – «б». Потом партия окончательно раскололась на «б» и «м». И они стали членами разных партий. Но это не мешало им оставаться мужем и женой.

Потом их посадили. Её – поскольку она примыкала к меньшевикам – раньше, его – поскольку он был большевиком – позже.

Потом их реабилитировали. Его – как большевика – раньше, её – позже.

И они опять стали жить вместе, радуясь, что остались живы, что все их горести – позади.

И жили счастливо. Во всяком случае, мирно.

Но однажды она заболела. Тяжело. Смертельно. И настал день, когда она поняла, что это – последний день в ее жизни.

И вот, когда ей стало совсем уже худо, когда она почувствовала, что умирает, она попросила мужа выйти из комнаты.

Она сказала, что не хочет, чтобы при последнем ее вздохе рядом с ней находился большевик.

Пропала рифма

Сто пятьдесят лет со дня рождения Пушкина (в 1949 году) страна отмечала не так громко, как двухсотлетие, но все-таки достаточно помпезно.

Было, как водится, торжественное заседание в Большом театре. В президиуме сидели члены Политбюро и другие, как принято тогда было говорить, «знатные люди нашей Родины».

Доклад о жизни и творчестве великого поэта делал Константин Симонов.

Само собой, и весь ход этого торжественного заседания, и симоновский доклад транслировались по радио на всю страну.

Но широкие народные массы – особенно где-нибудь там, в глубинке, – большого интереса к этому мероприятию не проявляли.

Во всяком случае, в маленьком казахском городке, на центральной площади которого был установлен репродуктор, никто – в том числе и местное начальство – не ожидал, что доклад Симонова вдруг вызовет у населения такой жгучий интерес.

Репродуктор хрипел что-то свое, не слишком разборчивое. Площадь, по обыкновению, была пуста. Но к началу торжественного заседания, транслировавшегося из Большого театра, вернее – к началу симоновского доклада – вся площадь вдруг заполнилась толпой всадников, прискакавших неведомо откуда. Всадники спешились и молча застыли у репродуктора.

Менее всего были они похожи на тонких ценителей изящной словесности. Это были совсем простые люди, худо одетые, с усталыми, изможденными лицами. Но в казенные слова симоновского доклада они вслушивались так, словно от того, что сейчас скажет там, в Большом театре, знаменитый поэт, зависела вся их жизнь.

Но в какой-то момент, где-то примерно в середине доклада, они вдруг потеряли к нему всякий интерес. Вскочили на своих лошадок и ускакали – так же неожиданно и так же стремительно, как появились.

Это были сосланные в Казахстан калмыки. И примчались они из дальних мест своего поселения в этот городок, на эту площадь с одной-единственной целью: услышать, произнесет ли московский докладчик, когда он будет цитировать текст пушкинского «Памятника» (а он ведь непременно будет его цитировать! Как же без этого?), слова: «И друг степей калмык».

Если бы он их произнес, это означало бы, что мрачная судьба сосланного народа вдруг озарилась слабым лучом надежды.

Но вопреки их робким ожиданиям, Симонов этих слов так и не произнес.

«Памятник» он, конечно, процитировал. И даже соответствующую строфу прочел. Но – не всю. Не до конца:

 
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус…
 

И – всё. На «тунгусе» цитата была оборвана.

Я тоже слушал тогда (по радио, конечно) этот доклад. И тоже обратил внимание на то, как странно и неожиданно переполовинил докладчик пушкинскую строку. Но о том, что стоит за этой оборванной цитатой, узнал гораздо позже. И историю эту про калмыков, примчавшихся из дальних мест, чтобы послушать симоновский доклад, мне тоже рассказали потом, много лет спустя. А тогда я только с удивлением отметил, что при цитировании пушкинского «Памятника» у докладчика почему-то пропала рифма. И очень удивился, что Симонов (поэт все-таки!) ни с того ни с сего вдруг изувечил прекрасную пушкинскую строку.

Пропавшую рифму Пушкину вернули лишь восемь лет спустя. Только в 57-м (после смерти Сталина, после XX съезда) сосланный народ возвратился в родные калмыцкие степи, и текст пушкинского «Памятника» мог наконец цитироваться в своем первозданном виде. Даже со сцены Большого театра.

Как критик Данин поступил по-свински со своим другом поэтом Смеляковым

Даниил Семенович Данин и Ярослав Васильевич Смеляков были близкими друзьями. Они подружились еще в юные годы. Ну а потом было всякое, – но дружба продолжалась.

До войны Смеляков побывал в лагере, а во время войны в плену. Потом ему предстояла еще одна отсидка, о чем он, конечно, не знал, но опасаться этого мог, поскольку в известные времена брали так называемых «повторников»: то есть тот, кто однажды уже побывал «за той стеной», оказывался там вторично, и никакого особого нового повода для этого было не надо.

Однако, выйдя после первой отсидки на волю, Смеляков опубликовал цикл прекрасных стихов. И старый его приятель Данин, возликовав, что дела друга идут на лад, да и стихи, повторяю, были на редкость хороши, тотчас же написал и опубликовал (в «Литературной газете») восторженную статью, озаглавив ее по-пастернаковски – «Второе рождение поэта».

Естественно, по этому поводу предполагался большой выпивон, и в каком-то дружеском кругу событие это было уже соответствующим образом отмечено. Но – без поэта. Поэт почему-то молчит. Не реагирует.

И вот дома у Данина наконец раздается телефонный звонок.

Звонит Смеляков и мрачным голосом говорит, что им надо встретиться. И они встречаются в полуподвальной забегаловке на углу Столешникова. Чокаются гранеными стаканами. Все вроде как полагается. Но поэт – мрачен. Он явно не в духе. Отводит глаза и о радостной статье друга-критика – ни звука.

Наконец – не знаю уж, после какого стакана, – поэт наконец отверзает уста.

– Скотство, – говорит он. – Ну зачем ты это написал? Выставиться захотелось?!

– Ярочка! – говорит обомлевший критик. – Ты что, спятил?

– Я-то не спятил, – говорит поэт, – а вот ты, видать, и впрямь рехнулся. Только о себе думаешь. А о моей судьбе ты подумал? Ведь теперь из-за тебя, мудака, меня опять не будут печатать.

– Да ты просто тронулся, – отвечает ему все еще ничего не понимающий Данин.

– Я-то не тронулся, – мрачно повторяет всерьез расстроенный Смеляков. – Ты что, не понимаешь, что мне теперь надо жить в незаметности. А теперь, из-за этой твоей сволочной статьи такое начнется…

В общем, вышла самая настоящая ссора, после которой отношения двух друзей в полной мере, кажется, так и не восстановились.

А вскоре выяснилось, что Смеляков точно в воду глядел. Прошло совсем немного времени, и кто-то из высоких руководителей Союза писателей СССР публично – а потом и в печати – объявил злополучную данинскую статью «эстетским захваливанием». Это был – сигнал. И главные редакторы журналов, еще недавно встречавшие Смелякова приветливыми улыбками, стали стыдливо отводить от него глаза и делать вид, что они незнакомы и, в сущности, даже не знают, кто это такой.

Так что социальный опыт, обретенный Ярославом Васильевичем за время его разлуки с другом-критиком, прошел для него не зря. Он теперь куда лучше, чем тот, знал и понимал, в какой стране живет и как и чего тут бывает.

Первый новый царь

Знаменитый наш летчик-испытатель Марк Лазаревич Галлай был человеком очень даже неглупым. Во всяком случае, насчет природы нашего родного государства никаких иллюзий у него вроде не было. Но в начале так называемой хрущевской оттепели он был в полном восторге от нашего нового вождя.

Эти его чувства, кстати сказать, тогда разделяли многие. Даже Ахматова говорила о себе, что она «хрущевка», то есть – сторонница и даже поклонница Хрущева.

Что – и как скоро – ее отрезвило, не знаю.

А Марка охладила и заставила задуматься реплика его старого отца.

– Понимаешь, Марик, – объяснил он сыну. – Просто это первый новый царь в твоей жизни.

Хрущев в натуральную величину

«В натуральную величину», то есть вживе я Хрущева видел лишь однажды. Но этого одного раза мне вполне хватило.

Это было в конце 59-го. Шел Третий Всесоюзный съезд советских писателей. И на последнем его заседании – в Кремле – с большой речью выступил «наш Никита Сергеевич».

Появление его на трибуне вызвало не слишком бурные, я бы даже сказал, скорее вялые аплодисменты.

Вздев очки и раскрыв бювар с заготовленным текстом, он минуты три бубнил что-то привычно-безликое (в духе «Мы будем и впредь…»), не отрываясь от того, что ему там понаписали. Но больше трех минут не выдержал; отложил листок с напечатанным текстом, улыбнулся – нормальной человеческой, какой-то даже слегка конфузливой улыбкой – и сказал:

– Вот что хотите со мной делайте, не могу я выступать по бумажке…

Зал взорвался аплодисментами – на сей раз живыми и искренними.

Обрадованный поддержкой, Хрущев слегка развил эту тему:

– По бумажке – оно, конечно, спокойнее. Особенно перед такой аудиторией. Но – не могу. Пусть даже скажу что-нибудь не так, но буду говорить без бумажки… – И решительно отложил бювар с напечатанным текстом в сторону.

Аплодисменты усилились. Пожалуй, теперь их можно было даже назвать бурными.

И тут «наш Никита Сергеевич» сразу охамел.

Стал учить писателей уму-разуму. Заговорил об ошибочных тенденциях, проявившихся в литературе в последнее время. Назвал осужденный партийной печатью роман Дудинцева «Не хлебом единым», в таком же осудительном тоне упомянул Маргариту Алигер, которую назвал «товарищ Елигер».

Зал снова приуныл. И он, надо отдать должное его интуиции, сразу это почувствовал.

– Ну ладно! – И опять улыбнулся своей милой конфузливой улыбкой. – Покритиковали мы этих товарищей, справедливо покритиковали – и хватит… Хватит уже напоминать им об их ошибках…

Эти слова были встречены уже самой настоящей овацией. И тут он насторожился. И, погрозив залу пальцем, неожиданно заключил:

– Но и забывать не стоит!

Вынул из кармана ослепительно белый носовой платок, для наглядности завязал на его краешке узелок и показал залу:

– Вот! Узелок на память завязал. Так что не сомневайтесь. Всё помню. Каждую фамилию помню. И товарища Дудинцева, и товарища Елигер…

Зал снова приуныл, и его интуиция снова сработала.

– Знаете, как бывает, – сказал все с той же милой своей улыбкой. – Иную книгу начнешь читать – и прямо засыпаешь… Булавкой надо себя колоть, чтобы не заснуть… А вот книгу товарища Дудинцева я, скажу честно, читал без булавки…

Снова овация.

– Но нельзя, товарищи! В идеологии никакого мирного сосуществования допускать нельзя. И мы его не допустим!

И так его мотало из стороны в сторону на протяжении всей его чуть ли не двухчасовой речи.

Хрущев как носитель языка

Сейчас так называемой ненормативной лексикой уже никого не удивишь. А в хрущевские времена это нам было еще в новинку. Особенно если что-нибудь подобное приходилось услышать из уст первого человека государства.

А слышать приходилось.

Однажды он сказал (и это было напечатано):

– Пусть Аденауэр подрищет!

Иногда из-за таких его высказываний возникали легкие международные скандалы. И однажды по какому-то такому поводу он напустился на Трояновского, который переводил его речь иностранцам. Трояновский клялся, что переводил все дословно и даже пытался доказать это с текстами на руках.

Выслушав его объяснения и доводы, Хрущев сказал:

– Мало ли какую хуйню я наговорю, а ты и рад переводить!

Готовы выполнить любое задание партии и правительства

Это была не уставная, но распространенная (еще со времен спасения челюскинцев) формула, заключающая воинский рапорт о выполнении какого-либо боевого или просто трудного, опасного задания. В официальный новояз вошла во время первых космических полетов: вернувшиеся на Землю космонавты рапортовали:

– Готовы выполнить любое задание Советского правительства и Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

В середине 60-х возник и стал популярен такой иронический перифраз этого рапорта:

– Готовы выполнить любое задание любого правительства и любого Центрального Комитета!

Эта глумливая, ёрническая формула родилась в ответ на «нештатную» ситуацию, в которую попали космонавты, вернувшиеся из полета в середине ноября 1964 года.

За несколько дней до приземления с ними говорил по радиотелефону и поздравлял с удачным полетом тогдашний Председатель Совета Министров и Первый Секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущев. (Хорошо помню опубликованную тогда в печати его реплику: «Здесь рядом со мной товарищ Микоян, он рвет у меня трубку!»)

А когда космонавты вернулись на Землю, им пришлось рапортовать уже другому Предсовмина и другому Первому секретарю: Хрущева к этому времени успели отправить в отставку.

Последний марксист

Так друзья и недруги иронически называли Михаила Александровича Лифшица – одного из самых блестящих эссеистов минувшей эпохи. Сам он на эту кличку не обижался. От своей упорной приверженности марксизму не только не открещивался, но даже гордо на ней настаивал.

Не обиделся он даже и на совсем обидную кличку, которой наградил его один из современников. Хотя и не удержался от ответа, найдя для него местечко в предисловии к одной из своих последних книг.

Один писатель, живущий ныне за рубежом, – писал он в этом предисловии, – назвал меня «ископаемым марксистом». Конечно, ископаемым быть нехорошо, хотя бывают и полезные ископаемые. Но, принимая долю истины, заключенную в этой характеристике, скажу только, что лучше быть ископаемым марксистом, чем ископаемым проповедником реставрации Бурбонов. Остальное покажет время. «Кто будет жить, тот увидит», – говорят французы.

С той поры как были написаны эти слова прошло не так уж много времени – каких-нибудь три десятка лет. Но те, кто жил в эти годы, увидели многое. В том числе – крушение гигантской империи, недавно еще казавшейся самым убедительным воплощением марксистской доктрины.

До этих ошеломляющих событий Михаил Александрович не дожил. Но и тогда, три десятка лет тому назад, марксизм был уже весьма сильно скомпрометирован множеством гнусных, кровавых злодеяний, совершавшихся от его имени.

Будучи человеком умным, Михаил Александрович не закрывал на это глаза. О торжестве марксизма на политической арене даже в частных беседах никогда не упоминал. А защищал марксизм, отстаивал марксистские догмы лишь в одной сфере – сфере искусства.

Одна из самых ярких его статей на эту тему называлась «Феноменология консервной банки». (Она была напечатана в 12-м номере журнала «Коммунист» за 1966 год.) Речь в ней шла о переживавшем тогда период бурного расцвета «поп-арте».

Не только над консервной банкой, объявленной последним словом наисовременнейшего искусства, глумился в этой своей статье Михаил Александрович. С язвительной иронией живописал он вошедшие тогда в моду «хепенинги», во время одного из которых (цитирую):

…кореец Джун Пейк бросал в публику горох, покрывал лицо мыльной пеной, прыгал в воду, вертелся на турнике, и все это под «музыку транса», написанную им самим. Если верить газетам, музыка его состояла из пистолетных выстрелов, битья стекол, свиста, скрежета, царапанья, треска лопающихся воздушных шаров и т. д. В заключение Пэйк со спущенными штанами прошел по сцене и уселся на высокой скамье голым задом к зрителям.

Все эти замечательные достижения современного «антиискусства», достойные в лучшем случае газетного фельетона, для «последнего марксиста» стали предметом глубоких философских построений, поводом для размышлений о заблуждениях чуть ли не всей мировой (западной, конечно) живописи. И тут он не мог отказать себе в удовольствии всласть поиздеваться над западными искусствоведами, бурно восхищавшимися всеми предшествующими модернистскими течениями, но в ужасе остановившимися перед «поп-артом».

«Неужели движение, начатое Сезанном, неизбежно должно было привести к упадку?» – приводил он горестное недоумевающее восклицание одного из них. И так на него отвечал:

Что же вы утираете слезы, господа? Не понравилась гадкая рожа, которую строит нашему искусству его невоспитанный ребенок – «поп-арт»? Вы сами этого хотели, вы учили его всяким гадостям… Теперь не жалуйтесь – потерявши голову, по волосам не плачут.

Ответ ясен и недвусмыслен. Да, во всем виноват Сезанн. Вы восхищались Сезанном? Так лопайте теперь консервную банку, заменившую Рембрандта! Любуйтесь голым задом Джуна Пейка, устраивающего свои «хепенинги». Не нравится? Что ж! Ты этого хотел, Жорж Данден!

Однажды случилось так, что я целый месяц сидел с Михаилом Александровичем за одним столом – в столовой переделкинского Дома творчества. И мы с ним вели долгие увлекательные беседы.

Феноменологии консервной банки, да и вообще живописи, мы в этих беседах не касались. А говорили о том, о чем тогда говорили все в нашем кругу: о Ленине, о Сталине, о том, в какой исторический тупик завели нас эти наши бывшие вожди. И тут мы с Михаилом Александровичем оказались полными единомышленниками. Сталина он ненавидел. Никто, говорил, так не надругался над марксизмом, как этот кровавый палач и недоучка. Да и о Ленине отзывался весьма непочтительно. Во всяком случае, настоящим марксистом он его не считал.

В таких вот беседах и проходил наш переделкинский месяц.

А однажды пришлось нам с ним поехать в Москву – на какое-то важное собрание в Союзе писателей. Собрания эти тогда бывали весьма бурными и интересными, и мы старались их не пропускать.

Вдвоем мы поймали такси и отправились, продолжая в пути вести обычные наши разговоры. Точнее – один и тот же нескончаемый разговор на одну и ту же постоянную тему: какой гад Сталин, и какие отклонения от классического марксизма допустил Ленин. А когда подъехали к ЦДЛ, выяснилось, что тут пути наши на время должны разойтись. Для Михаила Александровича, как и для всех членов партии, собрание должно было начаться в четыре, а для нас, беспартийных, – в шесть, после того как партгруппа все обсудит и примет свои решения. Таков был всегдашний порядок, о котором я то ли не знал, то ли забыл.

Узнав об этом, я чертыхнулся, размышляя, как мне теперь быть. Ехать домой – не стоило: не успею приехать, как уже надо будет возвращаться. А болтаться два часа где-нибудь в буфете с местными завсегдатаями-алкашами тоже не больно хотелось.

– Но ведь у вас есть еще один, третий вариант, – тонко улыбнулся Михаил Александрович. – Вы можете присоединиться к нашей фракции.

– А вот это, – не без удовольствия ответил я, – невозможно. По причинам, которые мы с вами только что обсуждали.

Чем там кончились эти мои сомнения и где провел я эти злосчастные два часа, – сейчас уже не помню.

Помню только, что когда собрание наконец началось, одним из первых ораторов на трибуне оказался мой Михаил Александрович. И перед аудиторией, сверху донизу нашпигованной стукачами, он произнес речь, которую я – без ложной скромности – воспринял как не лишенный остроумия ответ на мое объяснение причин, по которым я не мог и не хотел присоединяться к «их фракции».

– Я, – сказал он, – как вы знаете, марксист. Сейчас это не модно, но тем не менее я марксист. Так вот, позвольте мне объяснить вам, почему, несмотря ни на что, я продолжаю оставаться марксистом.

И далее он кратко, но выразительно пересказал знаменитую новеллу Боккаччио, в которой повествуется о том, как почтенный торговец сукнами, проживавший в городе Париже, решил обратить в христианскую веру своего друга, еврея Авраама, тоже весьма богатого и почтенного купца. Еврей всячески этому противился, но его друг-христианин не щадил сил, чтобы добиться успеха.

Наконец еврей, побежденный настойчивостью своего друга, сдался. «Хорошо, – сказал он, – я готов сделаться христианином. Но сперва я отправлюсь в Рим, дабы там увидать того, кого ты называешь наместником Бога на земле, увидать его нравы и образ жизни, а также его братьев кардиналов. Если, поглядев на них, я смогу окончательно убедиться в преимуществах твоей веры над моей, – приму крещение. А коли нет, как был, так и останусь евреем».

Услышав такой ответ, купец-христианин решил, что все его труды пошли прахом: кто же поверит в истинность христианской веры, увидав, как живут высшие иеарархи Римской католической церкви, как глубоко погрязли они в пьянстве, обжорстве, роскоши и разврате.

Каково же было его изумление, когда его друг-еврей, вернувшись из Рима, объявил, что согласен. Да, побывав в Ватикане, он окончательно убедился, что должен принять христианство. Если несмотря на то, что вытворяют те, кому заповедано быть главными хранителями заветов Христа, христианская вера не только не рушится, но даже с каждым днем обретает все новых и новых адептов и последователей, – значит, это действительно ИСТИННАЯ ВЕРА.

Пересказав эту замечательную историю, Михаил Александрович, весьма собою довольный, повторил:

– Теперь, я надеюсь, вы поняли, почему я остаюсь марксистом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю