355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Перестаньте удивляться! Непридуманные истории » Текст книги (страница 21)
Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:00

Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

В зоопарке

В конце 40-х или начале 50-х в Московском зоопарке в одной клетке жили огромный лев по имени Чандр и маленькая собачка, которую звали Тобик. Экскурсоводы красноречиво рассказывали глазеющим на это диво зевакам, как трогательно относится царь зверей к крошечной собачонке и какой преданной и нежной любовью отвечает Тобик на дружеские чувства Чандра.

Эту идиллию слегка нарушала надпись на клетке. Она гласила:

«Дружба между этими двумя животными обеспечивается своевременной подачей пищи».

Аллах не фраер

Магомет-Султан, дагестанский писатель, с которым я подружился, рассказал мне, что бывший редактор ихней областной партийной газеты, уйдя на пенсию, послал в ЦК свой партийный билет, объявив тем самым, что выходит из рядов КПСС.

Я изумился: в наших широтах ни о чем подобном мне слышать не приходилось.

– А что ты удивляешься? – сказал Магомет-Султан. – У нас многие так делают. Большие люди. Даже бывшие секретари райкомов или работавшие в аппарате ЦК.

– А зачем им это? – спросил я.

– Перед смертью с Аллахом помириться хотят. – Он усмехнулся. – Только зря все это.

– Почему зря? – задал я провокационный вопрос, не сомневаясь, что услышу в ответ что-нибудь насмешливо-атеистическое. Но услышал совсем другое.

– Не знаю, как ваш русский Бог, – сказал Магомет-Султан, – а наш Аллах не фраер.

Не забудь сказать про Сахарова

На одном московском заводе готовился какой-то большой митинг. По какому поводу – не помню, да это и не важно.

Все роли, как водится, были заранее распределены, все речи – написаны и утверждены. Но, как на грех, во всех утренних газетах появились новые разоблачительные статьи о какой-то очередной антигосударственной выходке академика Сахарова. Опальный академик не унимался, и советские патриоты в очередной раз давали ему отпор.

Вносить добавления в тексты написанных и утвержденных речей было уже поздно, и парторг, перед самым началом митинга, остановил одного из самых смышленых ораторов, какого-то передовика производства, и сказал ему:

– Ты, когда речь дочитаешь, потом от себя что-нибудь про Сахарова скажи.

Тот кивнул:

– Обязательно.

– Смотри, не забудь. Я на тебя надеюсь.

Тот жестом дал понять: не волнуйся, мол, все будет в порядке. Не забуду.

И действительно, не забыл.

Дочитав свою речь до конца, он аккуратно сложил бумажный листок, на котором она была напечатана, и спрятал его в карман.

– А теперь, товарищи, – сказал он, – я хочу сказать про Сахарова. Это что же получается! Мы ему дали всё! И зарплату высокую, и премиальные, и новую квартиру. А он – перебежал в Киевское «Динамо»!

Это же мой друг!

В Малеевке, Доме творчества писателей, сын буфетчицы, молодой парень лет двадцати, поссорился со своим сверстником и пырнул его ножом. Рана оказалась смертельной. Был суд.

– Расскажите, как было дело, – сказал, обращаясь к обвиняемому, судья.

Тот рассказал.

Взяли они пол-литра, сели в холодке, выпили. И тут его собутыльник стал его задирать. Сперва какие-то мелкие насмешки, подначки, потом – все больше, больше…

– На первый раз, гражданин судья, я все это стерпел, – сказал обвиняемый.

Но на другой день они опять взяли пол-литра, опять сели в холодке, на том же самом, вчерашнем месте. Выпили. И тот снова стал его задирать. Опять те же подначки, и все с такой подленькой глумливой усмешечкой.

– Я и тут стерпел, гражданин судья. Ничего ему не сделал.

На третий день все повторилось снова, как по нотам.

Опять взяли пол-литра, опять уселись на том же месте, выпили. И опять начались те же подначки и те же усмешечки.

– Ну и тут, гражданин судья, я уж не вытерпел…

– Но если он так донимал вас своими насмешками, если у вас, как вы выражаетесь, прямо все кипело внутри от этих его насмешек, – сказал судья, – зачем же вы пошли выпивать с ним во второй раз? А потом еще и в третий?

– То есть как это зачем? – искренне изумился тот. – Ведь это же мой друг!

Нотов не знаем!

После знаменитой статьи «Правды» об опере Шостаковича «Катерина Измайлова» (статья называлась «Сумбур вместо музыки») началась развернутая кампания по борьбе с формализмом. Как всякая идеологическая кампания в Советском Союзе, она распространялась с быстротой лесного пожара и охватила все необъятные просторы нашей родины. Докатилась и до самых дальних аулов горного Кавказа. И то ли в Махачкале, то ли в Нальчике, то ли в еще какой-то столице одной из кавказских автономий, собрали всех местных ашугов, чтобы и их просветить насчет этой страшной идеологической заразы, наверняка им тоже угрожающей.

Был, как водится, сперва доклад. Потом – прения. И тут один из ашугов, как видно, лучше других понимавший, в каком царстве-государстве он живет, сообразил, что сейчас кого-нибудь из них, согласно разнарядке, выдернут из толпы и – для примера – объявят формалистами. Ну а потом, как говорится, – ходи, доказывай, что ты не верблюд.

Он встал и, прижав руку к сердцу, обратился к приехавшему из центра докладчику:

– Слушай, дорогой, какой формализм?.. Нотов не знаем!

На похоронах Твардовского

Солженицына на похороны Твардовского приказано было не пускать. Гроб с телом умершего поэта был установлен на сцене большого зала Центрального дома литераторов. В зале сидели писатели. Мимо сцены негустым потоком проходили читатели.

О том, чтобы пройти через главный вход вместе с читателями – не могло быть и речи: не пустили бы. Друзья и поклонники Александра Исаевича решили провести его подземным переходом, соединявшим старый особняк Союза писателей на улице Воровского с новым зданием ЦДЛ – на Герцена.

Но начальство предусмотрело и этот вариант.

Когда Солженицын, без всяких приключений войдя в особняк «Дома Ростовых», спустился в подземный переход, путь ему преградила немолодая служащая Союза писателей, специально поставленная там на этот случай.

Протянув руку, она загородила довольно узкий коридор, ведущий в соседнее здание, и умоляюще сказала:

– Александр Исаевич! Если я вас пропущу, меня уволят!

Вероятно, тут можно было поступить по-разному.

Например, пуститься в объяснения. Или начать качать права. Или, наконец, пожалеть несчастную женщину и попытаться отыскать какой-нибудь другой способ проникнуть в зал.

Александр Исаевич выбрал самое простое решение.

Ребром ладони он ударил по вытянутой руке, загородившей ему дорогу, и, не оглядываясь, устремился по коридору в зал, где скоро должна была начаться гражданская панихида. И через несколько минут он уже стоял на сцене и осенял крестным знамением гроб, в котором лежал бывший кандидат в члены ЦК КПСС Александр Трифонович Твардовский.

P.S.

После выхода в свет первого издания этой книги эта история подверглась резкой критике. Говорили и писали, что все это – ложь, что ничего похожего не было. Нашлись даже свидетели, рассказавшие, как оно было на самом деле.

Может, оно и так.

Сам я этого не видел, да и тот, кто мне это рассказал, тоже, наверно, не был очевидцем, а слышал об этом от кого-то. Но уж больно этот поступок в характере Александра Исаевича. А кроме того, и тот, кто мне это рассказал, и я, впервые ее услышавший, – оба были тогда восхищены этим его поступком. Такова была магия его личности.

Поэтому эту историю я все-таки сохраняю. Как легенду, что ли, дающую представление об атмосфере того времени.

Пусть вступит в другую партию

В 1968-м году к моему другу художнику Борису Биргеру приехала в гости тетка из Италии. Она не видела племянника больше сорока лет. Давным давно – как говорится, жизнь тому назад – она вышла замуж за итальянца, капитана дальнего плавания. Прожила с ним счастливо сорок лет в Италии. Овдовела. И на старости лет вспомнила, что в России есть у нее родное существо – племянник, сын ее родной, самой любимой сестры, очаровательный мальчуган, которого она когда-то тетешкала.

Очаровательный мальчуган за прошедшие годы превратился в седого и лысого, худого, нервного – нет, не старика, конечно, но…

Впрочем, встретились тетка и племянник очень нежно. Вся биргеровская семья итальянскую тетку холила и лелеяла. Ей показывали достопримечательности Москвы, водили по музеям, таскали на театральные премьеры. И жена Бориса, и его подросток-сын не знали, куда ее посадить и чем еще ублажить. Но сам Биргер был, как ей показалось, какой-то не такой… Мрачный, озабоченный, издерганный.

Тетка осторожно попыталась выведать у родственников, что происходит с ее любимым Боренькой. Те – объяснили.

А дело было в том, что долгожданный приезд итальянской тетки совпал с крупными неприятностями, обрушившимися тогда на голову художника. За подпись под письмом в защиту известных диссидентов Гинзбурга и Галанскова он был исключен из партии, в которую вступил в сорок втором, под Сталинградом.

Не так уж дорого, конечно, было ему членство в партии. Но за этой репрессивной мерой могли последовать другие. Могли исключить из МОСХа, отобрать мастерскую. Очень резко высказался тогда об авторах дерзкого письма в каком-то своем выступлении сам Брежнев, и поговаривали даже, что «подписантов» вышлют из Москвы.

Вот это все и попытались растолковать ничего в наших делах не понимающей итальянской тетке.

Внимательно выслушав эти объяснения, та сказала:

– Теперь я понимаю, почему Боренька так взволнован… Но если быть членом партии для него так важно, пусть вступит в какую-нибудь другую партию.

Мне совершенно всё равно, сэр…

Это рассказал мне один мой приятель, волею обстоятельств переселившийся в Америку.

Там у них, в Вашингтоне, была какая-то коммунистическая демонстрация. И полиция ее разгоняла. А в толпе демонстрантов оказался один довольно известный наш диссидент, ставший эмигрантом. Бог его знает, как оказался он в той толпе: то ли случайно, то ли любопытство привело его туда. Как бы то ни было, он оказался среди ненавистных ему коммунистов, и полицейский огрел своей дубинкой и его тоже.

– Как вы смеете! – возмущенно заорал он. – У меня с этими людьми нет ничего общего! Я антикоммунист!

На что полицейский хладнокровно и, честно говоря, довольно-таки резонно ответил:

– Мне совершенно все равно, сэр, коммунистом какого сорта вы являетесь.

И сразу – расстрел?

Житель небольшого сибирского городка – где-то под Новосибирском – убил свою жену. Убийство было какое-то особенно жестокое и гнусное, заранее спланированное, с множеством отягчающих обстоятельств. Убийцу приговорили к высшей мере наказания – расстрелу.

Дело было такое громкое, что из Москвы для встречи и беседы с приговоренным приехал специальный корреспондент «Литературной газеты». (Александр Борин. Он и рассказал мне эту историю.)

Встречу с уже осужденным преступником корреспонденту устроили в тюремном красном уголке.

Своей вины убийца не отрицал. Ни одну из подробностей совершенного им преступления не оспаривал. С приговором, однако, согласен не был.

– Где бы я ни работал, – сказал он, – характеристики у меня всегда были самые отличные. За всю трудовую жизнь ни одного взыскания. Даже опоздания ни одного не было. И сразу – расстрел?

Его спровоцировали

Однажды мне рассказали забавную историю про советского человека за границей. Он постоянно твердил своим товарищам по поездке, что здесь надо быть крайне осторожным, опасаясь всякого рода провокаций. А когда от этих его предупреждений отмахивались, повторял:

– Вот вы не верите, а меня в одной такой поездке таки спровоцировали…

Провокация, как выяснилось, состояла в том, что он, уезжая, прихватил из своего номера в отеле маленький телевизор. За что и поплатился.

Строго говоря, он был прав: проклятые иноземцы его действительно спровоцировали. Телевизор, очевидно, был так хорош, что его просто невозможно было не украсть.

В связи с этой историей я вспомнил другую, приключившуюся в пору моей студенческой юности.

В Литературном институте на одном курсе со мною учился студент С., обладавший ярко выраженной еврейской внешностью: толстые семитские губы, грустные еврейские – слегка навыкате – глаза, а главное, конечно, – нос. Такой еврейский нос, как у него, можно было встретить не часто.

И вот однажды другой студент, без всякого к тому повода, ну просто-таки ни с того ни с сего, с криком: «Жидовская морда!», врезал кулаком по этому выдающемуся еврейскому носу. Из носа хлынула кровь. Драчуна оттащили, пострадавшему оказали первую помощь. Дело, вероятно, так бы и кончилось ничем: обладатель замечательного еврейского носа был незлобив и готов был простить своего обидчика, тем более что тот после тяжелой контузии был слегка с приветом. Обладатель еврейского носа и сам прошел войну, что такое контузия понимал хорошо, потому и легко согласился с товарищами, уговаривавшими его историю эту оставить без последствий. Но вмешалась комсомольская организация. Возникло персональное дело.

Героем этого персонального дела, то есть объектом разбирательства, стал и получил суровое комсомольское взыскание, однако, не тот студент, который ударил, а тот – которого ударили.

Обвинялся же он в том, что спровоцировал русского человека на драку.

Строго говоря, так оно на самом деле и было.

Студент С. действительно спровоцировал своего сокурсника на этот безобразный поступок. Спровоцировал своей ярко выраженной «жидовской мордой». Точнее – носом. Нос – подтверждаю – был еврейским до отвращения. Такой нос не мог не возмутить и не вывести из себя истинно русского человека.

А ты – кацап!

Это было в Комарове, под Ленинградом. Мы с женой гуляли по поселку, забрели довольно далеко. Шли по какой-то пустынной улочке и увидали трех мужиков, которые стояли у забора и отправляли малую нужду. Один из них повернулся к нам всем корпусом, так что весь его инструментарий был хорошо виден, и заплетающимся языком (он был сильно подшофе) спросил:

– Эт-то Ком-марово?

Слегка шокированный (как-никак я был – с дамой), я ответил ему не слишком приветливо:

– Комарово, Комарово… Повернись – и давай, делай свое дело…

Моя грубость его, как видно, возмутила, и он, мгновенно сменив мирный тон на агрессивный, довольно злобно крикнул мне вслед:

– Жид!

Моя жена, не желая оставаться в долгу, обернулась и крикнула ему в ответ:

– А ты – кацап!

Все это произошло довольно быстро, но – на ходу. И мы тем временем успели уже отойти от этих мужиков шагов на десять-пятнадцать.

И вот я слышу топот: мужик, обозванный моей женой кацапом, нас догоняет.

– Ну что, довольна? – сказал я жене. – Только драки с тремя алкашами мне здесь не хватало.

Но обидчик мой, как тут же выяснилось, драться не собирался.

Догнав нас, он обратился ко мне:

– Послушай, друг! А ведь она права… Ты – жид, я – кацап. Ну и что в этом такого?

– Решительно ничего, – подтвердил я.

– Послушай, друг, – продолжал он. – Больше это не повторится. Веришь?

Он протянул мне руку.

– Верю, – сказал я.

Мы пожали друг другу руки.

– Больше не повторится, – повернулся он к моей жене. И поцеловал ей руку.

После этого, полюбовавшись друг другом, как сказано у Михаила Михайловича Зощенко в каком-то его рассказе, мы разошлись в разные стороны. Мы с женой пошли своим путем дальше, а он вернулся к своим дружкам, продолжать дело, от которого мы его оторвали.

Сколько стоил партийный билет

Фазиль Искандер на сухумском базаре заговорил с человеком, который продавал водительские права. Покупать он их не собирался (у него и машины-то не было), но из любопытства спросил:

– Сколько?

Тот ответил:

– Пять тысяч.

– А за три не отдашь? – спросил Фазиль. (Тоже, разумеется, из чистого любопытства.)

Продавец обиделся:

– Что я тебе, партийный билет продаю?

Самое интересное в этом ответе, как объяснил мне Фазиль, было то, что цена партийного билета в его родном Сухуми составляла тогда ровно три тысячи рублей. В партию принимали преимущественно рабочих. И интеллигенту, которому для карьеры, или по иным каким-нибудь причинам (скажем, чтобы избежать очередного сокращения штатов) приспичило вступить в железные ряды, надо было уплатить (в виде взятки) именно такую сумму.

Иначе он обязательно к нам вернётся

Когда я познакомился – а вскоре и подружился – с Шуриком Воронелем, он произвел на меня впечатление прирожденного ученого-естественника. Он был влюблен в свое призвание физика-экспериментатора, суть которого, как он мне объяснил, состояла в том, чтобы задавать вопросы природе. И этому своему призванию он был верен. Верен настолько, что не только себе, но и коллегам – сотрудникам, ученикам – не позволял ни на миг изменять ему ради других склонностей и увлечений, какими бы почтенными эти склонности и увлечения ни были. Одному молодому физику, увлекшемуся самиздатом и правозащитной деятельностью, он даже сказал:

– Вы должны решить для себя, кем вы хотите быть: ученым или профессиональным революционером. Два эти рода деятельности несовместимы. Наука требует человека целиком.

Сам он, однако, этому принципу не последовал. В какой-то момент стал «профессиональным революционером» и даже начал издавать подпольный журнал «Евреи в СССР», из которого потом вырос и поныне выходящий в Иерусалиме журнал «22». (Шурик и сейчас его главный редактор.) Позже он написал несколько книг и множество статей на темы философские, исторические и даже литературоведческие.

Но тогда до всего этого было еще далеко. Тогда он был – повторю еще раз – преуспевающим физиком-экспериментатором, перед которым только-только открылись весьма заманчивые научные перспективы: он был приглашен тогда на какую-то очень интересную и престижную работу в Дубну и не на шутку этой работой был увлечен. И тем не менее, уже тогда мне показалось, что в физике ему как-то тесно. В разговорах наших – а разговаривали мы часами и, если бы это было возможно, вели бы наши бесконечные разговоры сутками, не прерываясь даже для ночного сна, – доминировали темы сугубо гуманитарного свойства.

Это было так для меня удивительно, что однажды, не удержавшись, я сказал ему:

– Признайтесь, ведь по главным, самым тайным своим душевным склонностям вы совсем не естественник! Типичный гуманитарий: историк, философ. И как это только вас угораздило стать физиком?

Вопрос, разумеется, был риторический. И я ожидал, что Шурик в ответ только улыбнется своей милой застенчивой улыбкой. Риторический вопрос ведь потому и называется риторическим, что ответа не требует.

Но Шурик на этот мой риторический вопрос ответил. В ответ на него он рассказал мне такую историю.

В девятом классе, сколотив группу единомышленников, он стал выпускать с ними рукописный журнал. Журнал был скорее литературный, но отчасти и политический. Хотя – какая там могла быть у них политика! Ну, писали, что комсомол стал организацией не столько идейной, сколько формальной. Что нужна какая-то другая молодежная организация, в которую принимались бы только ребята, по-настоящему одушевленные великой идеей переустройства мира. Настоящие, пламенные революционеры… И хотя все эти идеи в основе своей вполне укладывались в официальную идеологию, – во всяком случае, никак ей не противостояли, напротив, хотели ее оживить, влить в ее омертвелую плоть толику молодой, свежей крови, – деятельностью молодых романтиков заинтересовались в «Министерстве Любви». И всех их, разумеется, забрали. Было следствие, после которого их отправили – к счастью, не в лагерь, а в детскую исправительную колонию.

Там, само собой, тоже было не сладко. Но на эту тему Шурик в своем рассказе особенно распространяться не стал. Он только сказал, что пробыл в той колонии сравнительно недолго: чуть меньше года. А потом вернулся в свой девятый класс.

А когда он учился уже не в девятом, а в последнем, десятом классе, его маму неожиданно вызвали в «Министерство Любви». И там с нею провел беседу очень милый и – как ни странно – на редкость доброжелательный полковник. Он спросил, как поживает ее сын, как он учится, какие у него интересы, какие планы после окончания школы: куда намерен он поступать.

Мама Шурика ответила, что настроение у сына хорошее. Все свои ошибки и заблуждения он полностью осознал. Учится хорошо. Из всех школьных предметов больше всего любит историю и поступать собирается на истфак.

– Так вот, – сказал ей на это полковник. – Мой вам совет: употребите всё ваше влияние и во что бы то ни стало убедите сына поступать не на истфак, а на какой-нибудь естественный факультет. Пусть займется химией. Или физикой. Только – ни в коем случае – не историей, не философией и – упаси, Господи! – не литературой. А иначе он обязательно к нам вернется. Вы меня поняли?

Мама Шурика очень хорошо его поняла. И употребила все свое влияние. И – что самое удивительное – Шурик внял совету полковника. (При его характере, он вполне мог и заартачиться. Но тут, видно, сыграл свою роль опыт, полученный в исправительной колонии: попасть снова в учреждение, подведомственное «Министерству Любви», ему совсем не хотелось.)

Так он стал физиком. Что, впрочем, не уберегло его от новых встреч с сотрудниками этого славного Министерства.

Но тут уж дело было не в профессии, а – в характере.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю