Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)
Если бы победил Троцкий
Натану Эйдельману рассказывал его отец. В лагере, у костра, каждый день отчаянно спорили сталинцы с троцкистами. К этим спорам с интересом прислушивался один зэк – старый еврей, не принадлежавший ни к ортодоксам, ни к поклонникам Троцкого. После нескольких таких «политдискуссий» он сказал отцу Натана:
– Знаете, Яков Наумович, я наконец-таки понял, в чем разница между Троцким и Сталиным.
– ???
– Вот вы сколько писем имеет право посылать домой?
– Два письма в год.
– А если бы победил Троцкий… Что ни говорите, а Лев Давыдович, в отличие от Сталина, был человек интеллигентный. Если бы победил он, вы имели бы право посылать не два, а три письма в год.
Не любите вы нас!
Эта история – из тех, что я слышал от Бориса Слуцкого.
В 1941-м году стукнуло сто лет со дня гибели Лермонтова. Дату решили отметить торжественно – на государственном уровне. Был создан юбилейный комитет во главе с К.Е. Ворошиловым. А одним из членов комитета – кажется, даже заместителем председателя – был Николай Николаевич Асеев.
И вот собрался комитет на свое первое заседание, и Климент Ефремович предложил свой план проведения торжеств. План этот он придумал сам и, судя по тому, как он его излагал, очень был им доволен.
Согласно этому плану праздноваться юбилей должен был в Большом театре. Первое отделение – торжественная часть: доклад и всё такое. Второе отделение – опера «Демон».
Все молча выслушали это предложение и, наверно, приняли бы его. Если бы не Асеев.
Николай Николаевич, никогда особой храбростью не отличавшийся, вдруг возьми да и скажи, что оперу «Демон» все-таки написал не Лермонтов, а композитор Рубинштейн. Поэтому не лучше ли будет провести торжественный вечер в Ленкоме (Театре Ленинского комсомола). Первое отделение – торжественная часть, доклад и всё такое, а второе отделение – с успехом идущий на подмостках этого театра спектакль «Маскарад». В отличие от «Демона», пьесу эту сам Лермонтов написал.
Обиженный Ворошилов пытался настоять на своем, но членам комитета план Асеева показался более резонным. После недолгих прений его и утвердили.
Когда, отзаседав, все уже расходились, Ворошилов, прощаясь, сказал Асееву:
– Не любите вы нас, Николай Николаевич!
– Кого вас? – удивился и даже слегка испугался Асеев.
– Вождей.
А нас за что?
Семен Израилевич Липкин рассказал мне однажды о том, как секретарь Дагестанского обкома Даниялов спас свой народ от судьбы, постигшей чеченцев, ингушей, балкарцев, крымских татар…
Во время войны Берия был представителем Ставки Верховного Главнокомандующего на Северо-Кавказском фронте и жил у Даниялова, который и тогда уже был секретарем Дагестанского обкома. Вряд ли можно сказать, что они подружились, но, во всяком случае, отношения были не только официальные. Поэтому, почуяв, что дело пахнет керосином, Даниялов сразу кинулся в Москву, к своему другу Лаврентию. Тот не скрыл от него, как обстоит дело.
– ОН все уже решил, – сказал Берия. – Вся территория до Дербента останется в РСФСР, а от Дербента – отойдет к Азербайджану. Народ будет выслан. Готовься.
– Неужели ничего нельзя сделать? – спросил Даниялов, прекрасно понимая, что если ОН уже решил, любые разговоры на эту тему бесполезны. Но Берия вдруг подал ему некоторую надежду.
– Один я ничего не могу, – сказал он. – Но я устрою тебе встречу с Георгием. (Имелся в виду Маленков.) Если Георгий согласится, вдвоем мы попробуем… Оставайся пока в Москве и жди.
И Даниялов стал ждать.
И вот в один прекрасный день ему объявили, что товарищ Маленков его примет. Встреча, которую он так долго ждал, к которой с трепетом готовился, наконец состоялась.
Восточный человек, он начал издалека. Рассказывал о трудовом подъеме, с которым народы Дагестана приступили к весеннему севу. О строительстве железной дороги, которая должна была пройти через Дагестан…
Маленков слушал его вполуха. Вопрос был решен, и всё, о чем говорил секретарь обкома обреченной республики, не имело никакого значения. Но тут – без нажима, тем же деловым, будничным тоном – Даниялов сказал:
– Собираемся отметить круглую дату выступления товарища Сталина, лично провозгласившего автономию Дагестана.
Маленков встрепенулся:
– Как это – лично?
– Лично. 13-го ноября 1920-го года выступал в Темир-Хан-Шуре, в местном театре.
– Речь опубликована?
Даниялов достал и положил на стол заранее припасенную книгу Отца Народов, где специальной закладкой была отмечена названная речь.
Быстро проглядев заложенную страницу, Маленков встал, протянул Даниялову руку для рукопожатия и сказал:
– Езжайте, товарищ Даниялов, домой и спокойно работайте.
Вопрос о высылке народов Дагестана в места не столь отдаленные больше не поднимался.
Этот рассказ Семена Израилевича я вспомнил однажды в разговоре со своим другом – дагестанским (точнее – кумыкским) писателем Магометом-Султаном Яхъяевым. Магомет-Султан жаловался, что Даниялов, который возглавлял Дагестанский обком на протяжении четверти века, будучи по национальности аварцем, неизменно выдвигал аварцев и оттеснял на второй план кумыков, хотя, как он уверял, по справедливости именно кумыки должны были бы играть в Дагестане ведущую роль. Несправедливость эта коснулась и истории Дагестана: всячески подчеркивалась роль Махача Дахадаева, даже столицу республики назвали его именем (Махачкала), потому что Махач был аварцем. А именем кумыка Уллубия Буйнакского назвали Темир-Хан-Шуру, заглохшую и прозябающую ныне бывшую столицу края. Поэтому и книга Магомета-Султана, главным героем которой был Буйнакский, обкомом не очень поддерживалась. Хотя это явно несправедливо: ведь Уллубий Буйнакский был большевик, а прославленный Махач даже и большевиком-то не был: был он то ли меньшевик, то ли эсер. (Исторический писатель, написавший несколько романов о революции и гражданской войне на Северном Кавказе, разницу между меньшевиками и эсерами Магомет-Султан представлял себе смутно. На мой вопрос: кем же все-таки был Махач, меньшевиком или эсером, он ответил: «Это ваши русские дела, я в этом плохо понимаю».)
И вот когда Магомет-Султан завел однажды в очередной раз эту свою пластинку про Даниялова, при котором на первые роли неизменно выдвигались аварцы, а кумыки, лезгины и представители прочих народов республики оттеснялись на обочину, я сказал:
– Что ни говори, а ведь этот Даниялов, которого ты так не любишь, все-таки вас спас.
– Кого спас? От чего спас?
– От ссылки.
Я уже предвкушал, как поразится Магомет-Султан, услышав сейчас в моем пересказе рассказ Липкина.
– Ведь Сталин и вас тоже собирался выслать. Как чеченцев, как ингушей, как крымских татар…
Магомет-Султан поднял на меня глаза, в которых светилось искреннее изумление:
– А нас за что?
Святые люди
Рассказывают, что на дверях квартиры Бриков какой-то их недоброжелатель нацарапал однажды такое двустишие:
Вы думаете, здесь живет Брик – исследователь языка?
Нет, здесь живет шпик и следователь ЧК.
Говорили даже, что сочинил это не кто иной, как Есенин. Он будто бы написал это на дверях бриковской квартиры мелом, а Осипу Максимовичу двустишие так понравилось, что он обвел буквы масляной краской.
Не знаю. Не думаю. На Есенина это непохоже. Но Брику стишок понравиться мог вполне. Рифма хорошая, глубокая. Что же касается содержания…
Пастернак однажды признался, что не любил бывать у Бриков, потому что их дом напоминал ему отделение милиции.
Насчет того, был или не был Осип Максимович следователем ЧК, мне ничего не известно. Вроде – не был. Работал там одно время кем-то вроде юрисконсульта. Да и то недолго – не больше месяца, кажется. Но вот – история, которой я сам был свидетелем.
Мы сидели у Лили Юрьевны и пили чай. Неожиданно пришел академик Алиханян с молодой женщиной. Слишком молодой, чтобы быть его дочерью, но все-таки недостаточно молодой, чтобы приходиться ему внучкой. Разумеется, это была его жена.
Он сказал, что торопится, долго засиживаться не может. Заглянул с единственной целью – дать прочесть одну коротенькую самиздатскую рукопись, которую сегодня же должен вернуть владельцу. Это был небольшой рассказ Солженицына – «Правая кисть». Чтобы ускорить дело, решили не передавать друг другу страницы, а прочесть рассказ вслух. Читать выпало мне.
Подробно этот рассказ я сейчас уже не помню: помню только, что главный его персонаж был – старенький, жалконький, смертельно больной, в сущности, уже умирающий человечишко, безнадежно пытающийся пробиться сквозь все бюрократические рогатки, чтобы лечь в больницу. В доказательство своих особых прав он совал ветхую, рассыпающуюся справку, выданную ему каким-то комиссаром в каком-то незапамятном году. Справка удостоверяла, что некогда он действительно состоял «в славном губернском Отряде особого назначения имени Мировой революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов». Вглядываясь в эту справку и в протягивавшую ее руку – правую кисть – такую слабенькую, что, казалось, у нее еле хватило сил вытянуть эту справку из бумажника, автор вспоминает, как они – вот эти самые чекисты-чоновцы – лихо рубили с коня наотмашь, наискосок безоружных пеших, совсем перед ними беспомощных людей.
Я дочитал рассказ до конца.
Слушатели подавленно молчали.
Первой подала голос Лиля Юрьевна. Тяжело вздохнув, она сказала:
– Боже мой! А ведь для нас тогда чекисты были – святые люди!
Не дай вам Бог!
В тот же вечер Алиханян рассказал о том, как познакомился с Солженицыным и пригласил его к себе домой. Тот охотно принял приглашение, но, оказавшись в квартире академика, вел себя как-то странно: все время глядел на пол. Причем – с каким-то особым, преувеличенным интересом.
Заметив некоторое недоумение хозяев, объяснил, что в бытность свою зэком работал в этом – только выстроенном тогда доме и, кажется, даже в этой самой квартире – паркетчиком.
Вспомнив это, Алиханян рассказал заодно и о том, как он получал эту квартиру.
Ему выдали так называемый смотровой ордер, и он с женой пришел поглядеть будущее свое жилье. И наткнулся там на какого-то мрачного рослого генерала, у которого, как оказалось, тоже были виды на эту квартиру. Генералу квартира, судя по всему, не показалась. Буркнув что-то не шибко вежливое, он удалился, дав понять, что он Алиханяну – не конкурент. Алиханян же, как человек воспитанный, прощаясь с ним, сказал какую-то вежливую фразу в том духе, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Может быть, Бог даст, еще когда-нибудь, где-нибудь…
Генерал мрачно выслушал эту речь и сказал:
– Не дай вам Бог!
Это был Абакумов.
Стихотворение Демьяна Бедного
От канцелярщины и спячки
Чтобы избавиться вполне,
Портрет товарища Землячки
Повесь, товарищ, на стене.
Бродя в тиши по кабинету,
Молись, что ты пока узнал
Землячку только по портрету —
Куда страшней оригинал.
И вас действительно били?
Известная киноактриса О. – женщина редкой красоты и редкого очарования – вскоре после войны была арестована. В лагере ей досталось особенно тяжко. А до ареста – на воле – она была знаменита. За ней ухаживали, благосклонности ее добивались многие, в том числе и весьма высокопоставленные люди. В числе тогдашних ее «светских» знакомых был и Абакумов – народный комиссар госбезопасности. И вот, доведенная до отчаяния, она решила написать ему письмо, напомнить о давнем знакомстве и попросить разобраться в ее деле.
Письмо было написано. Это была не вполне официальная просьба. Это было очень личное письмо. И предельно откровенное. Она подробно рассказывала в нем обо всех издевательствах, которым подвергалась за все время своего тюремного и лагерного бытия.
Письмо было отправлено, разумеется, не по официальным каналам, и каким-то чудом дошло до адресата. И вот, в один прекрасный день ее извлекли с самого лагерного дна, отмыли, подкормили, приодели и повезли в Москву. И привезли прямо на Лубянку. И не куда-нибудь, а в кабинет наркома.
Нарком вышел ей навстречу, поцеловал ей руку – так, словно дело происходило на каком-нибудь кремлевском банкете.
В глубине комнаты был уже накрыт стол на два куверта: коньяк, шампанское, фрукты, пирожные…
Нарком сделал актрисе приглашающий жест, сел напротив нее, разлил вино в бокалы. И полилась непринужденная светская беседа – о том, о сем. Вспоминали прошлое. Актриса ожила и уже совсем поверила, что все её мытарства позади. И вот наконец нарком, оставив пустую светскую болтовню, заговорил о деле.
– Я прочел ваше письмо, – сказал он. – Неужели всё, о чем вы там пишете, – правда?
– Правда, – подтвердила актриса.
– И вас действительно били? – спросил нарком.
– Били, – снова подтвердила она.
– А как тебя били? – спросил нарком. – Так?
И он дал ей кулаком в зубы.
– Или так?
Последовал еще один зубодробительный удар.
– Или, может быть, так?
Натешившись вволю, нарком вызвал охрану. Избитую, окровавленную актрису унесли. Бросили в камеру, а спустя несколько дней отправили назад, в зону.
Надо кого-нибудь помельче
В тридцать восьмом году мне было одиннадцать лет. Но я отлично помню, как жадно читал газеты, в которых печатались материалы процесса над Бухариным и Рыковым. Какие у меня тогда были по этому поводу мысли, вспоминать не хочу: боюсь изобразить себя более умным, чем был. Ясно помню только: в то, что бывший предсовнаркома был шпионом, – не верил. Но простая мысль, что он и вовсе ни в чем не виноват, мне в голову тоже не приходила. Думал, что подсудимые и в самом деле враги – во всяком случае, враги Сталина. А в шпионаже их обвиняют, потому что ТАК НАДО.
Очень хорошо помню чувство, испытанное мною – примерно в это же время – однажды в кино. Шел фильм «Ленин в восемнадцатом году». Раненый Ленин говорил врачу: «Доктор, вы коммунист?.. Вы обязаны сказать мне правду: если рана смертельная, надо немедленно вызвать Сталина!» Отчетливо помню, что мне было как-то неловко слышать эту заведомую ложь. Я ни в малой степени не сомневался в праве Сталина на роль вождя. Не сомневался даже и в правильности известного тогдашнего лозунга: «Сталин – это Ленин сегодня». Но я почему-то точно знал, что смертельно раненый Ленин этих слов сказать не мог. Знал, что артист, играющий Ленина, произнес их не потому, что ТАК БЫЛО, а потому, что ТАК НАДО. И мне было за него вроде как стыдно. Не знаю, чего тут было больше: сознания исторической неправды или интуитивного ощущения неправды (фальши) художественной. Как бы то ни было, я не зря, наверное, так отчетливо помню это свое чувство даже и сейчас, почти шесть десятков лет спустя после того киносеанса.
Откуда же такая необыкновенная проницательность в столь раннем возрасте?
Ларчик открывается просто. О том, что Сталин вовсе не был «законным наследником» Ленина я прекрасно знал из разговоров взрослых. Помню, например, как наш сосед по коммуналке – старый большевик Иван Иванович Рощин рассказывал, что вблизи («вот как тебя») видел всех вождей – и Ленина, и Троцкого, и Каменева, и Зиновьева.
– А этого-то, нынешнего хозяина, сколько раз видел! – закончил он свой рассказ. И надо было слышать, сколько пренебрежения было в этой реплике, чтобы почувствовать, какой мелюзгой в сравнении с теми, «настоящими вождями» был в его глазах этот «нынешний хозяин».
Вспомнил я все это, прочитав воспоминания актрисы Е. Тяпкиной о Николае Эрдмане. В 1925-м году Мейерхольд поставил первую эрдмановскую пьесу – «Мандат». (Тяпкина играла в ней Настю.) И вот однажды на репетиции произошел такой случай. Показывая матери и сестре свой фальшивый, им же самим состряпанный «мандат», ошалевший от собственной смелости Гулячкин (его играл Эраст Гарин) в экстазе выкрикивал:
– Копия сего послана товарищу Чичерину!
Реплика эта была эффектная – под занавес. (Ею заканчивалось второе действие комедии.) А в устах Гарина она прозвучала так, что Мейерхольд смутился. Он сказал:
– Товарищи, все-таки Чичерин такое лицо… Неудобно!.. Надо кого-нибудь помельче.
И предложил заменить Чичерина Сталиным.
В этой банде…
Станислав (для всех нас – Стасик) Рассадин был самым молодым в нашей компании. Сейчас эта разница уже почти не заметна, а тогда она казалась огромной. С легкой руки Бори Балтера – самого старшего из нас – мы прозвали Стасика «Малолеткой». Он принял это прозвище с радостным хохотом: ирония, заключавшаяся в нем, не подчеркивала, а скорее смягчала разницу в возрасте между ним и нами.
Разница эта, впрочем, его ничуть не тяготила. Он легко и быстро сходился «на ты» с людьми, годившимися ему в отцы. Познакомившись с Марком Галлаем, сразу стал – как и мы все – называть его не Марком Лазаревичем, а запросто – Марком. Слегка шокированный Марк попытался деликатно намекнуть ему на несообразность такого обращения, несколько раз подчеркнуто назвав его Станиславом Борисовичем. Но Стасик, не поняв намека, отреагировал легко и непринужденно:
– Ну что вы, Марк! Зовите меня просто «Стасик».
Но это все было позже. А на первых порах Стасик глядел на всех нас снизу вверх. Не потому, что мы были умнее или образованнее, чем он, а лишь по той единственной причине, что только что минувшую легендарную эпоху все мы застали взрослыми людьми, а он тогда был еще ребенком. Рассказы наши о том, как оно там – тогда! – бывало, он слушал, раскрыв рот. Особенно, когда говорить начинал Эмка.
«Эмка» – это Наум Коржавин. Так называла его тогда вся литературная – да и не только литературная – Москва. Немудрено, что так же – сразу, как только я их познакомил, – стал его называть и Стасик. В отличие от Марка Галлая, Эмку это Стасиково амикошонство нисколько не шокировало: он и сам не признавал никакой другой субординации, кроме субординации таланта. Ну а уж эту субординацию Стасик чувствовал прекрасно. Он обладал счастливым даром: умел влюбляться в талант. И в Эмку влюбился сразу. И на всю жизнь.
Но Эмка, помимо несомненной своей поэтической одаренности и яркой человеческой незаурядности, обладал еще одним качеством, отличавшим его от нас. Он гораздо раньше, чем все мы, понял природу сталинщины. Первые свои антисталинские стихи он сочинил еще в 43-м, когда ему только-только стукнуло 15, а в 53-м, когда «ус откинул хвост», в отличие от многих из нас, не терзался никакими сомнениями и загадками, а спокойно констатировал, что «к позору всех людей вождь умер собственною смертью».
Мудрено ли, что во всем, что касалось оценки самых разных обстоятельств только что завершившейся «сталинской эпохи», Эмка был для Стасика самым высшим, непререкаемым авторитетом. И его речам он внимал, разинув рот уже не метафорически, а – буквально.
И вот однажды мы втроем – Эмка, Стасик и я – решили пойти в ресторан.
Ресторан назывался – «Нарва». Это был заштатный, плохонький ресторанчик на Самотеке, рядом с «Литгазетой», где мы со Стасиком тогда работали. Когда отвратная еда литгазетовского буфета становилась нам совсем уж невмоготу, мы, бывало, захаживали пообедать в «Нарву». Так что посещение этого злачного места событием для нас не было. Хотя – как сказать! Ведь в этот раз мы решили пойти туда не для того, чтобы наскоро пообедать, а чтобы – посидеть. А такое в тогдашней нашей жизни случалось нечасто. Может быть, именно поэтому у нас (во всяком случае – у меня) насчет вечернего времяпрепровождения в ресторане (пусть даже таком затрапезном, как наша «Нарва») существовало множество предрассудков. Главным из них было убеждение, что под каждым ресторанным столиком находится звукозаписывающее устройство. (После смерти Сталина прошло уже семь лет, но души наши, заледеневшие в сталинской «полярной преисподней», только еще начинали оттаивать.)
Но Эмка был человек беспечный: ни тюрьма, ни ссылка ничему его не научили. Стасик был – несмышленыш-малолетка. Поэтому роль ответственного за политическую сторону предстоящего мероприятия взял на себя я.
– Только вот что, ребята, – сказал я. – Уж пожалуйста: чтобы никаких разговоров на политические темы. Вы меня поняли?
Друзья заверили меня, что да, конечно, поняли, и клятвенно пообещали, что никаких политических разговоров в ресторане вести не будут. Но это была, как выражаются герои Дюма, клятва игрока. Не успели мы выпить по первой рюмке, как разговор – я даже и не заметил, как это произошло, – соскользнул на убийство Кирова.
На эту скользкую тему говорить тогда уже не стеснялись: дело ведь происходило уже после знаменитого закрытого доклада Хрущева, где на причастность Сталина к роковому убийству было намекнуто довольно-таки прозрачно. Не стеснялись даже повторять пущенную кем-то и сразу ставшую популярной частушку:
Эх, огурчики, помидорчики!
Сталин Кирова убил в коридорчике.
Но – не в ресторане же!
Впрочем, сама тема эта – при всех моих страхах – даже и в ресторане не показалась мне особо опасной. Сталина нам как бы уже отдали, так что с ним можно было не церемониться. Но со Сталина разговор быстро перекинулся на второе действующее лицо давнишней драмы.
– А вот Киров? – спросил любознательный Стасик. – Говорят, он был хороший человек. Это правда?
Вопрос, понятное дело, был обращен к Эмке. А выражение Эмкиного лица не оставляло ни малейших сомнений насчет того, каким будет его ответ.
– Да, это правда, – быстро перехватил я инициативу. – Он был очень хороший человек.
Но Эмка не склонен был считать тему эту исчерпанной.
– Как тебе сказать… – начал он.
– Эма! – глядя на него в упор, я металлическим голосом повторил: – Киров. Был. Очень. Хороший. Человек.
Такой реакции с моей стороны Эмка явно не ожидал. На лице его отразилась сложная гамма чувств: сперва недоумение, потом яростное желание ринуться в спор. Но тут ему, кажется, показалось, что он уловил тайный смысл моего загадочного высказывания.
– Да, конечно, – вдруг согласился он. – В этой банде…